Год четырнадцатый

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Год четырнадцатый

Гесс слабеет — Попытка его самоубийства — «Застольные беседы Гитлера» — Бломберг: Гитлер — блестящий стратег — Дилетант — Карл Май, поддержка в критических ситуациях — Шпандау: монастырская жизнь — Зарождение тюремной дружбы Шираха с Гессом — Запрет на оперы о любви — Ненависть Эйхмана и Гитлера к евреям

22 октября 1959 года. Новый советский директор, похоже, неплохой человек. Я сказал об этом Наумову. Но в ответ он сослался на русскую пословицу, которая утверждает, что ты не узнаешь человека, пока не съешь с ним пуд соли.

Я посмотрел в словаре. Русский пуд весит тридцать четыре фунта.

12 ноября 1959 года. Цензура по-прежнему не пропускает ни одну газетную статью о Шпандау, но многие доброжелательные охранники держат нас в курсе событий. За последние несколько дней мне четыре раза рассказали о статье в «Санди Таймс». Сегодня утром пятый охранник под страшным секретом дал мне почитать саму газету. После обеда мне принесли еще одну, и чтобы не выдать предыдущего охранника, мне пришлось перечитать ее снова со всеми проявлениями радостного удивления, включая громкие «ахи» и «охи». Статья называется: «Последние нацисты могут выйти на свободу».

14 ноября 1959 года. Нашего капеллана неожиданно куда-то вызвали; другой капеллан проделал долгий путь из французского управления в Баден-Бадене, чтобы в эту субботу совершить богослужение для единственного заинтересованного обитателя Шпандау. Но он знает только французский язык. Маскер прервал его прямо посреди литургии:

— Простите, но здесь разрешается говорить только по-немецки.

Я перевел. Капеллан был потрясен.

— Но я француз, по-немецки я могу сказать только guten Tag и guten Abend.

Тем не менее, службу остановили. Но пластинка с записью «Те Деум» на латыни возражений не вызвала. Пока играла музыка, капеллан бормотал, закрыв лицо руками: «C’est impossible, impossible!» Прощаясь, он мучительно подбирал немецкие слова:

— С вами Бог! И днем и… ночью!

18 ноября 1959 года. Некоторое время Гесса мучают боли. Подозревают, что он небольшими порциями глотал стиральный порошок и вызвал желудочные колики. Из-за этого все моющие и чистящие средства теперь разрешается использовать только под надзором.

19 ноября 1959 года. В последнее время Гесс стонет и кричит днем и ночью. Он ко всему безразличен и лежит, уставившись на стену. За семь недель он похудел почти на четырнадцать килограмм; при росте 1,75 метров он сейчас весит всего сорок пять килограмм. В ванной он напоминает мне гротескную фигуру с полотен Иеронима Босха. Он больше не может пройти несколько шагов до умывальной комнаты без посторонней помощи. Сегодня я написал о его состоянии президенту немецкого Красного Креста.

24 ноября 1959 года. Суета в коридоре, постоянно хлопает дверь в камеру Гесса, все бегают туда-сюда. Впервые за долгое время меня не выпускают из камеры. Чувство неизвестности.

25 ноября 1959 года. Утром удалось навестить Гесса. Он лежал на кровати с забинтованными запястьями. Когда я вошел, он повернул ко мне восковое лицо. Тем не менее, он похож на нашкодившего ребенка. Он заговорил даже с каким-то оттенком жизнерадостности:

— Когда вы вчера работали в саду, а охранника не было поблизости, я быстро разбил очки и осколком стекла вскрыл себе вены на запястье. В течение трех часов никто ничего не замечал, — продолжал он с довольным видом. — Я лежал в камере, и у меня было полно времени для того, чтобы истечь кровью. Тогда я навсегда избавился бы от боли. Я уже чувствовал приятную слабость. Но потом вдалеке услышал шум. Этот несчастный советский полковник совершал обход. Он увидел меня и немедленно зашил рану.

Гесс уныло посмотрел на меня:

— Я неудачник! Признайте это!

Но я поздравил его с неудачей, что он воспринял как дружеский жест.

Днем Гесс поглощал тонны еды: молоко, кашу, сладкий соус, бульон, сыр, апельсины. Вечером он тоже ел с прекрасным аппетитом. У меня сложилось впечатление, что он прекратил «операцию». Через своего друга я отправил Хильде телеграмму с просьбой отказаться от посредничества Красного Креста.

11 декабря 1959 года. Всего за две недели Гесс набрал четырнадцать килограмм. Только человек с железным желудком способен так объедаться после нескольких недель поста. Гесс, правда, немного смущен.

— Здесь все сошли с ума, даже весы.

Хотя некоторые русские называют эту попытку самоубийства саботажем, большинство охранников очень любезно ведут себя с Гессом. Все крутится вокруг его здоровья. Многие охранники, очевидно, перепугались не на шутку. Они как будто говорят себе: на два миллиметра глубже, и мы бы остались без пожизненной работы. Так что Гесс неожиданно стал ценным объектом. Ему это, похоже, нравится.

18 декабря 1959 года. Усилия Хильды приносят плоды. Герберт Венер и Карло Шмид поддерживают мое освобождение. Хильду принял новый президент Федеративной Республики Генрих Любке и обещал сделать все, что в человеческих силах. Я слежу за их усилиями с благодарностью, но равнодушно. Я пробыл здесь слишком долго.

31 декабря 1959 года. Рождество осталось позади. Никаких событий, никаких чувств, никаких записей. Разве в прошлом году было по-другому? Ощущение праздника в Рождество — в любом случае в нем есть что-то неестественное, напоминает дрессированную собаку, приученную сидеть по команде, — постепенно исчезает, когда у нас в течение какого-то времени нет никакого Рождества.

1 января 1960 года. 1 февраля пройдет две трети моего срока. Интересно, это открывает для меня какие-то новые возможности?

Я без всякого интереса смотрю на новый настенный календарь.

11 января 1960 года. Встреча с Альбертом стала хорошим началом нового года. Мы обсуждали его учебу; он хочет стать архитектором. Не успели мы дойти до личных вопросов, как наши полчаса истекли.

12 февраля 1960 года. Два дня назад русский охранник рассказал мне о своей жене и упомянул, что у них двое детей. Потом вдруг с испугом приложил палец к губам. Неужели ему нельзя рассказывать даже об этом?

19 марта 1960 года. Сегодня мне исполнилось пятьдесят пять.

Функ обычно помнил о моем дне рождения. На этот раз меня поздравил только капеллан. Он подарил мне Четвертую симфонию Брукнера. Однажды я сказал ему, что попросил ее исполнить на последнем концерте Берлинского филармонического оркестра в апреле 1945-го. Мы вместе пошли в часовню, где находится тюремный музыкальный салон. Мы с капелланом сели в пяти метрах от проигрывателя в разных концах комнаты, потому что русский директор возражает, если мы садимся ближе. Ширах остался в камере и даже дверь закрыл.

— В моей голове и так много мелодий; мне не нужны концерты, — сказал он в ответ на мое приглашение.

Гесс лежал на кровати с открытой дверью.

24 марта 1960 года. Харди дал мне почитать «Застольные беседы Гитлера». Эту книгу опубликовал помощник Бормана, доктор Генри Пиккер. Я смутно припоминаю Пиккера, молодого неприметного административного работника в ставке фюрера. Он всегда сидел за боковым столиком вместе с адъютантами, но мне казалось, что он не их круга. Однажды Юлиус Шауб рассказал мне, что своим привилегированным положением при дворе молодой человек обязан исключительно своему отцу, сенатору из Вильгельмсхафена. Он в числе первых вступил в партию и еще тогда пригласил Гитлера в свой дом. Любопытно почитать, что пишет этот молодой человек, которого никто не замечал.

Эти «Застольные беседы» не дают точного представления о Гитлере. Я говорю не только о том, что Пиккер более или менее процеживал его словесные потоки и впоследствии пригладил и стилизовал их. Я хочу сказать, что Гитлер, сидя за столом в ставке фюрера, часто представлял себя в ложном свете. Меня всегда поражало, каким изысканным языком он изъяснялся в присутствии офицеров и других образованных людей, порой используя неестественные высокопарные обороты речи. Этот Гитлер отличался от того, которого я видел в узком кругу; и опять же он вел себя совершенно иначе в компании своих гауляйтеров и других партийных функционеров — с ними он переходил на жаргон их боевой молодости и товарищества. В обычной беседе, если он говорил откровенно, он выражался намного примитивнее, чем его представляет Пиккер, его речь была более резкой и грубой, но в то же время более убедительной. Он неловко обращался со словами; он выплевывал фразы, в которых не было четкой структуры, — за ним невозможно было записывать. Он перескакивал с одной темы на другую, часто повторяя слова типа «фундаментальный», «абсолютно», «непреклонный». Еще он питал слабость к словам и выражениям времен пивных драк, к примеру, «отлупить», «железное упорство», «грубая сила» или «избить до полусмерти». В минуты возбуждения он также часто употреблял фразы типа: «Я придушу его голыми руками»; «Я лично пущу ему пулю в лоб» или «Я с ним разделаюсь».

Пиккер также не сумел передать медленный, болезненный процесс созревания, который можно почувствовать через способ образования предложений. Гитлер часто по нескольку раз начинал предложение, потом обрывал себя на полуслове и начинал снова почти теми же словами, особенно когда был зол или расстроен. Но что касается мыслей, в книге нет никаких фальсификаций. Почти все высказывания Гитлера, которые приводит Пиккер, я слышал от Гитлера в тех же или похожих выражениях. Упущена лишь верхняя часть конструкции, а тягостное, нудное многословие превратилось в живые монологи. В этом смысле точный текст может создать ложное впечатление.

11 апреля 1960 года. Со слезами простился с Харди, одним из моих немногих друзей.

2 мая 1960 года. До Владивостока еще 139 километров.

5 мая 1960 года. Гесс пришел в ярость от статьи в сегодняшней газете, которая, по его мнению, преувеличивает способности фельдмаршала Манштейна. Но когда я сказал, что даже во время войны прославленные генералы считали Манштейна блестящим стратегом, едва ли не лучшим во Второй мировой войне, Гесс взорвался:

— Чушь! Перед войной Бломберг сказал мне, что Манштейн был лишь вторым кандидатом.

— А кто был первым? — спросил я.

Я перечислил все возможные варианты от Фрича, Йодля и Браухичадо Гальдера и Бека. Наконец Гесс с всезнающей улыбкой заявил:

— Мой дорогой друг, вы зря тратите время. Вы ни за что не догадаетесь. Так и быть, я вам скажу: Бломберг ясно выразился: «Я, конечно, не разбираюсь в искусстве, архитектуре и политике, но я кое-что понимаю в стратегии и говорю без всякой зависти: фюрер — лучший полководец Германии, величайший стратег нашего времени. В области стратегии фюрер — настоящий гений».

5 мая 1960 года. Кто-нибудь должен написать о дилетантстве Гитлера. Он обладал невежеством, любопытством, энтузиазмом и безрассудством прирожденного дилетанта; и вместе с тем вдохновением, воображением и беспристрастностью. Другими словами, если бы мне надо было подобрать фразу, точное и лаконичное описание Гитлера, я бы сказал, что он был гением дилетантства.

Он также испытывал глубокую симпатию ко всем дилетантам; и хотя здесь я ступаю на зыбкую почву, я склоняюсь к мнению, что в Рихарде Вагнере тоже было что-то от дилетанта. Еще эти псевдоученые: Хьюстон Стюарт Чемберлен и Вальтер Дарре, не говоря уж о Розенберге — все они были дилетантами. А самым большим дилетантом из всех, по-моему, был Карл Май.

Гитлер в своих суждениях опирался на опыт Карла Мая, который, по его мнению, доказал, что для принятия решения достаточно одного воображения. Не нужно знать пустыню, чтобы ввести войска в Африку; ты можешь не знать людей, как Карл Май не знал бедуинов или индейцев, однако с помощью воображения и умения поставить себя на место другого, ты узнаешь о них, их душе, их обычаях и привычках больше, чем какие-нибудь антропологи или географы, изучавшие их в полевых условиях. Карл Май убедил Гитлера: чтобы узнать мир, необязательно путешествовать.

Нельзя оценивать Гитлера как командующего, не ссылаясь на Карла Мая. Гитлер не раз говорил, что всегда восхищался тактической хитростью и осторожностью, которыми Карл Май наделил своего персонажа Виннету. Такой человек — образец командира роты, считал Гитлер. Он рассказывал, что в трудных ситуациях эти истории по-прежнему были для него путеводной нитью, он читал их на ночь, и они придавали ему смелости, помогали ему, как помогают многим философские труды, или Библия — пожилым людям. Больше того, уверял Гитлер, Виннету всегда был для него примером благородства. В конце концов, страна нуждается в образце для подражания, ей необходима героическая фигура, которая внушит молодым людям правильные понятия чести и достоинства; герои нужны молодежи, как воздух. Вот в чем главное значение Карла Мая, говорил Гитлер. Но вместо этих книг идиоты-учителя вдалбливают в головы несчастных учеников творения Гёте и Шиллера.

Вечером получил обнадеживающее сообщение от Хильды. Но это ее надежды. Не мои.

7 мая 1960 года. Воскресенье. Черный дрозд купался в пруду, который мы устроили в ванне, а потом пел над моей головой, сидя на ореховом дереве. Молодой воробышек никак не мог найти выход из-под садовой скамейки. Тем временем пять ястребов показывали фигуры высшего пилотажа. Один из них сел на водопроводный кран в нескольких метрах от меня, потом перелетел на газон, чтобы напиться из ванны, и, поскольку он еще молодой и неуклюжий, чуть не свалился в воду. Следом прилетел голубь и уселся на нижнюю ветку орехового дерева, под которым мы с Гессом уже час сидели в полном молчании. Вдруг в этой тишине раздался голос Гесса с оттенком смущения:

— Как в раю.

Будет ли мне потом не хватать этих спокойных дней с книгами и садоводством, дней, не замутненных какими-то честолюбивыми желаниями и недовольством? Иногда мне кажется, что время стоит на месте. Когда я попал сюда? Или я был здесь всегда? В размеренном течении дней, которые просто перетекают из одного в другой, время забывается. Наверное, такой была жизнь в средневековых монастырях. Обособленность не только от людей, но и от суеты мира. Сидя на садовой скамейке, я на минуту представил себя монахом, а тюремный двор — монастырским садом. Только семья до сих пор связывает меня с внешним миром. Интерес ко всему, что составляет основу этого мира, постепенно затухает, и мысль о том, что я могу провести здесь остаток своих дней, больше не вызывает ужаса. Напротив, она успокаивает.

Что это — слабость или смирение? В любом случае такая покорность все упрощает. Мне даже пришло в голову, что, может быть, это другая, новая форма моих отношений с судьбой. После изучения языков, архитектурных исследований, литературных трудов и кругосветного путешествия это, возможно, последний и, вероятно, самый мудрый способ придать смысл моей жизни. Надо не хватать судьбу за горло, по знаменитому выражению Бетховена, а добровольно отдаться ей в руки.

10 мая 1960 года. Американский самолет-разведчик, так называемый У-2, был сбит над Советским Союзом. Теперь Хрущев считает, как пишут сегодняшние газеты, что Парижская конференция на высшем уровне обречена на провал. Ширах снова в отчаянии.

Я воспринял это известие без малейшего волнения; оно меня не трогает. Но вот что меня поражает: я уже не так сильно стремлюсь получить надежду. Все эти пятнадцать лет я хотел продержаться и планировал свою жизнь, глядя в будущее. Но со временем будущее в буквальном смысле съежилось, а настоящее кажется бесконечным. В первые годы я не мог понять, как Карл V, находясь в зените своей власти, смог отказаться от мира и выбрать жизнь монаха. Сегодня эта мысль мне близка как ни одна другая. Я с нетерпением жду дня освобождения, но в то же время мысль о свободе вызывает у меня чувство неуверенности и тревоги. Смогу ли я снова жить в обычном мире? Или, как папа Целестин, которого забрали из пещеры отшельника и отвезли в Рим, буду кричать: «Верните мне мое уединение!»

12 мая 1960 года. Достал свой блокнот и перечитал изречения Гёте, которые я выписал из его «Избирательного сродства»: «Бывают ситуации, когда страх и надежда становятся едины, они перечеркивают друг друга и теряются в мрачном отсутствии эмоций».

2 июня 1960 года. Во время свидания с женой обсуждали семейные проблемы. Ни на что другое времени не хватило.

Вскоре после свидания русский директор велел открыть мою камеру.

— Когда я вошел в комнату для свиданий, вы не встали, здороваясь со мной. Я делаю вам официальное предупреждение.

Я улыбнулся ему.

4 июля 1960 года. Пришлось переписать прошение директорам, потому что я пропустил установленную форму обращения: «Директорам союзнической тюрьмы». Советский директор сердито отчитал меня:

— Это в последний раз!

Уготованное мне наказание он держит в секрете. Но несколько часов спустя в саду он снова вел себя вполне приветливо. Я рвал лаванду для некоторых охранников, которые мне нравятся. Директор понюхал мешок с цветами и через переводчика спросил меня, способствуют ли они росту волос. Задав вопрос, он с улыбкой приподнял фуражку и показал мне, как сильно нуждается в подобном средстве. С такой же улыбкой я снял лыжную шапочку и показал, насколько бесполезна лаванда в этом отношении.

4 июля 1960 года. Гесс, который еще несколько месяцев назад жаловался на невыносимую боль в сердце и нарушение кровообращения, теперь вместе с Ширахом часами шагает по саду, причем довольно быстро и без остановок. Они снова начали общаться, и Ширах с тех пор вроде бы немного успокоился. С Гессом Ширах чувствует себя главным; он верховодит, и ему это нравится. Но Гесс тоже кажется более уравновешенным. Иногда я думаю, что между ними медленно возникает некое подобие дружбы. Если так, это будет первая дружба, рожденная в Шпандау.

5 июля 1960 года. На дне моего пруда, в старой ванне, пустил корни случайно отбившийся от сородичей золотарник. Когда я вылил воду из пруда, стебелек согнулся. Другими словами, растение выработало в себе только тот уровень выносливости, который необходим, чтобы держаться вертикально в воде. Я пересадил его, и через несколько дней он стал таким же сильным, как и другие золотарники, и не сгибается даже под порывами ветра.

6 июля 1960 года. Несколько недель занимаюсь бессмысленным делом. Я хочу продлить северо-южный бульвар до северного конца сада. Поскольку я упрямо решил, что мои дорожки должны пролегать строго по горизонтали, я уже поднял эту тропу на полметра над обычным уровнем — она превратилась в некое подобие подвесной аллеи. Теперь у меня появился предлог строить непрерывный сад камней на восточной стороне дорожки, так как там образовалась насыпь. Ширина аллеи четыре метра, поэтому мне приходится возить на тачке большие объемы песка и золы.

В общем, в эти дни я напряженно работаю. И вот каких результатов я достиг с медицинской точки зрения: мое давление, которое в последние годы держалось на уровне 110, поднялось до 130/75, в то время как у моих сидящих или мирно гуляющих товарищей — всего 100/65. Правда, Ширах и Гесс недавно снова стали работать в саду, но только если их видит русский директор. В любом случае их участок в тридцать раз меньше моего.

Сейчас они выравнивают площадку под небольшой газон. Утром Ширах заявил, что изобрел новое выравнивающее устройство. Мы, затаив дыхание, наблюдали, как он связал три колышка для поддержки помидоров, потом раздвинул их снизу, сделав треножник.

— Вот! Центральный колышек должен быть немного короче. К нему прикрепляется камень.

Мы внимательно следили за его манипуляциями.

— И что теперь? — нахмурился Гесс.

— А теперь, — гордо сообщил нам Ширах, — теперь я раскачаю камень, как маятник.

Мы ошеломленно уставились на него, и Гесс ободряюще пробормотал:

— Ага! Значит, вот как оно работает.

Сначала он покачал головой, потом решительно кивнул.

— Да, — продолжал Ширах, — таким образом, я определяю горизонтальный уровень, а дальше можно выравнивать. Очень просто.

Через некоторое время они остановились рядом и снисходительно посмотрели на меня.

— Что такое? Что вы хотите сказать? — спросил я Гесса.

Гесс помолчал в нерешительности и наконец выпалил:

— Ширах говорит, что в психиатрических больницах слабоумным обычно поручают работу в саду…

10 июля 1960 года. Утром Гесс с решительным видом подошел ко мне. Очевидно, хотел передать какое-то важное сообщение.

— Сегодня воскресенье. Я решил каждое воскресенье по полчаса разговаривать с вами.

Теперь мы гуляем вместе. От его прогулочного шага захватывает дух; похоже, ему доставляет удовольствие демонстрировать свою физическую силу. Он радуется, когда я начинаю задыхаться.

— А ведь вы на целых десять лет моложе меня, герр Шпеер, — с довольной улыбкой говорит он.

12 июля 1960 года. За последние месяцы написал очерк «Гитлер — полководец». Но в конечном итоге у меня возникло ощущение, что я работаю в вакууме. У меня почти не осталось желания цепляться за прошлое. Я также, к своему удивлению, заметил, что мне уже не интересно, кто несет ответственность за ошибочные решения — Гитлер, его маршалы или кто-то другой.

4 августа 1960 года. Продолжительный приступ безразличия. Сражения и цветочные клумбы — и то и другое потеряло для меня смысл.

18 августа 1960 года. Тюрьма гудит от возбуждения. Сегодня русская женщина, которая некоторое время назад приезжала в Шпандау, впервые побывала в тюремном корпусе. Она — капитан, отвечает за цензуру.

— Она не должна догадаться, что мы считаем ее некрасивой, — заметил сегодня Ширах.

Я с ним совсем не согласен. По-моему, она очень привлекательная. Мы с Гессом прозвали ее «Красотка Маргарет».

Мы думаем, она требует от нашего русского директора строгого соблюдения правил, на которые давным-давно смотрят сквозь пальцы. Несколько недель назад директора разрешили послушать запись оперы Моцарта «Дон Жуан». Но когда пришло время концерта, Красотка Маргарет заявила протест: «Это опера о любви, а все, что относится к любви, заключенным запрещено». В качестве замены тюремная администрация прислала нам Девятую симфонию Бетховена. Но для меня «радость, пламя неземное, райский дух, слетевший к нам» из оды «К радости» Шиллера были испорчены.

20 августа 1960 года. Еженедельное совещание директоров, обычно простая формальность, которая длится не больше десяти минут, вчера затянулось на несколько часов. Обсуждение уже закончилось, и сегодня американский директор сообщил мне, что, «очевидно», мы не сможем слушать оперы из-за «некоторых технических сложностей». Когда на моем лице отразилось изумление, он объяснил, Довольно невнятно, что музыка в опере более или менее вопрос второстепенный. Главным является сюжет, и, к сожалению, большинство сюжетов посвящено темам, которые, «очевидно», — опять это слово — могут вызвать у нас беспокойство.

21 августа 1960 года. Сегодня со свойственной мне педантичностью я подсчитал, сколько у нас музыки на пластиках. Первое место занимает Бетховен — 290 минут, за Ним следует Моцарт — 190, Шуберт — 150, Бах — 110, за ним Чайковский — 90 минут, Гайдна всего 50, Шопена и Верди — по 40, Гендель, Шуман и Прокофьев — 30 минут, Регер, Брух и Стравинский — 25, и на последнем месте — Брамс, Хуго Вольф, Рихард Штраус и Франк Мартен с небольшими пьесами. В общей сложности у нас 1215 минут музыки, или примерно двадцать часов. Сейчас нам разрешают слушать музыку три часа в месяц; соответственно, нам потребуется семь месяцев, чтобы прослушать всю нашу коллекцию.

22 августа 1960 года. Глобке опять отказали. Американский посол, как пишет Глобке, понимает желание правительства Федеративной Республики добиться какого-то развития моего дела, но он считает, что сейчас крайне неподходящий момент. Дело Эйхмана, подчеркнул он, привлекло слишком много внимания к преступлениям Третьего рейха.

Между прочим, желание выйти на свободу кажется мне нелепым.

24 августа 1960 года. Если подумать, Эйхман является прекрасным решением проблемы. В последние годы, особенно когда Редер или Дёниц пространно разглагольствовали о несправедливости своих приговоров, я часто вспоминал Наполеона, который со своей ненасытной жаждой власти тоже погрузил Европу в море крови и, тем не менее, оставался героем для своего народа еще двадцать лет после смерти. С Гитлером тоже произойдет нечто подобное? Я постоянно задаю себе этот вопрос. Преступления, совершенные для достижения и укрепления власти, убийство Рёма и других людей, нарушение международных договоров, война и даже решение поработить Европу — все эти деяния были в духе европейской истории. Стремление к власти и отсутствие сомнений не могут удивить никого, кто знаком с историей этого континента. Даже в антисемитизме не было ничего необычного; в девятнадцатом веке правительства Санкт-Петербурга и Вены не раз подавали пример антисемитизма; а дело Дрейфуса в Париже выявило, что даже в Западной Европе существовал своего рода «официальный» антисемитизм. В этом отношении Гитлер не выходил за рамки европейских традиций.

Он перешел черту, когда возвел свою безумную ненависть к евреям в ранг государственной политики и превратил эту ненависть в вопрос жизни и смерти. Как почти все мы, я считал антисемитизм Гитлера чем-то вроде вульгарного побочного эффекта, оставшегося со времен его жизни в Вене. Одному Богу известно, почему он не может от него избавиться, думали мы. Больше того, антисемитские лозунги казались мне тактическим средством для подстегивания инстинктов масс. Я никогда не считал их по-настоящему важными, особенно в сравнении с планами завоевания мира или даже с нашими проектами перестройки городов.

Однако ненависть к евреям была главным делом Гитлера; порой мне даже кажется, что все остальное служило лишь маскировкой для этого по-настоящему мотивационного фактора. Я понял это в Нюрнберге, когда увидел фильмы, снятые в лагерях смерти, и ознакомился с документами; когда узнал, что Гитлер даже готов был поставить под угрозу свои планы завоевания мира ради этой мании к истреблению.

Размышляя над этим в Шпандау, я постепенно пришел к пониманию, что человек, которому я служил, не был ни исполненным благих намерений трибуном народных масс, ни реформатором, мечтающим вернуть Германии былое величие, ни проигравшим завоевателем огромной европейской империи — он был патологическим ненавистником. Люди, которые его любили, могущество Германии, о котором он всегда говорил, рейх, который он видел в своем воображении, — все это, в конечном счете, ничего для него не значило. Я до сих пор помню свое изумление от последнего предложения его завещания. Наступил апокалипсис, всему пришел конец, а он пытался вменить нам в обязанность свою жалкую ненависть к евреям.

Наверное, я могу простить себя за все остальное: нет никакого преступления в том, что я был его архитектором, я даже мог бы найти оправдание своей службе на посту министра вооружений. Я даже могу выстроить дело в защиту использования миллионов военнопленных и принудительного труда в промышленности — хотя я никогда не придерживался такой точки зрения. Но мне абсолютно нечего сказать в свою защиту при упоминании таких имен, как Эйхман. Я никогда не смогу свыкнуться с мыслью, что занимал высокий пост в правительстве, все усилия которого были направлены на истребление людей.

Как всем это разъяснить? Я не говорю о Ширахе и Гессе. Но как объяснить все это моей жене? Моей дочери Хильде которая с юношеским пылом пишет письма и апелляции, старается вызвать сочувствие, встречается с людьми и пытается заручиться чьей-то поддержкой, чтобы освободить своею отца. Смогут ли они когда-нибудь понять, что я хочу выйти отсюда и в то же время вижу смысл в своем пребывании здесь?

26 августа 1960 года. Недавно одного из британцев забрали в больницу с тяжелым заболеванием печени, а оттуда отправили в санаторий. Теперь и Террей, который всегда вел себя достойно, сломался. У него тоже обнаружили серьезную болезнь печени. Оба отвечали за питание охранников и директоров во время английского и французского месяцев, а также заведовали запасами спиртного. Многие охранники страдают от разных недугов. У одного — диабет, у другого — нарушение кровообращения, двое мучаются от повышенного давления, практически каждый страдает от ожирения. Некоторые уже умерли. Причины: слишком легкая жизнь, дешевый алкоголь, беспошлинные сигареты, слишком хорошая и тяжелая пища. Мы, заключенные, наоборот, держим относительно хорошую форму; большинство наших болезней, по-видимому, вызваны психическими нарушениями.

15 сентября 1960 года. Недавно советский директор вышел в сад и увидел обычную для Шпандау идиллию: Ширах и Гесс сидели в тени орехового дерева, Пиз косил газон под лучами палящего солнца. Когда смущенный англичанин натянул форменный китель, русский велел мирно беседующей парочке приниматься за работу. Хотя по правилам нам запрещено снимать плотные вельветовые куртки, я стоял перед директором в одной рубашке и брюках. Но он тактично отвернулся, пока я надевал свою куртку; и только после этого дружелюбно ответил на мое приветствие. Как только он ушел, Пиз вернулся к косилке, я снял куртку, Ширах и Гесс возобновили свой разговор под деревом. Я вспомнил, что недавно сказал американский комендант города после инспекции тюрьмы, хотя ой вкладывал несколько иной смысл в свое замечание:

— Шпандау, какой фарс!