ВОСПОМИНАНИЯ КИНООПЕРАТОРА АЛЕКСАНДРА КАРМЕНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВОСПОМИНАНИЯ КИНООПЕРАТОРА АЛЕКСАНДРА КАРМЕНА

«Инженер моей души»

Мои отношения с Юлианом состоялись при прямом участии моего отца и с его благословения.

Познакомились мы на даче в Красной Пахре. Но на самом деле произошло это намного раньше, правда заочно, по рассказам отца. Он, похоже, влюбился в Юлиана с первого взгляда, как и я.

Это было в начале 60-х годов, когда хрущевская «оттепель» уже сдвинулась на жесткий, традиционный для режима курс, и Юлиан, не принимавший такого поворота, бузил, выступал, «мутил воду», за что снискал симпатии московского студенчества (они даже выставляли около его квартиры и на даче охранные пикеты: боялись, что за ним «придут») и всех тех, кто, как и он, видел в смене кремлевского курса крушение своих надежд на превращение нашей Родины в цивилизованное государство.

Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы читать «между строк» в его произведениях всю горечь и боль за то, что происходило в стране, чувствовать его кредо «инженера человеческих душ», стремившегося эзоповским, подцензурным, типичным для творческой интеллигенции тех лет языком донести до умов своих читателей собственный дискомфорт и непримиримость.

Сейчас нет-нет да и услышишь, что-де Семенов был «слугой режима», что под маской «дозволенного диссидентства» воспевал существовавший строй и его основателей.

Нет ничего более далекого от истины. Да, диссидентом в затасканно-привычном смысле этого слова его не назовешь — он же, как и мой отец, не подписывал никаких «прошений», не уехал, не сидел в психушках! Но я убежден, что многие из тех, кто во второй половине 80-х годов встал под знамена перестройки, наивно видя в ней начало желанных перемен, сформировали свои убеждения в том числе и под влиянием семеновских книг.

Сергей Петрович Капица как-то назвал такой тип общественно-политического поведения «ортодоксальным несогласием» — желанием перемен и преобразований, но без разрушения всего того доброго и ценного, что было накоплено в процессе многолетнего общественного развития.

Так вот именно эта семеновская непокорность, его нежелание по-конформистски держать язык за зубами и восхищали моего отца. «Юлька ходит по острию ножа, — не раз говорил он мне. — Но как чертовски красиво он это делает! Тебе обязательно надо познакомиться с ним». Вот наше знакомство и состоялось. Правда, с некоторым опозданием, как раз в день моего 25-летия.

Юлиан, дача которого находилась неподалеку от отцовской, явился позже всех. В то время у него был жесткий, неукоснительно соблюдавшийся режим: ранний подъем, работа до полудня, потом обед. Если он жил на даче, иногда во время послеобеденной прогулки общался с друзьями и соседями. Затем снова работа.

Вообще, насколько я знаю, работал и жил он запойно, сам говорил, что процесс вынашивания нового сюжета идет у него постоянно. И если идея его захватывала, он после определенной, чисто технической подготовки (знакомство с архивными и историческими материалами и документами, всей доступной ему литературой, биографиями героев и пр.) нырял в работу. На это время он «исчезал с лица земли», его не существовало ни для кого. И только закончив рукопись и сдав ее на машинку, он выныривал на свет Божий.

И вот тут-то у него наступала «разрядка», запои иного рода в прямом смысле этого слова. Он «отключался» так же увлеченно и самозабвенно, как еще вчера работал над очередным произведением. Но даже и в такие периоды, к счастью, очень недолгие — всего лишь до выхода рукописи с машинки, он не терял самообладания. Потом, когда наступало время окончательной редактуры рукописи, он жил в облегченном режиме, занимался общественными делами, позволял себе и «погулять», и даже присутствовать на дне рождения сына своего друга.

Так было и в тот раз.

Юлиан явился с кучей каких-то очень «дефицитных» пластинок — в подарок.

Мы встретились так, будто давно уже знали друг друга и только в силу обоюдной занятости какое-то время не виделись: он умел с полуоборота расположить к себе людей.

Он как раз закончил работу над очередной рукописью, о чем по прибытии тотчас и объявил во всеуслышание.

Отец, знавший его манеру, только покачал головой, посоветовал мне «присмотреть за ним», но тут же снисходительно махнул рукой: «А! Все равно бесполезно. Раз Юлька сдал рукопись, он неуправляем». Так оно и случилось:

Юлиан позволил себе «расслабиться» от души. К концу праздника он уже лежал на траве, широко раскинув руки, и слегка посапывал. Ему было хорошо.

С того дня и началась наша дружба. Ее благословил отец, и это для меня значило много.

Нередко, когда передо мной вставали какие-то проблемы, он прямо адресовал меня к нему: «Посоветуйся с Юлькой». Он понимал, что слова Семенова могли быть намного авторитетнее для меня, «молодого, растущего», чем его, отцовские. Ведь для нас, детей, даже взрослых, родительские нравоучения и поучения нередко значат гораздо меньше, чем «советы постороннего», тем более такого, как Юлиан. А разница между тем, что сказал бы мне отец, и тем, что я мог бы услышать от Семенова, была бы незначительной.

Не буду бахвалиться — несмотря на настойчивые рекомендации отца, сторонника моего сближения с Юлианом, тесной дружбы у нас не было. Нет, не из-за каких-то расхождений во взглядах. Просто нас разделяло многое — и работа, и в определенной степени возраст, а позже — и мои, и его длительные зарубежные командировки. Но не было случая, чтобы, обратившись к нему за советом или за помощью, я получил бы отказ.

Когда он был досягаем, а я, столкнувшись с какой-нибудь проблемой, нуждался в ее разрешении или более широком и глубоком видении, и звонил ему, то в телефонной трубке всегда раздавалось приветливое и щедрое: «Для тебя, старикаш, я всегда свободен. Приезжай…» И выбирались день, час и место. Иногда таким местом становилась его дача.

Были у нас встречи и за границей. Одна из них — в Чили во время моей первой зарубежной командировки. Мы неожиданно столкнулись с ним в Сантьяго на набережной пересекающей город реки Мапочо. Там работали молодые художники — ребята из молодежной пропагандистской «Бригады имени Рамоны Парра», писали прямо на облицовочных камнях огромную — от моста до моста — мураль, посвященную 70-летию Пабло Неруды и 50-летию чилийской компартии, а я пришел туда взять у них интервью и поснимать.

Еще одна встреча произошла в Гаване, куда Семенов по приглашению кубинского телевидения и МВД прилетел на премьеру испанского варианта «Семнадцати мгновений весны», а заодно привез мне письмо от бати.

Конечно же он находился «под колпаком» нежно опекавших его хозяев, но, выбирая свободные минутки, отрывался от них, и тогда мы с ним ездили по заветным местам его кумира Хемингуэя — в кабачок «Бодегита дель Медио», где тот когда-то проводил массу времени, дружески беседуя с хозяином и всеми завсегдатаями, в кафе «Флоридита», где у него было свое постоянное место в левом углу за стойкой, и где до сих пор сохранился его, хемингуэевский бокал, из которого, и только из него, великий писатель пил свои коктейли (знаменитая фраза Хема об этих любимых им напитках; «Мой мохито — в «Бодегите», мой дайкири — во «Флоридите»), и, наконец, — в Кохимар, рыбацкий поселок к востоку от Гаваны, где он частенько бывал, где стояла его яхта «Пилар», откуда он выходил в море на ловлю «больших рыб», и где жил Грегорио Фуэнтес, прототип его знаменитого «старика» (как известно, Фуэнтес умер в январе 2002 года, пережив всех, кто о нем писал и снимал фильмы, в том числе и Юлиана).

Третья зарубежная, да и последняя встреча состоялась у нас в Перу в дни, когда умер Андропов и на пост генсека был избран Черненко.

В то время Юлиан уже был нездоров, его дочери то и дело звонили ко мне в корпункт, беспокоясь о его самочувствии. А чувствовал он себя действительно неважно.

Я увез его за 280 километров на юг, в насыщенный легендами полуостров Паракас. А оттуда мы отправились в не менее таинственную пустыню Наска, на поверхности которой начертаны и нарисованы так до конца и неразгаданные геометрические фигуры, линии и рисунки зверей, птиц, рыб и насекомых.

Я познакомил его с «хранительницей» пустыни Наска, легендарной немецкой ученой-математиком Марией Райхе, посвятившей свою жизнь изучению секретов этих рисунков, охране их от варваров, потом устроил ему полет над пустыней в авиетке компании «Аэро-Кондор», хозяева которой были моими давними друзьями.

Там же, в Паракасе, у нас состоялся разговор об отце. Юлиан упрекал меня за мое «безделье», «преступное нежелание» писать воспоминания о нем.

Я пытался объяснить ему, почему «не отваживаюсь» сесть за эти мемуары: боялся, что, написав о нем в прошедшем времени, тем самым похороню его для себя самого. А он, напрочь отбрасывая мои аргументы как «оправдание собственной лени», настаивал:

— Ты обязан сделать это, потому что только ты знаешь многое из того, на чем с каждым годом все чаще будут спекулировать все, кому не лень. Многие из приближенных к нему наверняка напишут о нем всякую всячину, лишь бы показать, насколько они были близки к Великому Кармену, будут славословить его, а по сути дела, демонстрировать «себя в Кармене», примазываясь к его славе, к его имени. Появятся и откровенные подонки, которые будут перемалывать всякие сплетни и пересуды о нем. Твои воспоминания могли бы сбить эту волну. Больше некому.

Прошло четверть века. Сколько раз я убеждался в правильности слов Юлиана Семенова, незабвенного Юльки — инженера моей души, большого, искреннего и абсолютно бескорыстного друга моего отца!

Хочу подробнее остановиться на нашей с ним «перуанской» поездке. Но сначала об одном курьезном факте, в какой-то степени связанном с Янтарной комнатой, так любимой Юлианом.

Янтарная комната — в Уругвае?

В уругвайском корпункте РИА «Новости» раздался звонок.

— Не помешаю, если подъеду к тебе прямо сейчас?

Несмотря на нарочито бодрый тон, в голосе дипломата прослушивалась нервозность. Я уже знал: если он «выдает бодрячка», значит, его службе приспичило нечто экстравагантное. В таких случаях они бросались шуровать по всем сусекам, в том числе и в моем корпункте, дабы найти хоть крупицу того, что от них требуют из Центра.

— Приезжай.

Он тут же явился и, отбросив все профессиональные формальности, «заходы» и уловки, выпалил:

— Что тебе известно о Янтарной комнате?

Под грифом «Совершенно секретно»

Признаюсь, я мог ожидать чего угодно, но чтобы про Янтарную комнату…

— Наверное, то же, что и всем, — оправившись от удивления и пожав плечами, ответил я.

— Нет, ты меня не понял, — сказал дипломат. — Ты вот много писал о беглых нацистах, наверняка кого-нибудь из них видел и здесь, и в Парагвае, и еще где-нибудь. Они не могли знать о судьбе этой комнаты?

Он впился в меня глазами и, втолковывая каждое слово, спросил:

— Кто-ни-будь-здесь мо-жет-хоть-что-ни-будь-знать-о-ней?

— Подожди, — взмолился я, — лучше объясни, что все это значит?

Дипломат молча буравил меня взглядом, будто проверяя, можно ли доверить этому типу великую тайну. Но, видимо, отпущенные ему сроки уже настолько иссякли, что терять было нечего. И он раскололся:

— Понимаешь, мы получили задание найти Янтарную комнату.

— В Уругвае?! — оторопел я.

— Да нет же! Скорее всего, это задание разослали по всем странам: авось где-нибудь да проклюнется.

— И вы здесь решили отличиться, — не смог не съязвить я, уж больно нелепо все это выглядело.

— Александр, прошу тебя, я ведь серьезно. — Ему и в самом деле было не до смеха.

— Глупости все это. Посоветуй своим шефам или тем, кто вам спускает такие задания, чтобы не занимались ерундой.

— Мои шефы, как и я, — тоже люди подневольные, — пробормотал мой гость, и, чуть поколебавшись, открыл теперь уже самую-самую, совершенно секретную тайну: Янтарная комната зачем-то очень срочно понадобилась Горбачеву. Ну, прямо вынь да положь!

Сказав эту фразу, дипломат сразу как-то посветлел, в его глазах уже не было ни той волчьей пристальности, ни затравленности загнанного в угол неудачливого охотника за информацией. В них плескался трудно сдерживаемый смех. В самом деле, иногда полезно произнести вслух мучающую тебя глупость, чтобы осознать всю ее абсурдность и никчемность.

— Я знаю, к кому надо обратиться, — сказал я. Веселье, озарившее было его глаза, мгновенно потухло. Они снова стали острыми как два кинжала. Он стал в стойку, готовый к прыжку за искомой добычей.

На этот раз смех начал распирать меня. Выдержав паузу, я произнес:

— Этого человека надо искать в Москве.

— Так кто же он?!

Мне удалось выдержать еще одну паузу, и, внутренне проклиная себя за дешевое позерство, я изрек:

— Этот человек — Юлиан Семенов.

Тень глубокого разочарования легла на лицо дипломата.

— Ты что, смеешься?

— Нет, вполне серьезно. Но с Семеновым надо говорить доверительно. Не о том, о чем он пишет про поиски Янтарной комнаты, — он ведет тему, его надо понять. Спросить его следует о том, о чем он не пишет и, может быть, не напишет никогда. Мне известно точно: он в курсе дела.

Обиженный дипломат вяло махнул рукой и оставил меня наедине с воспоминаниями о еще одном телефонном звонке, раздавшемся в корпункте «Комсомольской правды» в Лиме в начале февраля 1984 года.

«Эту Юлю зовут Семенов»

Телефон разбудил меня часов в шесть утра. Звонил мой коллега Владимир Весенский из Буэнос-Айреса.

«К тебе едет Юля», — сказал он.

Спросонья я не врубался: «Какая Юля?»

«Проснитесь, Шура, — весело произнес Весенский. — Эту Юлю зовут Семенов».

Наконец-то я понял. А в трубке уже звучали инструкции по встрече и программе пребывания «высокого гостя»: отель, встречи, контакты и пр.

«Вообще-то Юля едет по линии АПН, — продолжал Весенский, — и все хлопоты по его официальному пребыванию должны лечь на них. Но, поскольку ты его друг и, как он сам утверждает, давно зазывал его в Перу, он хочет, чтобы его встречал, размещал и лелеял именно ты. А все нюансы программы, — добавил он, — пусть ложатся на апээновцев».

Проснулась жена Валентина. Выслушала меня и сказала: «Все ясно: он будет жить у нас, а отель — это для престижа. Не забудь заехать на рынок!» Но я все-таки помчался претворять в жизнь полученные инструкции. Потом связался с заведующим бюро АПН, рассказал о полученных ЦУ и пожеланиях «высокого гостя», чем вызвал у него, трепетно ограждавшего свой имидж руководителя крупного учреждения, плохо скрываемое недовольство: почему, мол, не сообщили ему лично из Москвы напрямик, а передают через кого-то! Но вскоре аналогичные инструкции получил и он.

Вернувшись домой, узнаю, что в мое отсутствие Семенов позвонил сам и рассказал Валентине, что уже недели две мотается по Южной Америке, что страшно устал, что у него подскочило давление, и он безумно хочет провести несколько дней покоя и тишины в компании милых друзей. Что же касается «программы пребывания», то — как сложится, а вообще-то ну ее к лешему.

Юлиан прилетел через два дня.

Накануне в Лиму пришло известие о смерти Андропова. Вся совколония, разумеется, стояла вверх дном, и до писателя никому не было дела.

Для Семенова же смерть генсека была ударом: во-первых, у них были добрые личные отношения, Юлиан высоко ценил его и как человека, и как выдающегося политического, государственного деятеля, и во-вторых, благодаря Андропову Юлиан имел допуск к каким-то, мало кому открывавшимся «секретам секретных служб». Короче говоря, из самолета он вышел совершенно подавленным. На его неподдельную многодневную усталость известие о смерти Андропова наложилось тяжелой черной тучей.

Вдобавок в аэропорту выяснилось, что у него нет перуанской визы, и мы проторчали там часа два, уговаривая иммиграционные службы снизойти и выдать «великому советскому писателю» разрешение на хотя бы трехдневную побывку на родине инков.

В конце концов, проблема его пребывания в Перу была решена, и мы отправились в город. По пути Юлиан попросил подбросить его в посольство: хотел «на всякий случай» отметиться у посла и заодно узнать, не получил ли тот «по верху» из Москвы какие-нибудь свежие подробности о случившемся, и чем все это там оборачивалось.

Посол Анатолий Иванович Филатов, на редкость милый и интеллигентный человек, приятно выделявшийся из среды своих коллег, представлявших в те годы нашу державу в Латинской Америке, был полностью погружен в траурные дела.

Извинившись за краткость аудиенции, он попросил войти в его положение: со смертью главы государства свалилось столько присущих моменту протокольных хлопот!

«Конфиденциальных» же новостей, на которые рассчитывал Семенов, не было и в помине.

Уже прощаясь, у двери Филатов, подмигнув мне, шепнул ему на ухо: «Вы бы лучше смотались куда-нибудь за город, развеялись, а то вижу, на вас прямо лица нет».

Мы вышли во дворик, и тут нас окружили ребята-пограничники, охранявшие наше посольство. В тот час известие о том, что в здании находится Юлиан Семенов, имело для них гораздо большее значение, чем московская трагедия. Забыв о службе, они как дети поочередно просили его сфотографироваться с ними, дать им на память автограф.

«Я никогда не отказываю им ни в чем, — словно оправдываясь за этот момент «звездной славы», не совсем уместный в царившей вокруг муаровой обстановке, бурчал под нос Юлиан, направляясь к воротам. — Им ведь здесь, на чужбине, труднее всех: ни по стране поездить, ни жене, ни детишкам подарок купить достойный: жалованье-то у них мизерное. И дипломаты, эта «белая кость, да голубая кровь», ни в грош их не ставят. А в случае чего ведь первая пуля — им. Сколько таких случаев было!»

На тротуаре он постоял, подумал о чем-то, рассматривая носки своих ботинок, потер пятерней бороденку и наконец, чуть склонив голову, вкрадчиво поинтересовался: «А что, старикаш, вы и впрямь тут задумали для меня какую-то программу?»

Я сказал, что программа, согласно полученным мной ЦУ, находится в руках апээновцев, на меня же возложена приятная миссия встречи высокого гостя и его приюта. Тем не менее, я готов сделать для него все, что он пожелает, если это, конечно, в моих силах.

Юлиан снова задумался, посмотрел себе под ноги, потом поднял по-собачьи усталые глаза и, глядя в упор, спросил: «Ты мог бы прямо сейчас увезти меня из этого города? Куда-нибудь далеко, где тихо и глухо, да так, чтобы ни одна сука нас не нашла и не мешала бы нам спокойно уединиться».

«Могу, только надо предупредить апээновцев, что нас не будет в Лиме», — ответил я, понимая, что обрекаю себя на тяжелые и явно незаслуженные разборки с зацикленным на собственном величии завбюро АПН.

«Да пошли они все… — пробормотал Юлиан. — Никого не хочу ни видеть, ни слышать».

Признаюсь, таким я его не видел ни разу. Только что он щедрой рукой раздавал автографы, терпеливо позировал перед объективами прапорщиков, а тут такое, я бы сказал, жесткое пренебрежение к усилиям людей, ему незнакомых, но искренне желавших сделать его пребывание в Перу насыщенным и полезным.

Апээновцы действительно занимались его «программой», готовили какие-то встречи, искали нужных ему людей. А он вот так категорически все откинул.

Наверное, все это он прочел на моем лице, потому что, произнеся столь «кощунственную» фразу, тут же спохватился и устало взмолился: «Ну хоть ты-то пойми меня!»

Он, действительно, был на пределе, как физическом, так и духовном. И ни спорить с ним, ни что-то доказывать ему в этот момент я чисто по-человечески не смог. И, покорно кивнув, сел за руль: «Поехали!»

Мы едем в тишину

Наскоро заскочили в отель, отказались от заказанной для него комнаты, потом — в корпункт, схватили какие-то шмотки, термос, банку растворимого кофе и умчались из Лимы.

— Куда едем? — впервые поинтересовался Юлиан, когда я уже выруливал на широкое, ведущее на юг Панамериканское шоссе. До этого он молча и угрюмо смотрел в окно, автоматически фиксируя картинки бегущего навстречу города и наверняка думая не столько о Лиме, сколько о Москве.

— Какая тебе разница? — Ответил я. — Ты просил увезти тебя в тишину, вот я и везу. Положись на водителя.

— На такого водителя полагаться опасно, — ворчливо бросил Юлиан. — Ты совершенно не знаешь меры в скорости. А если баллон рванет? Кстати, у тебя шины бескамерные? — Я кивнул. — Значит ты полный м…к: наедешь на булыжник, вот и будешь потом рулить на том свете и меня заодно потащишь туда же. И вообще, куда ты мчишься, за нами, что — гонятся? Или ты передо мной выкаблучиваешь?

— Не люблю видеть впереди чужие подфарники, — сказал я, и попытался подколоть его: — Если бы не твой прилет в чужую страну без визы, мы бы ехали гораздо тише. А сейчас уже шестой час, и ехать нам еще часа полтора, не меньше. Темнеет же в тропиках, как тебе известно, ровно в шесть и сразу, а твой водитель не любит ездить в потемках. К вечеру на автострады выкатывают все трейлеры, и не мне тебе рассказывать, как встречные машины слепят здесь глаза, вспомни Кубу.

Я напомнил ему эпизод восьмилетней давности, когда, приехав на Кубу, он попросил меня повозить его по хемингуэевским местам, и в частности в Кохимар, рыбацкий поселок под Гаваной, откуда Хемингуэй ходил в море на ловлю своих «больших рыб».

Возвращались мы из Кохимара очень поздно, и все шедшие навстречу автомобили нещадно слепили нам глаза, а Юлиан то и дело просил «прибавить газку» да «врубить им» дальний свет, авось поймут, как надо вести себя на дорогах.

Сейчас все было иначе. Что-то в нем надломилось, сделало его осторожным и осмотрительным. Где крылась причина этой осторожности, напрочь вытеснившей былую семеновскую удаль и бесшабашность, которую многие осуждали и которой я втихаря завидовал по-черному?

После некоторых колебаний я все-таки не утерпел и спросил его: «Чего это ты стал бояться скорости? Неужто какая-нибудь гадалка подсказала? Или ты был у Ванги?»

Хаос после четвертого генсека

О том, что он посещал болгарскую ясновидящую, я знал, и мне давно хотелось поговорить с ним об этом. А тут вроде сама судьба выводила на эту тему.

Юлиан ответил не сразу. Так же молча и отвлеченно он смотрел на пролетавшие мимо пейзажи. Но брошенная мной наживка не осталась без внимания.

— У Ванги я был, и не раз, — минут через пять, неожиданно, будто наш разговор вовсе и не прерывался, сказал он. — Она мне много интересного наговорила.

Чтобы хоть как-то отмазаться за явно не понравившийся ему вопрос о его осторожности, я, так сказать, «на злобу дня» спросил, а не говорил ли он с ней о наших делах государственных.

— Ты, наверное, слышал, — не отрываясь от бокового окна, сказал он, — Ванга политические прогнозы делать не любит. Все это знают и стараются к ней с этим не приставать. Но я же — «не все». Мне же обязательно надо влезть, куда другим неповадно. Вот я и спросил однажды…

— И что же она тебе сказала? — Не вытерпел я.

— Да вот вспоминаю, — сказал Юлиан. — Ну, в общем, может быть и не дословно, но фраза ее прозвучала примерно так: «Сменятся у вас четыре главы, и наступит хаос». Вот я и думаю: двое уже сменились — Брежнев, Андропов… Кто же те двое, что остались на очереди?

Теперь настал мой черед молчать. Что мог я тогда сказать! В самом деле, смерть Андропова могла принести совершенно разные пути развития политической ситуации. Как однажды говорил мне сам Юлиан во время одной из наших предыдущих московских встреч, в Кремле могли возобладать силы, которых возмущали даже те робкие сдвиги в общественно-политической жизни, что появились при Андропове, те подававшие надежды на перемены, а лучше сказать, «нестандартные» подходы к решению национальных и международных проблем, которыми ознаменовалось его короткое пребывание на посту генсека. Но все могло обернуться и иначе. Ведь не случайно же говорилось в народе, что Андропов готовит почву для перемен больших и радикальных, что под его крылом пестуются политики нового типа, те, что придут на смену засевшим в Кремле склеротикам.

Мне же, человеку, много лет «оторванному от советской действительности», от политической кухни, на которой пеклись все эти пироги, было нелегко выстраивать прогнозы.

Юлиан же, всегда отличавшийся умением раскладывать политические пасьянсы, снова ушел в себя…

Непроявленный снимок

Зависшую было в автомобиле молчанку развеяла забавная картина: лежащий опрокинутым на бок немыслимых размеров трейлер, а вокруг него — десятки тысяч раскатившихся по асфальту и придорожной канаве разбитых яиц, усердно размазываемых по «панамерикане» несущимися в обе стороны автомобилями.

«Ты когда-нибудь видел яичницу длиной в два километра? — оживился Юлиан. — Это же надо занести в Книгу рекордов Гиннесса!»

Яичная сценка вывела его из состояния мрачной сосредоточенности. Он стал балагурить, вспоминать похожие случаи на дорогах Испании, что-то из его германского опыта. Помню, наш разговор стал на рельсы его антинацистских изысканий. И я задал давно мучивший меня вопрос о том, насколько допустим вымысел в творчестве писателя и журналиста.

Юлиан насторожился: «Что ты имеешь в виду?»

Я привел ему пример из его же материала: сказал, что его интервью с бывшим денщиком Гитлера отдает вымыслом, что, по моим подсчетам, этот денщик умер лет за десять до их беседы.

Минуты три я ощущал его тяжелый взгляд на моем правом ухе, после чего услышал совершенно неожиданный вопрос: «А тебе-то самому это интервью понравилось?»

«Разумеется, — ответил я, — но…», — хотел я продолжить, однако он резко прервал меня: «Вот и не скули! Это — своего рода обобщение, литературный прием. Был бы жив этот фриц, ничего иного я от него бы не услышал. Вот и ты не мучай себя угрызениями совести, когда надо показать какое-то явление или общественный феномен, а тебе не хватает фактуры. Надо уметь творчески подходить к работе, домысливать. Но при этом не отрываться от реальности. Например, ты рассказываешь о человеке, и тебе позарез нужно, чтобы он оказался в какой-нибудь вполне конкретной заварухе, где все лучшие качества его характера, его личности проявились бы как нельзя рельефнее. Но ты знаешь, что его там не было. И что? Ты не опишешь, как он участвовал в этих событиях?»

Я пожал плечами, пробормотал что-то вроде «а как же иначе, ведь его на самом деле там не было…»

«Ну и зря! — Юлиан вошел в раж. — Ты же создаешь литературное произведение — не важно, что это газетная или журнальная заметка. Ты имеешь полное право на допустимый вымысел. Кто кроме тебя знает, был ли твой герой там или нет? А тебе он нужен именно там. Так и «воткни» его туда. Ведь он вполне мог бы там оказаться и повел бы себя как раз так, как это нужно тебе для раскрытия темы. Повторяю, это же не сообщение информационного агентства о событии, где все должно быть точным до мелочей, а очерк, почти рассказ».

По ходу этой «теоретической беседы» о журналистском творчестве мы накрутили последние километры нашей поездки.

Куда мы приехали? В рай. В самом деле, отель «Паракас», куда я привез его, расположен на одноименном полуострове — в уникальном экологическом заповеднике, где в одной точке сошлись и неописуемо красивый залив, и высоченные песчаные дюны, и восхитителной красоты пальмы, и буквально усыпанные птицами, тюленями и пингвинами гуановые острова Бальеста, и мистика одноименной с полуостровом доколумбовой цивилизации, и знаменитый, известный по фильму Эриха фон Дэникена «Воспоминания о будущем», гигантский рисунок загадочного «канделябра» на склоне возвышающейся над океаном горы, и маленькие рыбацкие поселки вдоль берега с их ресторанчиками — неказистыми, но щедрыми на самые изысканные блюда из креветок, устриц, крабов, трепангов, кальмаров, черепах и, разумеется, рыб, и прелестные фламинго, когда-то настолько поразившие своей красотой высадившегося здесь со своим войском освободителя Перу от испанского колониального владычества генерала Сан-Мартина, что он дал их цвета — красный и белый — флагу новой республики, и многое-многое другое.

То есть здесь было все то, что на самом деле может создать непревзойденную обстановку для отдыха, где, говоря словами Юлиана, было бы «далеко, тихо и глухо» и где бы «ни одна сука нас не нашла и не мешала бы нам спокойно уединиться».

— Да-а-а, лилипут, ну и местечко ты выбрал! — только и крякнул Юлиан, стоило ему выглянуть из окна предоставленного нам бунгало на шуршащий волнами залив, на появившуюся на неожиданно быстро очистившемся небе луну, вдохнуть океанский бриз.

Обращение «лилипут» он перенял у моего отца. Тот награждал этим словечком своих самых близких людей, когда хотел подчеркнуть свое особое к ним расположение. Юлиан знал, что мне будет приятно услышать такое из его уст, и я пойму, как ему хорошо и как он мне за это благодарен.

Прогулявшись по берегу и размявшись после двухчасового пути, мы отправились в соседний поселок, где в ресторанчике под названием «Лас Гавиотас» («Чайки») отдались на произвол тамошних волшебников морской кухни.

Разговаривали о всяческой ерунде. Юлиан вспоминал, где, в каких странах, при каких обстоятельствах, в каком виде и как он ел «этих гадов морских». Признаться, опыт по этой части у него был отменный.

За тот час, что мы провели в «Лас Гавиотас», с нами за столом побывали и японские, и вьетнамские, и африканские, и испанские, и чилийские, и еще Бог знает какие гости, когда-то разделившие с ним экзотические яства, приготовленные из «гадов», выловленных во всех океанах и морях планеты Земля. Теперь к ним добавлялись и перуанские.

Но, к сожалению, трапеза наша закончилась плачевно. От рыбных блюд, насыщенных йодом и чем-то еще, противопоказанным для людей в его состоянии, у Юлиана резко подскочило давление. Он поднял руки: «Лилипут, сдаюсь. Старость — не радость». Тут же выругался, и мы, расстроенные, медленно покатили назад, в отель.

Наутро он встал как ни в чем не бывало, прогулялся к морю, походил по воде. Купаться не стал, буркнув, что-де «не взял плавки». «Давай лучше поскорее сплаваем на эти хваленые острова, и посмотрим на твой «канделябр», — сказал он. За завтраком вместо кофе пил чай и очень торопился не опоздать на катер.

Часа три длилось это плавание. Море было спокойным, солнце сияло, и удовольствий от встречи с островами и их живностью было масса. Юлиан, боявшийся качки, тем не менее, чувствовал себя прекрасно. Гигантский «канделябр» поразил его своей простотой и необъяснимостью. И вот тут-то мы вернулись к разговору о Ванге. А «вышли» на него совершенно неожиданно.

Дождавшись, пока уляжется первое впечатление от созерцания «канделябра», я рассказал Юлиану о том, как однажды приехал сюда же с намерением сделать снимки этого таинственного рисунка и увидел прямо над ним и так же крупно «выгравированное» на склоне горы слово «ОДЕССА». Как выяснилось позже, надпись эту сделали наши морячки-черноморцы с судна, стоявшего у местного грузового причала. Фотографировать такую прелесть у меня не поднялась рука. Выслушав мой рассказ, Юлиан как-то весь съежился, сделался маленьким и беззащитным.

— Что с тобой? — спросил я, никак не связывая его перемену с тем, что он только что услышал от меня, и решив, что его попросту «укачало» или у него вновь подскочило давление.

«Не могу такое слушать, — сокрушенно сказал он. — Ну как можно надругаться над святыней! Ведь это все равно, что осквернить Библию, нагадить в Эрмитаже перед Мадонной Леонардо да Винчи, бросить в костер рукопись Льва Толстого, Гейне. Не знаю…»

Ему и в самом деле стало плохо. Все очарование нашей поездки рухнуло, и я проклинал себя за то, что распустил язык. Тогда, искренне намереваясь перевести разговор на другую тему, я задал ему вопрос:

— Скажи, а когда ты был у Ванги, не поинтересовался ли у нее судьбой Янтарной комнаты, где искать ее?

Спросил и тотчас понял, что снова попал не в ту степь.

Юлиан помрачнел еще больше, долго угрюмо молчал, держась за поручни и делая вид, что разглядывает окрестности. Потом, не отрывая глаз от берега, сухо спросил:

— Зачем тебе это? — Неожиданно тяжелый, отчужденный тон его голоса заставил меня насторожиться. Я понял, что ступил на минное поле или постучался в запретную дверь. Но отступать было поздно.

— Мне трудно представить, что ты, так страстно разыскивающий Янтарную комнату, не спросил у Ванги, где она находится. И не нужно было бы тратить столько сил, энергии и средств на ее поиск. Правда, тогда бы не появилось новых книг об этом поиске…

— Болтаешь всякую ерунду! — Вспыхнул Юлиан. —  «Книг не будет», видите ли! Да хрен с ними, с книгами. Разве в них дело!

Он снова стал улиткой уползать в свою раковину, и я понял, что еще минута и вытянуть эту тему из него будет не так-то просто. И, не желая сдаваться и даже постаравшись казаться обиженным, я продолжал настаивать: «Так говорил ты с ней об этом или нет?»

Он резко повернулся ко мне всем корпусом и словно наставил в упор пистолет:

— Ну, скажи мне, человек-вопрос, зачем мне было спрашивать Вангу про Янтарную комнату?

Тут профессиональное чутье подсказало мне: я что-то нащупал.

— Я уже сказал тебе: чтобы сэкономить на поиске, и вообще, что бы узнать ее судьбу наконец.

И тут он ответил:

— Чтобы узнать, что ее разграбили наши солдаты и офицеры?! Из таких же варваров, что и те, которые написали здесь священное для нас с тобой слово «ОДЕССА», но обезобразили им святыню перуанскую? Нет уж, спасибо! — Он выпалил все это одним залпом, на одном дыхании. И, резко отвернувшись, умолк.

Мне стало не по себе. Я понимал: даже несмотря на то что Юлиан, отвернувшись, как бы перерезал нить нашего разговора, к этой теме еще можно было бы вернуться чуть попозже, когда взрывная волна уляжется и он вновь оттает. Но как страшно бывает иногда открывать дверь в неизвестное, и, чтобы не столкнуться за ней с жестокой, обжигающей правдой или слишком примитивной разгадкой долго мучившей тебя тайны, я предпочел не только не браться за ручку этой двери, но даже больше и не стучаться в нее.

В общем-то семеновская реакция на мои вопросы совсем не обязательно могла быть откровением. Получалось как при фотопечати: бумага была экспонирована мгновенной вспышкой, но, чтобы узнать содержание кадра, ее следовало еще проявить. А делать это было боязно.

К теме Янтарной комнаты мы с ним больше не возвращались. Ни в Перу, ни позже в Москве. И впервые о нашем разговоре с Юлианом я вспомнил только несколько лет спустя, во время столь странного визита ко мне дипломата с его нелепым заданием.

Позже я не раз задумывался, как бы сам прореагировал на мои же вопросы, окажись на месте Юлиана. То есть на месте человека, предположительно знавшего правду, переживавшего ее, мучившегося от осознания собственного бессилия перед жуткой и неисправимой бедой. И чем больше я думал об этом, тем больше убеждался, что за странным поведением Семенова все-таки могла скрываться именно эта правда, эта тайна и эта беда. Но проявиться снимку было не суждено…

Утром мы услышали по радио, что генсеком «избрали» Черненко. И это известие напрочь отринуло все остальные темы.

Юлиан был в состоянии шока, матерился, разводил руками, хватался за голову. А я, наблюдая его реакцию, думал, что, раскрой ему Ванга «тайну Янтарной комнаты» и окажись эта разгадка такой, какой она показалась мне после разговора с ним, наверняка его реакция была бы столь же отчаянной, как и на избрание Черненко: рушились надежды и вера в здравый смысл людей, подавляло и обезоруживало ощущение полного бессилия перед тупой силой, ставящей перед фактом бессмысленного, ничем не оправдываемого варварства.