1831
1831
3 ноября. Полк пришел на зимние свои квартиры в Стопницу, обводовой город Кельцкого воеводства, лежащий недалеко от Вислы, расстоянием от Кракова в 12 милях. Первая забота была, разумеется, отыскать удобные квартиры, т. е. такие, которые, кроме обыкновенных выгод дома, соединяли бы и не менее для нас важную — хорошеньких хозяек.
С первого взгляда на городок мы убедились, что выгод первого разряда нам ожидать нельзя; с трудом мы нашли для себя такие квартиры, где можно было поместиться, и то должны были спать вместе с хозяевами. Один только Голубинин, приехавший ранее, занял себе порядочную квартирку, единственно, однако, потому, что в ней была хорошенькая молоденькая хозяйка.
Женщины и теперь остались верными себе: они встретили нас столь же благосклонно, как и прежде. Пользуясь близостью Кракова, который был еще занят нашими войсками, Плаутин, Шедевер и Голубинин тотчас же поехали туда; во всем штабе остался я один и наш майор, князь Трубецкой.
Плаутин возвратился из Кракова в очень хорошем расположении духа, всем показывал покупки, которые там сделал, утверждая, что они обошлись очень дешево; мы, т. е. штабные, соглашались с ним в ином, подшучивали в другом, особенно же радовались запасу винному, который он оттуда привез. Через несколько дней вслед за этим прибыл из Кракова и другого рода запас. Приехала дама его навестить, с которою он там познакомился и пригласил к себе заехать по пути в Варшаву, куда она, утверждала, едет хлопотать о позволении для возвращения в Польшу своего мужа графа Косовского, офицера революционных польских войск, перешедшего в Галицию. Она осталась с нами пожить недели две и чрезвычайно оживила однообразие монашеской жизни нашей. Родом — вольная гражданка Женевы, полуфранцуженка, она чрезвычайно скоро нашлась в довольно затруднительном своем положении. Не будучи вовсе красавицею, любезностью своей и приветливым своим обращением скоро приобрела она благорасположение всего нашего Сборовского полкового семейства. С первого взгляда наружность ее не показалась привлекательной, но, узнав другие ее милые качества, я забыл об этом и очень полюбил ее безо всяких намерений. Она также вскоре познакомилась со мною короче и благоволила ко мне. Мои же любовные поиски в это время обращены были совсем в другую сторону.
Хорошенькая хозяйка Голубинина, жена уездного землемера господина Черинга, истинного патагонца, который, несмотря на свои 6 футов роста, был, так же как и другие, с рогами, обращала на себя все мое внимание. Несмотря на переселение наше в Сборов, эта квартира за Голубининым оставалась, и часто бывая в городе, мы останавливались всегда в ней. Долго не имел я случая с нею познакомиться; я видал ее только у окна или в общей кухне; болезнь мужа ее, лежавшего в постели, не позволяла мне познакомиться с ним. С моей застенчивостью и недоверчивостью к себе, овладевшей мною еще более с тех пор, как в Сквире я напрасно за двумя трактирщицами волочился, — довольствовался я одним старанием встречаться почаще с красавицею в коридоре или ходить мимо окон.
Однажды, приехав с Голубининым, вечером удалось мне в коридоре, разделявшем их половину дома от нашей, встретить мою черноокую милую… Я стоял на одном крыльце, которое к улице, она на другом, которое на двор, и никак не решался подойти к ней. Двери к нам в комнаты были у того крыльца, у которого я стоял против наших; следственно, чтобы возвратиться из кухни, откуда шедши, она остановилась, не ведаю, что смотреть на дворе, к себе — должно было ей идти мимо меня. Как скоро она предприняла это движение, то я пошел навстречу ей; на поклон ее и приветствие отвечал я так, как водится; сказал ей что-то о погоде, на каком же языке и сам того решить не мог; она же, отворив двери, пригласила войти к ним. Я так этому обрадовался, что не пошел тотчас за нею, а бросился к Голубинину в комнату сообщить ему про неожиданное это событие, и чтобы вместе с ним идти. Хозяина дома нашли мы лежавшего в постели от лихорадки, которая начинала уже проходить у него. И так как он говорил по-немецки и по-французски, то мы без всякого затруднения и беседовали. Говоря с ним, я занимался, однако, более его женушкою, которую теперь в первый раз мог хорошенько рассмотреть. Она была молода, лет 20 (после узнал я, что ей только 18 лет, и что она родилась со мною в один день: я 17 декабря старого стиля, она — 29 нового), казалась роста среднего, очень стройная, несмотря на то, что довольно плохой капот ее на вате, обыкновенная одежда полек, не обрисовывал стан. Отличительными чертами ее лица были большие кругловатые черные глаза, высокий лоб, белизна коего казалась еще ярче от черных, как смоль, ее волос, и маленький ротик, который, улыбаясь, открывал ряд перламутровых зубов. От внимательного моего взгляда не укрылись хорошенькие ее ручки, которые я так люблю. В ее выражении лица не было видно особенных, блестящих качеств ума, но зато умильные, томные, влажные глаза ее обещали многое тому, кому бы удалось вблизи всмотреться в них. Первым этим посещением остался я очень доволен. Через несколько дней, будучи в городе, заходил я к ним опять и нашел хозяина уже выздоровевшим, а красавицу еще милее прежнего, но сказать это ей старался я только взглядами, всегда понятными тому, кто захочет в них читать. Кроме молодых супругов, только год еще в супружестве живших, была в доме еще и третья особа, молодая девушка, родственница хозяйки, которая была бы хорошенькою, если бы, к несчастью, не хромала весьма заметно, что портило ее талию, и делало ее еще меньше, чем она была ростом. Panna Ewa Jurkowska была очень добрая девка и впоследствии мне очень полезная; ей-то публично посвятил я себя. — В Николин день, 6 декабря, назначен был церковный парад, этот же день избран был местным начальством города для возобновления присяги; все жители были в церкви и после на параде любовались нашими блестящими мундирами — в том числе, разумеется, и моей красотой. Возвратясь после оного домой, слезая с коня, я встретил уже ее и, в ответ на приветствие мое, услышал от нее уверение: «Que je ne dois pas douter de son coeur». — В восторге успел я только произнести: «Charmante»; — как уже она скрылась, опасаясь, чтобы нас не застали вместе. Никак я не ожидал столь скорого успеха и объяснения на французском языке (правда, какого-то особенного наречия, вроде нашего нижегородского), чрезвычайно довольный тем, что я теперь в состоянии буду объясняться на языке, обоим нам понятном. В следующий приезд мой я застал ее дома одну, и только после первого поцелуя хотел было вполне насладиться упоением чувств, что давно уже мне только снилось, как на несчастье приехал какой-то католик, а потом возвратилась домой Ewa. Другой вечер, просидев с ними втроем, — муж играл у приятелей в вист, — я убедился в том, что при первом случае вполне буду владеть моей прелестницей. Она не отказывала мне ни в чем, что прихотливое воображение мое ни придумывало, в замену высшего наслаждения, которого лишал нас третий собеседник. В такого рода подвигах я уже не был новичком; двухлетняя собственная опытность с двумя девами, с коими незаметно от платонической идеальности я переходил к эпикурейской вещественности, проверяя на деле все, что слышал от других, и кои, несмотря на то, остались добродетельными (!!), как обыкновенно говорят, — может служить порукою в моих достоинствах. Ожидаемый отъезд мужа в уезд по делам был условлен для будущего свидания. Этот желанный день наступил скоро. После вечера, также проведенного как последний, ночь увенчала мои страстные желания, развернув вполне передо мною объятия любовницы, в которые я ринулся с трепетом первых восторгов юноши. Отвыкнув от благосклонностей красавиц, я едва верил своему счастью; прощаясь вечером с моими собеседницами и получив уже согласие через час возвратиться к той, которой влажные, блуждающие взоры и неясное лепетание уст увлекательнее всех очарований, высказывавших ее томление чувств, я опять был раз в жизни счастлив, как редко им был! Вот пришел условленный час, — я осторожно отворяю скрипучие двери, одни, другие, — и я уже там, где покоится моя краса, одна благосклонная темнота скрывает ее…
Вот такой был первый приветливый на меня взгляд своенравной богини Фортуны с тех пор, как я пошел на поле брани за ее дарами. После трехлетних неудач во всех моих надеждах, беспрерывных нужд, неприятностей ежедневных, горького опыта, кажется, навсегда исцелившего не только от надежд, но и от желаний, потеряв, наконец, веру в самого себя, способность к чему-либо, — это была первая радость, проникшая в душу мою, первый луч света, озаривший мрак, который облек ее. Я сделался испытавшим столь большое недоверие к самому себе, что едва сам поверил своему счастью (удаче, сказать лучше, но для меня казалось это именно счастьем).
Мои ощущения были тем живее, что я никогда еще с такой полнотою не наслаждался дарами Пафийской богини. Анна Петровна почти единственная предшественница этого, не довольно их делила со мною, по причине, быть может, моей неопытности, и, несмотря на страсть мою к ней, — никого я не любил, и, вероятно, не буду так любить, как ее, — я столько не наслаждался с нею.
Другие были девственницы, или на самом деле, или хотели казаться такими. Эта сила новых для меня ощущений и заменяла во мне, так называемую любовь к моей красавице; и несмотря на то, что она не имела ни блестящего ума, ни образованности, ни ловкости, которая могла бы меня заставить влюбиться в нее, — ее добродушного нрава достаточно было для того, чтобы всякий день меня более к ней привязывать, — тем более что случаи к свиданиям нашим были довольно редки, чтобы мы могли друг другу наскучить. Только отъезды мужа давали их нам… Я радовался, что чувствовал в себе нечто похожее на любовь, сей пламень все оживляющий. Тот не совершенно счастлив в любви, кто не имеет поверенного. Я имел их разного рода.
…Но венками Леля не ограничились в этот раз дары слепого счастья. Между роз вплело оно и лавры, коих я еще менее ожидал, и кои были, может статься, оттого еще значительнее. В числе 4-х офицеров, награжденных за кампанию, к удивлению моему, нашел я и себя, награжденным чином поручика. Мне, последнему корнету, не только не бывшему в комплекте, а числом, кажется, 30-му, подобное и во сне не снилось: все, чего я мог надеяться — это была Анна IV степени, к которой я был представлен — награждение, справедливо сравниваемое с коровьей оспой. К моему счастью, у нас было так мало поручиков, что я стал 7-м, следственно, мог вскоре ожидать и дальнейшего производства. Этим нечаянным награждением обязан я был, во-первых, корпусному начальнику нашему Кайсарову: оставшись довольным исполнением собственных поручений его на меня возложенных, представление мое к кресту переменил он к чину. Потом и за это, как и за многое другое, обязан я прекрасному полу, потому что в оба поручения, сделанные мне Кайсаровым, вмешаны были женщины. Так, в военной службе я всем обязан им. Ради прекрасных уст Анны Петровны, генерал Свечин, ее постоянный обожатель и, следственно, несчастный, выхлопотал, чтобы меня в несколько дней приняли в службу, а графиня Полетика дала мне чин поручика. Какая же святая выхлопочет мне теперь отставку!!!
Незадолго перед сим воспользовался я и последовавшим разрешением отпусков, подав в конце ноября прошение об оном на четыре месяца. Жизнь наша в Сборове, несмотря на свое однообразие, останется у меня в памяти как время весьма приятно проведенное. Занятия мои по службе полкового адъютантства были весьма незначительны; как и прежде во время моих предместников, Плаутин сам занимался полковыми письменными делами. В другие части должности этой я также мало входил, а передавал только ежедневные приказания и исполнял то, что именно мне было поручаемо.
…Обыкновенный порядок дня у нас был следующий: около полудня мы сходили с делами вниз к генералу; окончив их, и особенно, завтрак, отправлялись в биллиардную, между тем графиня наша одевалась. Обедали в 4 часа, весьма вкусно, ибо, кроме весьма доброго краковского вина, приятная семейственная беседа гостьи, очень веселого нрава, приправляла наши яства. Вечером, если не уезжал я к моей красавице, то оставались мы вместе часов до 9-ти, потом уходили наверх и заключали день партией виста. — Сначала был Плаутин очень застенчив против нас и не знал, как поставить себя, что было для меня весьма забавно. Я едва мог себя удерживать от смеха, когда он в первые дни торжественно вводил в столовую, где мы почтительно стояли, свою гостью. Но скоро мы обжились, она привыкла к нам, и без зазрения совести говоря, что я принадлежу к семейству, при мне дурачилась, врала и нежничала с Плаутиным.
Я, однако, вел себя чрезвычайно осторожно, нисколько не волочился за красавицей, но любил с нею быть, единственно ради ее любезности и добродушия. — От нее же я узнал весьма для меня приятное обстоятельство, что Плаутин ко мне благорасположен, в чем я не очень был уверен, несмотря на то, что при нем находился. Это сказала она мне однажды, когда мы обедали вдвоем; у нас за общим столом было много чужих, и случилось, что мне не осталось места, почему я и был с нею, — признаваясь, что сначала я ей не очень понравился и показался fat, что на наш язык довольно трудно перевести, разве: много воображающим о себе; говорила, что Плаутин заступался за меня, называя очень добрым малым, и что это только педантизм молодого студента. Она уверяла даже, что он любит меня. Душевно рад был бы я, если точно бы так было, но никак далее благорасположения я не могу распространить его чувства ко мне. Сам же я точно люблю и уважаю его… Первая моя мысль была: прежде чем поеду домой, съездить к брату в Ченстохов и узнать, как он живет. Получив позволение Плаутина, я и отправился туда… Выехав, пришла мне в голову (о, любовь, это твой грех) мысль ехать не в Ченстохов, а в Краков, чтобы там сделать некоторые покупки себе и моей красавице, рассуждая, что брату большой радости от того не будет, что он меня увидит и, что денег ему теперь так нужно быть не может, ибо жалованье он только что получил. Ежели же я бы к нему приехал, то должно бы было ему дать или денег и остаться, не поехав в отпуск, или не дать и ехать — так-же неприятное обстоятельство. Сообразив все это, подстрекаемый желанием привести подарков красавице, поехал я в Краков.
Этот поступок не прощу я себе никогда, что ради красавицы моей не захотел я взять на себя труд проехать сотню верст, чтобы побывать у брата, узнать его обстоятельства, тем более что, ехав домой, я мог бы помочь в том, в чем он нуждался, объяснив все дома. Но такова наша слабость, что неприятности двухдневного пути остановили меня в исполнении должного, которому предпочел приветливый взгляд женщины! Скоро познал я всю слабость, весь эгоизм свой, — раскаялся в оном, и теперь каюсь, но этим не могу помочь невозвратимому. Хорошо, если после сего я впредь не впаду в подобный поступок; он останется всегда темным пятном на памяти моей, которого ничто не изгладит…
Пробыв менее двух суток в Кракове, я поспешил, издержав все деньги, в объятия моей красавицы. На возвратном пути я также имел неприятности: кроме того, что на таможне в мерзкой корчме принужден был ночевать и ссориться с казацким офицером, почти на каждой станции ломалась у меня бричка; но, несмотря на все, к вечеру на другой день приехал я к моей красавице — и к довершению удовольствия, которое ей сделали мои подарки (которые, однако, не дошли даже и до сотни рублей), не застал я мужа дома, так что мы вполне на свободе насладились нашим свиданием. Не много оставалось мне проводить таких приятных минут, — собираться надо было в дорогу восвояси, тем более что скоро и полку наступало время выступления. Еще несколько ночей, и я должен был расстаться с моей миленькой, добренькой Гонориной, которую, едва ли мне к сердечному сожалению, удастся еще раз увидеть! Если не имела она ко мне страсти, то, по крайней мере, была нежна со мною, верна (вероятно, потому, что не было случая изменить), и я с ней знал одно только удовольствие; ни одной печали или неприятности не была она мне причиною, — и потому всегда с любовью и благодарностью я буду ее помнить…
Этим закончились счастливые дни моего пребывания в Краковском воеводстве, моей службы при Плаутине, одни из счастливейших дней моей жизни, коим цену я всякий день более и более познаю, и подобных коим я не надеюсь впредь увидеть. — После восьмидневного пути от подошвы Карпатских гор, я уже в стране знаменитой Псковитян, где некогда живали вольные сыны воинственных славян, в Языковым воспетом Тригорском, куда приезд мой стал совсем неожиданным. Кроме замужества Евпраксии за молодого соседа барона Вревского — сына князя Куракина, известного нашего вельможи-министра, я никакой значительной перемены в нем не нашел. Меньшие мои сестры, Осиповы, подросли, разумеется, как с детьми бывает, за четыре года так, что я едва их узнал. — Евпраксия из стройной девы уже успела сделаться полной женщиною и беременною, — Анна, сестра, разумеется, — тоже не помолодела и не вышла замуж, как и Саша. Брата Валериана я не видел, он был в Дерпте, где, как и я, занимается он изучением германского просвещения; хорошо, если оно ему принесет столько пользы, как и мне принесло, хотя это и немного. Хозяйство домашнее нашел я в прежнем положении. Всегдашнее безденежье и опасение, что за неуплату казенных долгов и податей все ожидают описи и взятия в опеку имения, нисколько меня не утешило… Исключая две или три поездки в Псков, где я познакомился со знакомыми матушки моей: семейством губернатора, Бибиковыми, я за все время отпуска никуда не выезжал, а провел в домашней жизни, в чтении книг из хорошей библиотеки моего зятя, в сценах с Сашей, вроде прежних, в беседах с сестрою и в безудержном волокитстве за ее горничной девкою. Такая жизнь была, конечно, приятна только в сравнении с полковой, а как я надеялся, что теперь последняя для меня изменится, уже и тем, что полк шел в Варшаву для содержания там караула. Тогда, возвращаясь в конце апреля 1832 года к своему месту службы, я был в ожидании великих и многих благ для меня, из коих ни одно, разве исключая надежду на дружбу графини, на деле не исполнилось.