Год семнадцатый
Год семнадцатый
Психические отклонения — Вили Брандт обещал помощь — разговор с Гессом о самостоятельных решениях в партии — Гесс изобретает снегоочиститель — Гесс и его комплекс ненависти — Примирение — Берингов пролив — Разговор об этом и других безумствах — Восхищение техническими достижениями в молодости — Первая внучка — Череда несчастий
1 октября 1962 года. Генри Джеймс писал: «Кроме большой радости, только одно состояние души вызывает столько же веселья — большая печаль». Двадцать лет назад я бы не понял этой фразы или, в лучшем случае, воспринял бы ее как литературный цинизм. Я всегда считал, что главное несчастье заключенного — это потеря свободы, зависимость от милости охранников, людей, стоящих на нижней ступени иерархии, постоянное ощущение собственного бессилия. Теперь я с удивлением понимаю, что настоящим источником страданий служит отсутствие событий — как внешних, так и внутренних. Отгородившись стеной равнодушия, в конечном счете испытываешь благодарность за притеснения охранников: они вызывают хоть какие-то чувства и, по крайней мере, создают видимость событий. Здесь, в основном, преобладает доброжелательная, довольно теплая атмосфера, а это постепенно приводит к расстройству психики. Я вижу, как необходимы человеку его эмоции. Глубочайшее отчаяние наполнено тайным удовлетворением. Вот в чем смысл этой фразы Генри Джеймса.
26 октября 1962 года. Кеннеди приказал ввести режим полной блокады в отношении Кубы. В американских портах собирается армия численностью сто тысяч человек.
Этот кризис также интересует нас только в приложении к Шпандау — что подтверждает мой утренний разговор с Гессом и Ширахом. Однажды давным-давно мы хотели творить мировую историю, но теперь вся мировая история для нас сводится к судьбе нашей тюрьмы. Вот что нас беспокоит: через несколько дней управление Шпандау в очередной раз перейдет к русским. Сегодня Ширах рассуждав о возможном развитии событий. Однажды ночью они выломают дверь, ведущую из сада в тюремный корпус. Небольшой отряд головорезов под предводительством лейтенанта подавит сопротивление западных охранников. В считанные минуты нас погрузят в русский автобус; автобус повезет нас по лесистой местности к границе русской зоны в Штаакене, расположенной всего в двух километрах отсюда. Все будет сделано в мгновение ока, и западные правительства, для которых сейчас главная проблема — это Куба и Берлин, вряд ли станут что-либо предпринимать — пошлют лишь какую-нибудь невнятную ноту протеста в Москву.
Потом мы обсудили свои тревоги с некоторыми западными охранниками. Лонг, первый, кому мы рассказали о наших опасениях, побледнел. Я попытался его успокоить, напомнив о существовании телефона и сигнализации, но он лишь растерянно хмыкнул.
— Включить тревогу? Звонок раздастся в караульном помещении. И сюда прибежит еще больше русских.
Тем временем к разговору подключился Садо. Я спросил его:
— Что бы вы сделали, если бы два русских солдата вошли в вестибюль и наставили на вас свои автоматы?
Садо широко улыбнулся.
— Я уже думал об этом. Знаете что? Я бы поступил, как де Голль на заседании в Алжире — поднял бы обе руки и закричал: «Я вас понял!»
Один из доброжелательно настроенных русских явно заметил, что нас что-то беспокоит.
— Политика — ничего хорошего, да? — заметил он.
28 октября 1962 года. Хотя все пытаются не подавать виду, в воздухе витает почти осязаемое напряжение. От монотонности не осталось и следа; появились другие вещи, помимо подъема, завтрака, уборки камер, работы в саду, прогулки и так далее до самого отбоя — вечный, неизменный цикл. Снова вспомнил Генри Джеймса. Этот Кубинский кризис, угрожающий самому существованию мира, в некотором роде приносит оживление в нашу жизнь.
Конечно, мы тоже очень переживаем из-за конфронтации, но сама наша нервозность создает для нас точку опоры.
К примеру, сегодня, несмотря на всю мою радость, я почувствовал легкий укол разочарования, когда, лежа под одеялом, услышал по транзистору, что Хрущев согласился убрать ракеты с Кубы. Через некоторое время я встретил в коридоре Громова, который сообщил мне:
— Отличные новости по радио. Мир! Очень хорошо.
Вечером слушал через наушники Четвертую симфонию Шумана в исполнении оркестра под руководством Фуртвенглера.
1 ноября 1962 года. Вчера на свидание приезжал Эрнст, но все прошло ужасно. Как и несколько лет назад, он не сказал ничего, кроме пары-тройки фраз. На все мои вопросы он отвечал только «да», «нет» или «не знаю» тихим, почти неслышным голосом. Очевидно, это не равнодушие, а своего рода ступор. Сегодня я сказал жене, что он оказался на удивление общительным. Я пытался помочь ему или себе преодолеть разочарование? И что подумает мальчик, когда узнает, что я сказал?
3 ноября 1962 года. Вили Брандт принял Хильду. Обещал свою помощь.
17 ноября 1962 года. Несколько дней назад я посоветовал Каргину роман Дудинцева «Не хлебом единым». И только сегодня прочитал в эпилоге, что книгу запретили в Советском Союзе. Я немедленно исправил ошибку и сказал Каргину:
— Пожалуйста, не брать Дудинцева в библиотеке, — я невольно заговорил по-немецки с русскими ошибками. — В Москве большое обсуждение. Результат: книга плохая.
Я ясно видел, что моя забота глубоко тронула Каргина. Он невольно дернулся, словно хотел пожать мне руку, но в последний момент сдержался.
— Большое, большое спасибо, — с волнением поблагодарил меня он. — Если книга плохая, читать плохо.
Он покачал головой и быстро ушел.
20 ноября 1962 года. Все время думаю об испуге Каргина и его благодарности за то, что я спас его от Дудинцева.
Один из тех редких случаев, когда я, человек, которые столько лет зависел от помощи других, сам смог кому-то помочь. Испытываю огромное удовлетворение. В то же время меня немного позабавило выражение неприкрытого ужаса, которое было написано на его лице, когда он понял, какой опасности избежал.
В подобных ситуациях присутствует элемент снисходительности, а в данном случае, вполне возможно, примешивается еще и дополнительный фактор: ведь, как это ни парадоксально, заключенный — более свободный человек. Странно, но только сейчас, когда я пишу эти строки, мне пришло в голову, что я никогда не считал запрет писателей и книг в Третьем рейхе посягательством на мои права. А ведь были запрещены Томас Манн, Франц Кафка, Зигмунд Фрейд, Стефан Цвейг и многие другие. Напротив, благодаря этим ограничениям многие немцы чувствовали свою принадлежность к элите. Элемент подобного отречения, лежащий в основе всей системы нравственности, безусловно, действует весьма эффективно. Один большой секрет диктатуры — от Сталина до Гитлера — заключается в их способности преподнести насилие под моралистическим соусом и, таким образом, превратить его в удовольствие. Вполне вероятно, что Геббельс, любитель современной литературы, не испытывал никакого чувства утраты, когда подчинился политике режима в отношении искусства и отрекся от своих прежних богов. Он отказался от литературного удовольствия в обмен на радости морального окоченения.
19 ноября 1962 года. Полковник Надысев запретил мне носить мой яркий, цветастый свитер, а Шираху — шелковые рубашки. Он сам их разрешил несколько месяцев назад. Теперь он заявил:
— Напишите домой, что такие подарки, как дорогие рубашки, свитера, трубки, мыло и тому подобное, будут отсылаться назад. С сегодняшнего дня разрешаются только простые вещи.
20 ноября 1962 года. Полковник Надысев продолжает вести жесткую политическую линию. Он пригрозил строгим наказанием, потому что я разговаривал с охранником. Не вижу логики. В конце концов, вся охрана — представители власти; он мог бы сам прервать разговор.
Днем американец Брэй вместе со мной гулял по саду. Пока мы шагали по дорожке, я пытался втолковать, что ему лучше гулять одному, потому что русские солдаты на вышках могут доложить о его поведении по телефону. И точно, несколько часов спустя полковник Надысев так громко отчитывал охранника, что мы все его слышали:
— Охранникам запрещено разговаривать с заключенными. Вы это знаете! Вы — не заключенный. О чем вы думаете? Как вы можете говорить с ними?
Американец, обычно не отличающийся трусостью, уклончиво ответил:
— Он шел рядом. Что я мог сделать?
Садо тоже досталось от русского директора.
— Вы разговаривали с заключенными!
Садо оказался смелее.
— Здесь все говорят!
24 ноября 1962 года. Все продолжается в том же духе. Сегодня Надысев приказал держать двери в камеры Гесса и Шираха закрытыми во время богослужения. Впредь только тем, кто ходит в часовню, будет разрешено слушать музыку, сообщил он.
После службы Шарков, который вернулся из отпуска, подошел ко мне в саду и хотел поделиться своими впечатлениями о Киеве. Но я сразу ушел, оставив его в полном недоумении от столь недружелюбного приема. Через час я объяснил ему в коридоре:
— Солдат на башне видит — звонит! Сразу приходит директор.
Он тепло меня поблагодарил.
26 ноября 1962 года. Поскольку Советы отказались от своей штаб-квартиры в Восточном Берлине, сегодня вместо коменданта города нас посетили два полковника из администрации в Карлсхорсте. Они оказались весельчаками, но придрались к нашей выложенной новым кафелем ванной, назвав ее чересчур роскошной.
Надысев тотчас продемонстрировал, что даже полковник и директор тюрьмы — всего лишь марионетка. Благодаря дружелюбию посетителей из Карлсхорста, он сам внезапно преобразился. Он спросил меня с душевной теплотой в голосе:
— Вас хорошо кормят, не так ли?
— Не совсем, — сдержанно ответил я.
Даже ужин стал лучше.
2 декабря 1962 года. Ширах болеет уже несколько дней, и теперь я подолгу гуляю с Гессом. Но вскоре выясняется, что у нас нет интересных тем для разговора. В конце концов, о чем мы можем говорить — после шестнадцати лет? Начиная с повседневных пустяков, мы неизменно, с длинными паузами, сворачиваем на прошлое. Сегодня я рассказал ему об отдельных самовольных поступках, которые совершал на посту министра вооружений — разумеется, речь шла только о безобидных случаях, потому что я не хотел ранить его чувства и ставить под угрозу с таким трудом достигнутое согласие. Я рассказал о трагикомической ситуации с реактивным истребителем, единственным самолетом, который мог бы остановить атаки американских бомбардировщиков на наши топливные заводы; или о переходе наших ядерных исследований к урановому двигателю, потому что Хейзенберг обещал сделать бомбу не раньше, чем через три — пять лет.
Гесс страшно разволновался, услышав, что я действовал без разрешения.
— Вы хотите сказать, что не отправили запрос по поводу атомной бомбы? — в ужасе спросил он.
— Нет, я сам принял решение. Под конец говорить с Гитлером стало невозможно.
Гесс сделал мне официальный выговор, как на партийном собрании.
— Герр Шпеер, вы вели себя неподобающим образом. Вынужден это подчеркнуть. Вы были обязаны проинформировать фюрера, чтобы он сам принял решение. — После небольшой паузы он добавил: — Вот до чего дошло после моего отъезда!
— Только, пожалуйста, не говорите Шираху, — попросил я. — Это только посеет вражду между нами.
Гесс согласился, но заметил, что только вчера обещал Шираху скрыть кое-что от меня.
— Странно, — продолжал я, — что вас это удивляет. В конце концов, в партии тоже многое делалось без разрешения.
— Да, да, — признал Гесс после некоторого размышления, — но, тем не менее, я все держал под контролем.
На этот раз я не позволил ему увильнуть от ответа.
— Вы, может быть, — сказал я. — Но не Гитлер.
Гесс вопросительно посмотрел на меня.
— Или вы спросили у него разрешения, прежде чем улететь в Шотландию? — многозначительно добавил я.
Гесс растерялся.
— В ваших словах что-то есть. Но с точки зрения государственных интересов я действовал в духе национал-социализма — вам придется это признать.
С этими словами Гесс нацепил одну из своих непроницаемых масок. Мне показалось, или я действительно увидел улыбку, промелькнувшую — на короткое мгновение — на этой маске?
4 декабря 1962 года. Утром по распоряжению британского директора Летхэм официально спросил Шираха, почему он не посещает службу в часовне.
— Это мое личное дело, — резко ответил Ширах. — Я отказываюсь об этом говорить. Никто не имеет права задавать мне подобные вопросы.
20 декабря 1962 года. Уже несколько дней меня преследует одна идея: я хочу выкрасить темные кирпичи оконного проема в белый цвет. Железные решетки будут небесно-голубыми, дверь в камеру — тоже белой, кровать и мебель — темно-красными, пол — почти черным. Стены на уровне пояса я бы выкрасил в ярко-зеленый цвет и сделал бы темно-зеленый бордюр; стены от бордюра до потолка я бы покрыл тонированной белой водоэмульсионной краской с добавлением охры. Потом я бы попросил, чтобы мне прислали два желтых банных полотенца; они заменят скатерть и эффектно подчеркнут эту немного необычную игру цвета. Может быть, директора даже разрешат поставить вазу для цветов из сада.
— Если вы позволите мне это сделать, скоро моя камера будет выглядеть, как номер в гостинице «Хилтон», — три дня назад сказал я американскому директору. Но сегодня он передал, что мою просьбу отклонили. Директора беспокоятся, какое впечатление моя камера произведет на посетителей.
Любопытно, но о «Хилтоне» я знаю только из газет. Как мое воображение цепляется за сведения о мире, который я не знаю! Все эти странные обрывки, частички информации, которые я черпаю из газет, разговоров, книг и писем, складываются в ясную и понятную картину внешнего мира. В последнее время я замечаю, как эта картина постепенно вытесняет знакомую мне реальность, причем даже в моих снах. Теперь я вижу не оставшиеся в прошлом руины, а небоскребы, которых никогда не видел.
Интересно, когда я выйду на свободу, как моя воображаемая реальность будет соотноситься с действительностью?
24 декабря 1962 года. Свитер, рубашка, кусок дегтярного мыла «Перз» и трубка преодолели порог роскоши, по-видимому, благодаря празднику. Однако Альберту пришлось сначала обработать каустиком дорогую трубку «Стенвелл», чтобы приглушить блеск; а тапочки не пропустили — чересчур элегантные. Гесс получил пижаму и рождественскую звезду из лиственницы в обрамлении сосновых веток. Свитер, который для Шираха связала его сестра, тоже посчитали излишней роскошью, равно как и кальсоны из изумительной тонкой шерсти. В итоге, помимо миниатюрной елки, он остался лишь с парой носков и куском мыла.
В шесть часов вечера прогуливались с Гессом по коридору; мы говорили о повседневных делах и не упоминали о Рождестве. В половине девятого отправились спать.
31 декабря 1962 года. Всю ночь шел снег. На улице холодно, — 6 градусов, и дует восточный ветер. В саду я взял лопату и расчистил снег с круговой дорожки для двух других заключенных.
— Что скажете о моих стараниях, герр Гесс? — спросил я, когда он проходил мимо с Ширахом.
— Они достойны самой высокой похвалы, — ответил он. — Но у меня есть идея, как избавиться от снега без особых усилий. Я уже попросил бланк заявления; может быть, вы поможете мне с чертежами. Мы просто поставим на снег две доски под углом друг к другу. Спереди привяжем веревку, а сзади приделаем рычаг управления. — Гесс торжествующе посмотрел на меня, будто только что изобрел колесо. Охваченный изобретательским азартом, он перешел к практическому исполнению: — Впереди вы с Ширахом тянете за веревку. Я буду идти следом и направлять движение.
Мы с Ширахом расхохотались. Он сделал вид, что обиделся, и сказал:
— Ну и ладно, как хотите. Значит, не буду подавать заявку.
Ближе к полудню все директора друг за другом прошли по камерам и пожелали нам счастливого Нового года. В половине третьего я вышел в сад. Решил пройти километров десять, но к четверти пятого сделал тридцать шесть кругов, или 16,1 километра. Это стало моим рекордом за 1962 год, и я был доволен. Мне осталось еще пятьсот километров по бескрайним снежным равнинам до Берингова пролива. Весь этот путь мне придется проделать практически в полной темноте. Однако изумительное северное сияние наподобие того, что я видел на севере Лапландии в конце 1943-го, волшебным образом преобразует окружающий меня пейзаж. Шагая по кругу, я восторженно смотрел в темное небо и настолько увлекся фантасмагорией снега, света и сверкающих равнин, что остолбенел, когда увидел мрачный тюремный фасад.
Оценивая этот год, не могу сказать, что он был неудачным. Альберт добился первого успеха в архитектуре; Хильда получает хорошие отметки на философском факультете; Фриц сдал предварительный экзамен по физике; Маргарет начала работать над докторской диссертацией; Арнольд хорошо учится в университете; а в конце года Эрнст неожиданно порадовал нас отличными оценками по многим предметам.
19 января 1963 года. Приказ, изданный русским директором два месяца назад, запрещающий тем, кто не ходит в церковь, слушать музыку, отменили. Сегодня перед началом концерта на пластинках Громов велел открыть все двери.
7 февраля 1963 года. Сегодня лопатой убирал снег на круговой аллее при температуре — 12 градусов. Решил закаляться, поэтому работал без пальто. Ширах и Гесс снова смотрят на меня свысока, поэтому я расчистил тропинку только для одного; пусть сами откапывают вторую дорожку. Но они, закутавшись в теплую одежду, предпочли гулять гуськом; Ширах покрыл голову платком, и он свисал из-под шапки, как бурнус.
8 февраля 1963 года. Гесс ведет себя все более враждебно. Сегодня мы встретились в саду. Я остановился и спросил:
— Что ж, герр Гесс, может, немного поговорим?
Гесс нахмурился.
— Знаете, — ответил он, — в данный момент у меня вздорное настроение. Но если вам нужно поговорить, буду рад помочь.
Потом он продолжил с более серьезным видом:
— Кстати, у нас как раз есть один повод для ссоры. Почему вы избегаете меня по утрам?
Я ответил, что не избегаю его. Просто я заметил, что в последнее время он не отвечает на мои приветствия, поэтому я перестал здороваться — в конце концов, он не Людовик XIV.
— Но вы перестали по утрам ставить метлу перед моей дверью, — заметил Гесс. — А это — признайте — означает, что вы меня избегаете.
На это мне нечего было ответить. Поэтому я сказал по существу:
— Герр Гесс, мы живем в двух разных мирах. Настоящая причина в этом. И именно по этой причине любой разговор между нами вызывает разногласия и обиду с обеих сторон. Лучше этого избегать.
— Но вы же в хороших отношениях с некоторыми охранниками, — настаивал Гесс.
Я попытался объяснить, что каждому человеку нужно с кем-то общаться, иначе одиночество его уничтожит. Во внезапном приступе ярости Гесс выкрикнул:
— Но они же наши тюремщики! Я их ненавижу. Всех. Ненавижу всех до одного!
Он повторил эти слова несколько раз.
— А как же Брэй, который подарил вам шоколад на Рождество? — спросил я.
— И его тоже, — ответил Гесс. — Может, немного меньше, но все равно ненавижу. Всем сердцем!
Я развернулся и ушел. Когда я прошел половину круга, он быстро двинулся за мной. Мне показалось, он хотел меня догнать, чтобы еще что-то сказать. Но мне не хотелось разговаривать, и я прибавил шагу. Гесс тоже пошел быстрее, и под конец мы почти бежали, преследуя друг друга и убегая друг от друга. В этой гонке я преодолел 7,8 километра за час. Только в камере мне внезапно пришло в голову: если Гесс действительно хотел мне что-то сказать, ему нужно было только остановиться.
9 февраля 1963 года. Утром ко мне подошел Гесс.
— Герр Шпеер, я все обдумал. Я был неправ. Я бы хотел официально принести вам извинения.
Испытывая одновременно облегчение и раздражение, я сразу принял его извинения.
— В таком случае я тоже прошу у вас прощения, если обидел вас в пылу спора.
Вместе мы прошагали восемь с половиной километров за полтора часа. А ведь совсем недавно Гесс жаловался на боли в сердце.
14 февраля 1963 года. Если я правильно понимаю обрывки разговоров между Гессом и Ширахом, они говорят как типичные изгнанники. То есть все, что происходит в мире, все политические и общественные события, даже такие вещи, как вкусы, мода или семейная жизнь, подвергаются строгому осуждению. Каждый промах отмечается с радостным удовлетворением.
Если во время разговора с Гессом я реагирую не так, как Ширах, он сразу начинает свистеть, пронзительно и фальшиво, давая понять, что его не интересует продолжение разговора.
— Почему вы свистите, герр Гесс? — с притворным простодушием поинтересовался я сегодня.
— А правда, почему? — медленно протянул он. — В последнее время у меня это вошло в привычку. Да, да. И представляете, я даже сам не замечаю, когда свищу.
— Буду рад взять на себя смелость и время от времени привлекать ваше внимание к этой привычке, — ответил я.
Гесс отвел глаза и загадочно улыбнулся.
23 февраля 1963 года. Министерство иностранных дел предложило оплатить моей жене поездку в Москву. Дружеский жест. Если об этом не напишут в газетах, поездка не причинит никакого вреда и ничего не испортит.
24 февраля 1963 года. Берингов пролив совсем близко, меня по-прежнему окружает неровная, холмистая местность, бескрайняя безлесная равнина, скалистый ландшафт, суровый, как снежные бури, преобладающие в этом районе. Иногда мимо меня, крадучись, проходит песец, о чьих повадках я недавно читал. Еще мне попадались морские котики и камчатские бобры, которых называют «каланы».
Ширина Берингова пролива — семьдесят два километра. Зимой он замерзает до середины марта. С тех пор, как я узнал об этом от Брэя — он родом с Аляски, — я увеличил дневную норму с пятидесяти до шестидесяти километров. Если успею, я смогу перейти через Берингов пролив. Вероятно, я стану первым европейцем, который пешком добрался до Америки.
Сегодня, в воскресенье, я приблизился к цели. Последние километры я прошел с Гессом. На втором круге я нарушил молчание и сказал:
— Еще час до Берингова пролива. Через двадцать минут уже будет видно побережье.
Гесс изумленно посмотрел на меня:
— О чем это вы?
Я повторил свои слова, но он все равно не понял.
— Я дам вам подсказку, герр Гесс, — сказал я. — Ключевое слово — «бобы».
Он явно еще больше запутался.
— Но я ничего не понимаю. — В его голосе чувствовалось беспокойство. — О чем вы говорите?
Я напомнил ему, как много лет назад он посоветовал мне считать пройденные круги, перекладывая боб из одного кармана в другой. Тогда, рассказывал я, мы говорили, что ежедневную прогулку следует превратить в своего рода поход, делая круг за кругом.
— А сейчас, — продолжал я, — мы с вами совершаем 78 514-й круг, и в тумане уже виднеется Берингов пролив.
Гесс резко остановился. На его лице появилось по-настоящему встревоженное выражение.
— Вы хотите сказать, что до сих пор этим занимаетесь? — спросил он.
— Включая високосные годы, на сегодняшний день ровно восемь лет, пять месяцев и десять дней, — ответил я. — К настоящему моменту я прошел двадцать одну тысячу двести один километр.
Гесс, казалось, был рад увидеть столь явное безумие в ком-то еще, и в то же время чувствовал легкую досаду, что кто-то превзошел его упрямство.
— Мое почтение, мое почтение! — задумчиво произнес он.
— Я лишь жалею, — добавил я, — что потерял, так сказать, расстояние, которое проделал с июля 1947-го по сентябрь 1954-го. При той же средней дневной норме получилось бы семнадцать тысяч семьсот шестьдесят семь километров, и таким образом, с учетом примерно девяти тысяч километров, которые я еще пройду, я покрыл бы расстояние в сорок семь тысяч километров, или, другими словами, обогнул земной шар по экватору.
В глазах Гесса появилось огорченное выражение.
— Неужели вас все это волнует? Знаете, это уже похоже на манию.
Я был не согласен.
— Недавно я прочитал биографию Елизаветы Австрийской. Там есть история о Людвиге II. Он часто по вечерам шел в конюшню, приказывал адъютанту отмерить расстояние, скажем, от Мюнхена до замка Линдерхоф, седлал одного из своих любимых коней и ездил по кругу всю ночь напролет. Адъютант должен был периодически кричать ему: «Сейчас ваше величество в Мурнау, а сейчас — в Обераммергау; ваше величество только что прибыли в Линдерхоф». Так что видите, мой дорогой герр Гесс, — продолжал я, — если это мания, по крайней мере, я выбрал себе королевскую.
Гесс покачал головой.
— Так-так! Значит, вот как вы на это смотрите. Но вы забыли, что вскоре Людвиг II сошел с ума?
Это случилось год спустя, заметил я.
— А вы занимаетесь этим уже восемь лет! Скажите мне, как вы себя чувствуете?
Я засмеялся и в порыве пожал ему руку.
— Мы только что вышли на берег Берингова пролива. Сейчас начнем переход.
Гесс с беспокойством огляделся вокруг, словно боялся, как бы нас не подслушали. Потом с иронией произнес:
— Поздравляю, ваше величество.
Вернувшись в камеру и проверив свои расчеты, я обнаружил, что ошибся на один километр. Значит, пока я весело болтал с Гессом, я уже ступил на лед Берингова моря. Черт, надо быть осторожнее!
3 марта 1963 года. Во время последних инспекций Гесс подал заявку на политическую литературу, в частности на воспоминания видных политических деятелей, и передал список из двадцати книг. Четырнадцать из них ему только что привезли. Гесс растерялся.
— Очередная мерзкая уловка! Надо же, выдать мне сразу столько книг, — возмутился он.
— Вы злитесь, — заметил я, — потому что у вас больше нет причин для злости.
Огромное впечатление на Гесса произвели «Духовные упражнения» Лойолы, которые он обнаружил в приложении к биографии основателя ордена иезуитов.
6 марта 1963 года. Сегодня светловолосый «мужик» весело помахал мне с вышки, хотя это строго запрещено.
— Не холодно? — крикнул он, потому что я работал без пальто.
Он рассказал мне, что ему осталось служить еще два года, но он бы с радостью уехал домой прямо сейчас.
6 марта 1963 года. Американец Брэй сегодня дал мне путеводитель по Аляске. В нем указаны гостиницы и рестораны с их фирменными блюдами — отбивными из оленины, котлетами из медвежатины и копченым лососем. Я начал разрабатывать свой маршрут.
9 марта 1963 года. Я подсчитал: если приравнять мой двадцатилетний срок к одному году, сегодня было бы двадцать седьмое октября. Если же приравнять его к одним суткам, то каждый день проходит за 11,1 секунды. Сейчас прошло всего восемь секунд после 19 часов 58 минут. То есть, день уже прошел, но еще остались вечер и ночь.
11 марта 1963 года. Сегодня прочитал в «Отцах и детях» Тургенева предложение, которое странным образом перефразирует мои недавние подсчеты: «Говорят, в тюрьме время течет даже быстрее, чем в России». Как же, должно быть, медленно теперь тянется время в России!
19 марта 1963 года. Проснувшись утром, напомнил себе, что сегодня мой день рождения. Целый час пролежал в кровати. Мои мысли бесцельно блуждали и в конечном итоге вернулись в детство. Я поставил перед собой задачу заново пережить свои первые важные впечатления. Я думал о наших нянях и вспомнил несколько народных мелодий, которым они меня научили; я почувствовал легкий аромат кофе и сигар; увидел маму в элегантном платье, склонившуюся над моей кроваткой. Я выудил из памяти несколько стихотворений. И вот — первые бережно хранимые впечатления. Это было, кажется, в 1912 году. Я сидел с родителями на центральной трибуне мангеймского ипподрома. До сих пор помню семейную фотографию, сделанную в тот день: мама — в шикарном туалете, отец — в благородном темном костюме; мы, дети, одеты в модные шерстяные курточки, на головах — немыслимые светло-коричневые фетровые шляпы. Французский пилот и немецкий летчик Гельмут Гирт — в 1911-м он поставил мировой рекорд высоты в 2475 метров — демонстрировали свое летное искусство. Их самолеты были похожи на кузнечиков эпохи палеолита; перед взлетом они тряслись и гремели, а тросы, которые поддерживали равновесие, перед тем как они оторвутся от земли и начнут выделывать всякие кульбиты в небе, звенели от напряжения. И на земле эти герои авиации после своих приключений вели себя, как обычные люди; они шутили и смеялись всего в нескольких шагах от нашей трибуны. Примерно год спустя мы с родителями и двумя моими братьями стояли на остановке фуникулера рядом с Гейдельбергским замком — даже сейчас я мог бы показать это место. Над нами проплывал огромный белый цеппелин, больше ста метров длиной, сверкая серебристыми боками на фоне голубого неба. Он летел из Баден-Бадена во Франкфурт. Это бесшумное скользящее движение произвело ошеломляющее, в буквальном смысле сверхъестественное впечатление на меня, семилетнего мальчика. А потом был вечер в театре — «Орлеанская дева» Шиллера. Я уже не помню имена актеров, но спектакль стал для меня потрясением. И ария Макса из «Волшебного стрелка»; мы с родителями ехали в оперу в нашем новом семейном туристском автомобиле «Бенц» (16/40 PS). А после всегда возвращались в наш дом близ Гейдельбергского замка, откуда открывался вид на долину реки Неккар.
Раскладывая по полочкам воспоминания и пытаясь определить, какие из них оказали на меня самое сильное влияние, я обнаружил закономерность. В моих воспоминаниях романтические компоненты всегда переплетаются с техническими. Если задуматься, именно эти компоненты, при всех их противоречиях и разногласиях, но также и при всем их взаимодействии, всегда управляли моей жизнью. И сейчас я думаю не только о своем двойственном положении в Третьем рейхе, которое, кстати, идеально отвечало моим романтическим и технологическим потребностям. Я имею в виду противоречивые чувства, которые испытываю всякий раз, когда читаю газету. Все новые технические достижения приводят меня в восторг. Я восхищаюсь разумом, который заставил землю подчиняться себе, а теперь пытается завоевать вселенную. Но видя, как неумолимо мир превращается в современное техническое уродство, я испытываю ужас и боль. Другое противоречие заключается в том, что я на собственном опыте испытал все опасности романтического отношения к миру, слепоту, обскурантизм, безрассудный восторг и потенциальную бесчеловечность — и все равно люблю его и не могу с ним расстаться.
Но противоречия этим не исчерпываются. Я думал о том, что несколько художников примерно моего поколения: Лионель Фейнингер, к примеру, или Мохой-Надь, Оскар Шлеммер и Фернан Леже, а также некоторые кубисты, смогли объединить, так сказать, синтезировать оба моих мира, романтический и технический — но я так и не сумел полюбить этих художников и по-прежнему искал успокоения в уединении на природе, на развалинах замка и среди резвящихся нимф начала девятнадцатого века. Как все запутано!
4 апреля 1963 года. Сегодня за завтраком Ширах и Гесс отказались есть яйца из-за треснутой скорлупы. Они потребовали их заменить, и, к моему удивлению, требование было выполнено. Когда я поинтересовался, почему они подняли такой шум, Гесс объяснил:
— Негигиенично, если вода попадает внутрь яйца. Только представьте, сколько человек брали его в руки. И все это через трещину проникает в яйцо, попадает в желудок и, естественно, имеет губительные последствия. Теперь понятно?
Я кивнул с благодарностью и испугом. Днем Лонг шепотом рассказал мне, что отвергнутые яйца порезали в салат — который Ширах и Гесс съели с большим удовольствием.
24 апреля 1963 года. К сожалению, от нас уходят Баданов и Каргин, два самых дружелюбных русских охранника. Они давно мечтали вернуться домой. Один из их преемников уже приехал. Сегодня я спросил Каргина, что за человек новый охранник. Он без колебаний ответил: «Хороший, хороший человек. Не будет к вам приставать». Очевидно, я могу ему верить; потому что когда час спустя появился второй новенький и я задал Каргину тот же вопрос, он лишь пожал плечами.
12 мая 1963 года. Если бы советское посольство выдало визу моей жене для поездки в Москву, это было бы хорошим знаком. Но в визе отказали.
13 мая 1963 года. Сегодня моя работа в саду впервые удостоилась похвалы от Гесса:
— Содержать все в порядке — это настоящий подвиг. Но для меня самыми красивыми цветами здесь остаются одуванчики. Ну и еще, конечно, крапива; правда, в прошлом году вам непременно надо было все повыдергать.
Он засмеялся и отвернулся.
12 мая 1963 года. Несколько дней назад я, вопреки возражениям русского директора, получил разрешение выходить в сад раньше обычного времени — утром в половине девятого, а днем в половине второго. Но Шираха с Гессом уговорить не удалось. Сегодня я собрался приступить к работе в половине второго, но меня раздраженно остановил Пелерин:
— Вам только и надо, чтобы мы плясали под вашу дудку. В журнале нет ни слова об этом. Этак любой начнет гулять, когда ему вздумается.
Я напомнил, что разрешение уже получено, и пригрозил сообщить директору.
— Вы еще смеете мне угрожать! — вспыхнул он. — Как вы со мной разговариваете?
На мою удачу в разгар нашей перепалки мимо проходил Жуар, французский директор, и, выяснив причину спора, решил, что я прав. За дверью Пелерин возмущенно говорил Ростламу:
— Теперь он тут всем распоряжается. Он наглеет с каждым днем. Директора делают все, что он скажет. В следующий раз они вручат ему ключи!
16 мая 1963 года. Сегодня после восемнадцати лет бросил курить. Решил испытать свои силы. А может, для того, чтобы привести себя в форму — ведь от жизни на воле меня отделяют три года.
3 июня 1963 года. Троицын день. Сняли запрет на оперы; Красотка Маргарет разрешила их слушать, хотя и со свирепым выражением лица. Сегодня в первый раз поставили пластинку с оперой Моцарта «Так поступают все женщины», которую приобрели несколько лет назад.
12 июня 1963 года. Стараясь внести хоть какое-то разнообразие в свою жизнь, решил изменить привычное положение, в котором спал многие годы. Теперь я лежу головой к окну. По утрам мне в глаза больше не бьет яркий свет, от которого я всегда просыпался. Сверху дует свежий ветерок, наполняя легкие кислородом. Однако постоянно спать на сквозняке я не смогу. Значит, теперь у меня будет летнее и зимнее положение для сна.
16 июня 1963 года. Летняя жара. Загорел, как отпускник. Иногда хожу в одних спортивных трусах. Много лет назад это было строго запрещено — сейчас никто не обращает внимания. Разбрызгиватель для поливки газонов работает днем и ночью; всем лень его выключать.
16 июня 1963 года. Я назначил себе срок в четыре недели и продержался. Поэтому сегодня я сдал трубки плюс кисет для табака в багажное отделение, где они будут храниться вместе с 481 ершиком, которые мне много лет назад прислали из дома. Сначала я хотел сдать все семь трубок сразу, но передумал, потому что в этом случае мое испытание стало бы слишком легким.
В конце шестнадцатого века суровый критик курения трубок, которое вошло в моду благодаря сэру Уолтеру Рейли, писал: «Омерзительный, вонючий дым, его противно вдыхать, он разрушает мозг, наносит вред легким; он делает мужчину женоподобным, вялым и слабым, лишает смелости». Интересно, может, дамам нравятся курильщики именно потому, что курящие мужчины становятся менее жесткими?
17 июня 1963 года. Вечером пришли списки новых поступлений в библиотеку Шпандау. Мы должны написать, какие книги хотели бы получить. Гесс просит меня:
— Отметьте что-нибудь для меня. Не хочется читать весь список.
Я выбрал для Гесса несколько книг с такими названиями: «Искусство красноречия», «Как стать политиком» и «Лаиса. Искусство любви коринфских женщин».
26 июля 1963 года. Сегодня в саду стоит страшная жара. Ни дуновения. Время от времени прохожу сквозь брызги воды, разлетающиеся из установки для поливки сада. Несколько часов таскал воду для фруктовых деревьев; под большие деревья выливал три лейки, под мелкие — одну или две. Я носил воду на расстояние примерно в сорок метров, всего я натаскал пятьдесят шесть полных леек; получается (как я подсчитал с маниакальной дотошностью) 2,2 километра.
Вечером в помещении было двадцать девять градусов.
3 августа 1963 года. Поскольку капеллан в отпуске, вместо богослужения мы два часа слушаем пластинки. На сегодня я заказал Концерт для скрипки Брамса и Седьмую симфонию Шуберта. Включая проигрыватель, Фелнер сказал мне, что по новому распоряжению директоров пластинки должны звучать очень тихо, с привернутой громкостью.
— Какая глупость! — взорвался я. — В таком случае лучше вообще не слушать.
Брэй добродушно и в то же время удивленно посмотрел на меня сквозь свои очки в роговой оправе.
— Что бы вы ни делали, не критикуйте! Внесите какое-нибудь конструктивное предложение. Попросите наушники. Вы должны демонстрировать доброжелательность.
В конце концов, он опытный тюремный работник.
Вечером слышу, как Ширах торжествующе сообщает Гессу, что в ответ на его жалобу издали новый приказ. Он говорит так громко, что я при всем желании не могу его не услышать.
12 августа 1963 года. Прибыл в Фэрбенкс. Теперь направляюсь на юг по Большому арктическому пути.
16 августа 1963 года. По моей просьбе администрация поставила отметку на регуляторе громкости, до которой я могу увеличивать звук, не нарушая новое распоряжение. Громкость осталось на том же уровне, что и раньше. Ширах потерпел неудачу.
Вечером получил известие, что Маргарет родила мою первую внучку — Аннегрет. Самый младший из моих детей родился почти ровно двадцать лет назад.
2 сентября 1963 года. Бейц сообщил семье, что надо попытаться, через советского посла, лично поговорить с Хрущевым; больше ничто не поможет. Должно быть, герру Смирнову кажется странным, что к нему в связи с моим делом по очереди обращаются такие разные люди, как Любке, Брандт, Бейц, Моммзен, Карло Шмид, Кроль, Нимёллер, Карстен и другие.
28 сентября 1963 года. В данный момент размышляю над странной цепью несчастий, которые в последнее время преследуют Ростлама. Все началось несколько недель назад, когда его сын попал в автомобильную аварию на скользкой от дождя дороге. Но он отделался легкими ушибами. Вскоре после этого Ростлам с женой уехали по делам, потому что через несколько дней они всей семьей должны были отправиться домой на океанском лайнере «Америка».
Когда они вернулись, их сын был мертв: кажется, ему что-то попало не в то горло, и он задохнулся. Поэтому домой они поехали с телом в гробу. Не успели они прибыть в Америку, как узнали, что их племянник упал со строительных лесов и погиб. Несколько дней спустя внезапно умер тесть Ростлама. Некоторое время назад один из братьев Ростлама погиб в результате несчастного случая на охоте; другой брат взял осиротевшего племянника под свою опеку, но вскоре после возвращения Ростлама в Соединенные Штаты его убили двое беглых заключенных, которые хотели украсть его грузовик. Тело нашли только через несколько дней. Самому Ростламу пришлось нести гроб. По дороге к могиле гроб упал и раскрылся, потому что у одного из тех, кто нес гроб, случился сердечный приступ.
Больше всего меня поражает отсутствие причинной связи в подобных событиях. В них даже нельзя вложить нравственное значение: нет вины. В отличие от трагедии рода Атрея, где, по крайней мере, действовал принцип возмездия, придавая событиям оттенок нравственной необходимости, здесь истребление почти всей семьи не имеет никакого смысла, это лишь дело слепого случая. Подобные бессмысленные события можно объяснить только одним способом: предположить, что какая-то вина, не видимая в области морали, присутствует в метафизической сфере.