Глава четвертая ПИСЬМА К СЕМЬЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

ПИСЬМА К СЕМЬЕ

Все громилы и подлецы слезливы. Добрые обычно кричат и бранятся. И только самые сильные люди умеют подчинить себя себе.

Юлиан Семенов. Семнадцать мгновений весны

В этой главе собраны письма и телеграммы Ю.С. жене, нам — дочерям, маме, теще. «Писатель должен быть бродягой» — любил повторять отец.

Сам он исколесил весь мир и отовсюду отправлял домой весточки. Они были веселы, по-моцартовски легки, порой шутливы, с карикатурными автопортретами. Редко проглядывали в них горечь или обида, хотя безоблачной папину семейную жизнь назвать было сложно.

Женившись по большой любви на Екатерине Сергеевне Михалковой, дочери российской писательницы Н. П. Кончаловской и приемной дочери Сергея Владимировича Михалкова, он вряд ли мог представить, какие сложности повлечет за собой этот брак. Началось с завистливых разговоров за спиной: «Теперь Семенову всюду зеленый свет — тесть похлопочет».

Вскоре стало ясно, что это не так, — отец всего добивался сам, и недоброжелатели притихли. Первые годы жили бедно — делили на двоих пачку пельменей, часто наведывались в ломбард, к родственникам за помощью не обращались.

Мама достаточно легко переносила эти тяготы, столь знакомые большинству молодых семей: послушно перепечатывала папины репортажи и рассказы, экономя деньги на машинистку, придумывала вкусные обеды из имеющегося минимума продуктов и мирилась с тем, что не было возможности купить то, о чем мечталось.

За несколько лет, благодаря потрясающей отцовской трудоспособности, они встали на ноги, появились мы с сестрой. Папа, желая «компенсировать» трудные годы, с удовольствием тратил заработанное на семью, «омеховляя» (его выражение) маму, устраивая нам восхитительные каникулы и заваливая подарками.

Именно в тот период участились домашние конфликты. Быть может, мама предпочитала любые материальные трудности необходимости «делить» папу с его работой, которая все больше захватывала его? Или ее чем дальше, тем больше пугала его реактивность? Или причина была в другом? И почему любовь женщин порой становится столь эгоистичной и требовательной, что и на любовь перестает походить?

Не дочернее это дело — судить или оправдывать своих родителей, могу лишь признаться, хоть и горько это, что дома к отцу порой не проявлялось достаточно милосердия.

Быть женой творческого человека — тяжелый крест, и не каждому дано его вынести. Тут требуются не только искренность и любовь, но и умение на многое смотреть сквозь пальцы, а вот это у мамы никак не получалось: творческие командировки и поздние встречи с друзьями, сонм поклонниц и напряженнейший график работы — одним словом все неотъемлемые атрибуты жизни яркого и беспокойного писателя ее утомляли и раздражали.

С годами разногласий становилось все больше. Сколько же сил отнимали у отца ссоры, сцены ревности, подростковые проблемы нас, дочерей (а позднее наши несчастные влюбленности), в которых ему приходилось разбираться. А ведь для него главным было творчество, он так много хотел рассказать своим читателям, так страшился не у с п е т ь.

Трудно порой близким разглядеть истинный масштаб творческой личности, подле которой они живут. Часто понимание того, что за «человечище» делил с тобой крышу, приходит трагически поздно.

В случае с отцом, увы, так и случилось.

Как он переносил сложившуюся ситуацию? Стоически. Со смирением. По-рыцарски. С терпеливой любовью, на которую мало кто способен. Никогда не жаловался, лишь писал письма, пытаясь урезонить, объяснить, помочь. В этих непростых отношениях двумя константами стали его жертвенность и альтруизм. Он отдавал нам себя без остатка, не считая, не выторговывая любви или уважения взамен, безоглядно прощая. В определенный момент, приняв решение жить с мамой на два дома, он, обеспечив ее, находил время и на работу, и на нас: возил по миру (открывая и показывая его только как он умел — с самых необычных ракурсов), поддерживал во всех начинаниях и совсем не думал о себе. А одиночество и неустроенность, на которые его обрекли обстоятельства, с каждым годом становились все явственнее.

В течение нескольких лет он менял мастерские на чердаках или в полуподвалах, которые регулярно затапливало, некоторое время жил в небольшой двухкомнатной квартирке, заваленной рукописями и книгами на 2-м Беговом проезде, в начале восьмидесятых из-за слабых легких обосновался в Крыму, под Ялтой, в деревеньке Мухалатка, где написал все свои последние романы о Штирлице и «версию» о Гучкове.

Там он обрел покой и возможность работать. Рано утром гулял по горной дороге, обрамленной можжевельником и кизилом, с любимым псом — огромной овчаркой по кличке «Рыжий», весь день сидел за письменным столом, а по вечерам на кухне, завешанной фотографиями, пил крепчайший чай и, если мы к нему с сестрой приезжали на каникулы, перекидывался с нами в дурачка.

Последние три года жизни отец проведет с мамой на даче в Поселке писателей в подмосковной Пахре — их объединит его тяжелейший недуг. Это страшное испытание они мужественно и достойно вынесут до конца.

* * *

Январь 1955 года

Невесте — Е. С. Михалковой

С утра снег теплыми хлопьями снова начал ласкать землю. Так отец нежно укрывает замерзшего ребенка. Вокруг такая тишина, что даже слышно, как снежинки ложатся на землю. Сосны — летом размашистые и зеленые — сейчас скованы осторожной лаской зимы и поэтому кажутся тонкими подростками. Зимний день догорает сиреневостью неба.

В комнате тихо играет музыка. Хорошая музыка любви и печали. Толстая лампа давит стол овалом света. Два человека сидят на разных концах стола и смотрят друг на друга. Иногда они улыбаются, пьют вино, морщатся от ядреной горечи выпитого, молчат.

Наверное, они не слышат музыку. Музыка для них слилась в общий тон счастья. Она ухаживает за ним. Он что-то ест и наверняка не чувствует вкуса. Потом они подходят к окну. Вдали у ворот фонарь ехидно моргает падающему снегу. Он, наверное, и им моргает — он хитрый, — фонарь. Все понимает, потому что очень много видел. Фонари все такие… В окно видны лозы зелени, которая летом делает дом веселым и зеленым. И сосульки милые и безалаберные…

Я попросил тебя подойти к окну — посмотреть на тот же снег, который в декоративном освещении фонаря шел и шел. Ты сразу вспомнила, потому что это помнили мы с тобой. Только ты и я. И больше никто. Знаешь, это, наверное, присуще любящим: помнить, понимать и чувствовать что-то, только им принадлежащее. И каждый любящий, наверное, думает, что так только у него одного, и это верно. Очень часто моя память с фотогенической чуткостью, как будто в глупой рамке телевизора, перелистывает страницы моей любви к тебе. И родная, верь мне, я листаю их с таким наслаждением и уже с привычкой, как будто это любимая книга моя.

Очень часто я вспоминаю сентябрь прошлого года. Ты стояла на террасе, украшенной цветастостью зелени, и гладила что-то, вроде простыни, я тебя увидел впервые. Говорили, что ты дикая и с тобой трудно. А когда я оказался рядом с тобой, мне стало хорошо. Они ничего не поняли, глупые. Мы говорили с тобой о твоем брате Никите. Ты говорила, что он дьявол, а я, не знаю почему, может потому, что хотел показаться умным, разубеждал тебя придуманными на ходу цитатами Ушинского. Вечером мы пили чай. Домой мы ехали вчетвером. Ты сидела впереди, и сзади казалось, что звезды, перемигивающиеся в бархате неба, о чем-то шепчутся с тобой.

* * *

Весна 1955 года

Е. С. Михалковой

В этом году весна расцвела неожиданно рано. Прошли дожди, прошумели первые грозы. Воздух, после зимней сырости, пропитался запахом прошлогодней пожухлой листвы, смешанным с почти что неуловимым запахом пробивающейся весенней травы.

Когда мы встретились — начало рассветать серенькое московское утро… В стеклянном воздухе куранты отзвонили восемь. Ты была какая-то по-утреннему свежая и хорошая. Помнишь, мы пошли вниз к реке, стали на площадке, ты смотрела на какую-то церковку с многими куполами, а я смотрел на нежное, милое лицо твое… Потом мы шли с тобой и мне было спокойно и хорошо. И казалось, не знаю, может это глупо очень, — я лечу один на качелях в Архиповке и море что-то ласково шепчет мне — спокойное и хорошее. А потом вдруг волной счастья захлестнет сердце. Взглянула ты на меня и улыбнулась, а улыбка у тебя хорошая очень — лучше тебя, застенчивая какая-то. Почему? Не знаю…

Потом мы шли к Третьяковке по замечательным замоскворецким переулкам. Пришли, и никого не пускают — рано. Мы бродили по набережной возле кино «Ударник». Думали поехать на пароходе, но было рано. А какой чудный и нежный все-таки фильм «Чук и Гек». Помнишь? Тебе очень понравилось — папа… мама.

А потом мы идем смотреть еще что-то — не все ли равно что — вдвоем с тобой. Выскочили безбилетниками из троллейбуса, пришли в кино — смотрели «Сердца четырех». Почему четырех — почему не двух? Ты засмеялась — звонко, по-детски — очень понравилось тебе, как грузин, темпераментный и страстный, не дает говорить по телефону кому-то. Я тоже засмеялся… Ах, хорошая девочка моя, нежная и капризная, как осеннее московское небо.

Потом ты ушла, и сразу — без тебя — на сердце тяжесть, сразу все горести мои камнем на сердце.

Знаешь, хороший мой, в последние дни у меня появилась совершенно обязательная манера — записывать то, о чем говорил с тобой, что нового увидел я в тебе. Вот, пришел домой. Фото твое передо мной и мне невообразимо хорошо. В этом «хорошо» — приятная — не знаю — может быть это субьективно, но истинно — горечь. Ты знаешь, только сейчас, когда я остался один на один, совесть моя стиснула мозг хваткой правды, железной хваткой, от которой не вырвешься. Истина, абсолютно объективная, заключается в том, что я люблю тебя, люблю, как могут любить хулиганы — искренне, горячо и, пойми это, настороженно. Да-да, настороженно.

…Не знаю, может быть ошибаюсь, но мне кажется, ты будешь несчастной в жизни. «Если родилась красивой, значит будешь несчастливой» — так верней. Хотя верь, не бравирую, твердо уверен — только со мной будешь счастливой.

* * *

Сентябрь 1955 года из Афганистана (Кабул)

Е. С. Семеновой[36]

Дорогой мой, любимый самый Каточек!

Как живешь ты там, маленький? Чем занимаешься, грустишь ли или, вообще, — как там тебе без меня? Ответ на все вопросы эти я надеюсь получить в письмеце, которое завтра должно прийти от тебя.

Хочу тебя обрадовать — выставка будет не три месяца, не два и даже не месяц. Всего-навсего две недели. А если учесть, что сегодня 3 сентября, то, по-видимому, выставка закончится 6—7-го.

Правда, не исключена возможность, что ее продлят. Но и в этом случае я буду дома значительно раньше ноябрьских праздников.

Свекольник мой хороший, тоскливо мне без тебя и одиноко очень. Очень. Очень. Успокаиваю себя твоими фотографиями. Волнуюсь немного, конечно. Умница моя, Катеринушка, не забыла ли ты перепечатать и отредактировать «Маленького Шето» и передать его в «Мультфильм» тов. Воронову? Если забыла, то непременно сделай это до 20 сентября. У меня здесь масса интересных впечатлений, набросков, мыслей. Думаю, по приезде получится кое-что небезинтересное, но рассказать об этом в коротеньком письме — довольно трудно.

Что нового у тебя, золотая моя? Как твоя учеба? Словом, как все, все, все? Прошло ли по радио мое таджикское «очеркотворчество»? Как живут Андрюша, Никитка? Все ли у них в порядке после морских купаний? Я почему-то уверен, что все в порядке. Как Наталья Петровна, Сергей Владимирович? Скажи мамочке, что обходил несколько магазинов в поисках железок для корсета — но, увы, ничего нет и в помине. Как отец? Уехали ли отдыхать? Как мама? Позвони им обязательно.

Котенок, бесценный мой, вот я и кончаю свой, далеко не пространный отчет. Обо всем увиденном расскажу, когда вернусь домой. Расскажу и покажу фото, которые я с этой же почтой отправляю в редакцию. Узнай в редакции, нет ли новостей каких?

Ну, родной мой, крепко-накрепко тебя целую, обнимаю и еще раз целую.

Будь здорова, золотая моя Катюшка.

* * *

14 апреля 1958 года

Е. С. Семеновой

Мой дорогой и бесценный человечек, Тегочка хорошая!

Сижу в номере, смотрю на море, которое кажется сейчас похожим на нефть, думаю о тебе и — соответственно — пишу тебе письмо сие.

Не хочу быть похожим на гоголевских старух, но мне снятся хорошие сны про тебя. Поэтому я не очень о тебе беспокоюсь: сны — штука верная.

И еще: уехал я в ночь нашей третьей годовщины, а паспорт забыл, по-видимому, в нашу шестую или девятую годовщину мы вообще поменяемся ролями. Ты будешь писать, а я нянчить детей.

Пишется мне здесь здорово[37]. В первый же день, нагулявшись до синевы — + 9, ветерок, — я вернулся в номер и ахнул две главки о Виткевиче — не очень большие, но так, вроде, ничего. Думаю, к концу недели с оным, полюбившимся мне поляком все закончу.

Большая часть тутошних рыбаков ушли к Батуму, а затем и к берегам анатолийским. Конечно, хотелось бы с ними съездить, но меня, беспаспортного, наверняка не пустили бы.

Золотой мой, пожалуйста, не хнычь без меня, очень даже тебя умоляю. Как только Виткевича кончу — сразу же на пароход — ура, в Одессу и ура, в Москву, к тебе.

В первый же день своего здесь пребывания встретился с Ник. Ник. Секундовым — огоньковцем. Он тут отдыхает. Хочу сегодня к нему заглянуть.

В поезде (как я и предполагал, в купе ехали три бабы) одна девица из Молотова — внешностью точная Люся, тетя моя, — говорила, когда поезд миновал Харьков: «А где же кенгуру и антилопы? Где же травушки-муравушки и безбрежная даль синего моря?»

Я вышел из купе и долго курил, скрипя зубами.

Родная моя и хорошая — целую тебя всю.

Будь умной-преумной. Ты — всегда и везде со мной.

Твой Юлиан.

P.S. Огненный привет и поцелуй Андрону, Никите. Поклон Наталье Петровне и Сергею Владимировичу. Телефонный радиопривет папе.

* * *

16 августа 1958 года

Е. С. Семеновой

Любимая моя! Тегулепа!

Сейчас я перевернул на нашем «стольном» календаре месяц и день 16 августа 1958 года.

Странно, впервые за четыре года нашей с тобой совместной жизни, великолепной, чудной жизни убежденных холостяков, циников, любящих нежно молодоженов, стариков, прошедших годы разочарований и духовных нищет, — разве в душу мою закралась дрянная старуха недоверия, которая гложет и да будет глодать, покуда человек любит!? Боюсь только одного: не видеть лунных катенькиных глаз, прелесть овала головы ее — такой женственной, неповторимо милой сердцу, требовательной и немеркнуще — великолепной. Великолепной во всем: в повороте царственно-спокойном, хотя день и ночь плачешь с сумасшедшим мужем, для которого твердь — первооснова всех основ, в изгибе шеи — трепетном, хотя уже пять лет я видел эту шею и любил ее с каждым днем все больше и больше.

Без тебя, Тега, вся жизнь моя была бы пустым бидоном из-под хорошего масла. Красиво, общедоступно, дешево — но! Пусто! Спасибо тебе, любимая, за Дашу, за тебя, за те годы, что ты была верной моей подругой, которая не знала горестей в бедности и радости в богатстве. Относительном, правда, как и все то богатство, которое мы с тобой имели за годы совместной жизни.

Товарищ издательство! Деньги за «Дип. агента» — Катюшке перевести должно! Все до единой.

* * *

5 января 1961 года Ленинград

Е. С. Семеновой

Здравствуй, Каток!

Сижу в своем 206-м номере и пишу, исподволь готовясь к съемкам. Вспоминаю твои слова: «Без тебя я ни в чем разобраться не могу». Это — плохие слова. Можешь и должна во всем разобраться. Имеющий глаза — видит, имеющий уши — слышит, имеющий мозг — понимает, а имеющий сердце — чувствует. И еще я забыл про память. А у тебя хорошая память. Так что вспомни, что у нас было, — все вспомни.

Те, кто говорит тебе, что я — не люблю тебя, сами уже любить не могут. Соблюдение формальной порядочности — хуже, чем пощечина того, кто любит.

Грацидин раз. Шредель отказался от грацидина, о котором он так мечтал, узнав, что от него сходят с ума и теряют остатки нервов. Вспомни, как я писал там, — это два. Я ж был там одержимым. Надо было совсем не уважать мой труд, чтобы сделать то, что сделала ты. Отсюда — реакция моя. И ничего бы не было, не рвись ты уйти. Я боюсь всегда за тебя, я боюсь, что тебя обидят, ты же для меня Каточек, глупыш, свекольничек, как же ты этого не понимаешь, а?

О Новом годе я не говорю — там все очевидно до конца. Делать так, как делаешь ты, — обрекать на тяжелую жизнь Дашу и тебя саму. Пойми это как следует, Катенька. Я бы не писал всего этого, не люби тебя так, как я тебя люблю.

P.S. Все время — думай. И — делай выводы кардинальнейшие. Без них, без выводов — все мы пропадем.

* * *

Январь 1961 года Ленинград

Е. С. Семеновой

Здравствуй, Каток!

Сижу у письменного стола часами и не могу даже строчки написать. Лезет в голову такая дикая белиберда, что просто хоть волком вой.

Спаси Бог, если это так, но мне кажется, что где-то у меня внутри что-то хрястнуло. По-видимому, если у меня и была когда-нибудь в чем-нибудь хоть какая-то (неразборчиво), так это в оптимизме. А оптимизм — это все-таки не что иное, как плохая осведомленность.

Вообще гадко мне, уж так гадко, что ехать дальше некуда. И от мыслей не убежишь. Хочется — ан нет, не можется. Я сейчас весь двойной: я говорю, советую, улыбаюсь, комментирую — и все это машинально, какой-то одной своей частью. А вторая моя часть затаилась и молчит. Я в «Агенте» писал про Ивана, когда он думал, расхаживая по камере Бухарской тюрьмы: «Что же делать, что же делать?» И эта мысль сливалась в сплошной жужжащий звук. А потом рождалось слово «бежать». У меня это слово не рождается. Если бежать — так к тебе с Дашкой. Или в тайгу — в шалаш, в одиночество. Помнишь, каким я всегда был компанейским? А сейчас не хочу я никого видеть. Никого. Любопытно: подлость всегда облекается — рано или поздно — в форму разгневанного благородства. Умные были на Руси поэты: «А судьи кто?» Страшнее этой фразы не выдумаешь. Катька, Катька, плохое слово «ценить», очень плохое слово, но ты все-таки ценила бы то, что имеешь. Потеряешь то, что имеешь, ничего лучше не найдешь. Катенька, ты уж поверь мне.

Ну, думаю, все станет на свои места. Должно стать на свои места. Все это от тебя одной зависит, ты это знаешь. Каток, любимый мой, это уже не просьба, но требование — ломай свой характер! Ломай, Катенька. Если не для меня и не для себя — то хотя бы для Дашутки нашей.

Ну, целую тебя.

P.S. А грацидин-то я бы не начал принимать, не пили ты меня тогда на набережной за мой живот. И тогда я не опьянел бы так сильно от вина. И ничегошеньки бы не случилось.

Ты прочтешь и подумаешь: «Вот сволочь, все на меня валит». Да? Так ведь подумаешь? Ладно. Ерунда все это. Целую тебя еще раз.

* * *

14 ноября 1961 года

Е. С. Семеновой из Дагестана

Здравствуй, золотенькая моя!

Добрались мы с Валюном на Молитвенную косу, ныне переименованную в Новую. Место это заброшенное, в устье Терека, неподалеку от тех мест, кои пел Толстой в «Казаках». Интересно, ветрено и очень далеко. Добирались пять часов по непролазной грязи, вдоль берега Каспия, встречь нескончаемым караванам уток и гусей. Местами все похоже на пустыню, пампасы.

Золотой мой тегулепочкин, очень я тебя люблю и тоскую по тебе. И, конечно, по маленькой Дашечке. Я тоже считаю дни. Приехали, хорошо нас встретили, накормили ухой из красной рыбы, а сейчас я разложил свои атрибуты, отстучал письмецо тебе и принимаюсь за повесть. Уже придумалось три новых рассказа с хорошими названиями. «Дорога на Молитвенную», «Старик, который всегда смеялся» и «Вечер у Лоскутова». Не знаю, что получится, но получится наверняка.

Наверное, это очень хорошо, что я смотался в свои очередные странствия, — после Полюса я здорово подзасиделся, а засиживаться мне никак нельзя, потому что притупляется восприятие окружающего. Поживи месяц в Эрмитаже — к Рубенсу тоже будешь относиться как к старому знакомому и, может быть даже, ошалев совсем, звать его — «раздавить по маленькой».

Каток, если какие-либо новости появятся, сразу же шли мне телеграмму: «Махачкала, почтовое отделение Новая Коса. Абдулаев Рахмет». Для писателя Семенова, как догадываешься.

Пожалуйста, будь очень осторожна, никому не открывай вечером, езди на дачу и береги Дашутку и себя. А все остальное — приложится, а не приложится — так черт с ним, проживем и так.

Целую тебя и люблю.

Твой Семенов.

* * *

16 августа 1962 года

Е. С. Семеновой

Гагры

Здравствуй, Каток, и поклон тебе, Дунька!

Целую Вас обеих крепко и нежно. Наш вояж с Андроном и Никитой закончился благополучно, если не считать того, что Никита 5 раз наступал мне на ноги, 3 раза ударял дверью машины по ребрам, 1 раз выстрелил в Андрея из подводного ружья и только чудом не убил, 7 раз говорил старым евреям, принимая их за абхазцев: «Ну как, жиды вас тут не замучили?» и т. д. и т. д.

Словом, очень славно проехали — с матом, песнями и шутками. («Мит папахес, мит ломпасес унд мит ден еб твою мать!»)

Сейчас сижу, работаю, редактирую то говно, которое уже написал, и думаю о том говне, которое за две недели написать предстоит. Ничего не понимаю из написанного и склонен больше думать о плохом, нежели чем о хорошем.

Как дела в Москве, Каток? Была ли ты в Иностранной комиссии? Пожалуйста, вышли мне фототелеграмму немедленно и все отпиши. И вышли письмо — подробное, с фактами, хохмами и размышлениями — мне глава будет новая. Адрес: «Гагра, Курортная улица, Дом творчества Литфонда СССР».

Здесь в Гаграх, конечно, тоскливо в сравнении с Коктеебелем[38]. Народ — бомоновый, страноватый, к литературе имеющий отдаленное касательство. Кормят херово. Море, правда, сказочное — такого цвета я нигде не видал. Пронзительно-голубое. Чертовски красивое, описать нельзя. Разве что только Даша может его нарисовать точно и реалистично.

Как там она, моя маленькая? Кланяйся Наталье Петровне низко, приветствуй Багалю[39], пусть не паникует.

Если с поездкой какая-нибудь заминка — сразу телеграфь, я помогу по мере своих сил. Здесь я сфотографировался, и завтра, вышлю карточки в инкомиссию (6 штук) и тебе — домой на 1812 года — (6 штук). На всякий случай ты позвони в иностранную комиссию и узнай — получили ли они, ладно? Позвони завтра же, т. е. скажи, что я высылаю.

Просили тебя целовать Стельмахи и кланялись Штейны. Поразительную новость про меня сказал мне Б. Полевой. Об этом — лично. Целую тебя очень нежно, мою сумасшедшую идиоточку.

Твой Юлиан Семенов.

* * *

Октябрь 1962 года

Е. С. Семеновой из Дома творчества в Гаграх

Здравствуй, Каток.

Как ты там? Что хорошего в Союзе — конкретно в иностранной комиссии. Ты к ним позванивай или заходи. Обязательно телеграфь мне в случае чего. Закажи телефон — вызови меня с уведомлением, желательно утром — до восьми. Вызывай не на почту, а прямо дом творчества. Я тут послал страшные карточки в комиссию с Фрэнком Харди. Если они не подойдут — срочно найди у меня старые карточки — хоть они и страшные, но все-таки сделаны по образцу в Интуристе и отнеси их к Медведеву. Если их не найдешь — позвони ко мне, предварительно узнав у Медведева — не подошли ли те, которые я выслал. Передал ли тебе мое письмецо Никита? Он взбалмошный. Мог забыть. Ты ему в случае чего напомни. Позвони по телефону В-3-23-23 в журнал «Наш современник» и спроси у главного редактора Бориса Зубавина, как дела с моей повестью «Г-н Большевик».

Теперь так: зайди обязательно в «Юность» к Леопольду Абрамовичу Железнову или Сергею Николаевичу Преображенскому и попроси их отправить письмо такого содержания: «Председателю КГБ при Совете Министров СССР тов. Семичастному. Уважаемый товарищ председатель! Редакция журнала „Юность“ просит у Вас разрешить писателю Юлиану Семенову ознакомиться с архивными данными о Дальневосточной республике в период 1921–1922 гг. Тов. Семенов начинает сейчас работу над романом, посвященным деятельности подпольщиков по борьбе с американо-японской агентурой. Зам. главного редактора журнала „Юность“».

Сделай это обязательно, потому что работа над муровской повестью подходит к концу, а следующая вещь «Дети отцов» во мне зреет все очевидней и точней.

Как наша Данька? Мне тут скучно, хотя я начал работать на всю железку. Правда ни хера не понимаю — получается что-либо или нет. Сейчас дописываю всякие звенья — связки, выбрасываю всяческие диспуты — они вроде бы тут ни к черту не нужны и усиливаю детективную струю.

Здесь, конечно, несравнимо с Коктебелем. Сижу, пишу тебе, а сам мокрый, как мышь. Влажность — тропическая. Кормят тоже не кулебякой. Еда — фиг с ней, я подпсиховываю с повестью — это меня малость удручает. Завтра дам ее на читку Жене Малинину, он парень со вкусом, любопытно, что скажет. Спасибо тебе за редактуру, исполненную в твоей манере — синим карандашом и без нажима.

Башка пухнет — и уж очень хочется засесть за роман, вернее за первую книгу, которая будет где-то автономной абсолютно. Вижу его и не знаю, что делать с пьесой для детского театра. Меня приглашал Юра Бондарев в писательское кинообъединение. М.б. пойду к ним, сделаю «Г-на Большевика», а аванс отдам в театр. Вобщем, там видно будет. На прозу тянет, на пьесы нет.

Целуй Даньку тысячу раз. Целую тебя столько же. Поклон всем.

Пиши.

Юлиан Семенов.

P.S. Отдай мой синий костюм в срочную чистку — совсем об этом забыл!

* * *

Открытка

12 февраля 1962 года

Чехословакия

Е. С. Семеновой

Здравствуй, Каток золотой!

Пишу тебе с крыши мира, с Татр, где так красиво, что дух захватывает. Завтра уезжаю в Чехословакию. Если захочешь связаться со мной — позвони в Прагу к Иржи. Целую тебя и Дашу нежно. Будь здоров, малыш.

* * *

20 мая 1963 года

Е. С. Семеновой и дочери Дарье в Коктебель

Здравствуйте, мои золотые человечки!

Сейчас проснулся — пришел домой после Бицаева в двенадцать дня и тут же бухнулся спать. Продрых до семи и вот сел вам писать. Наверное у меня маленько ко всему простуда, потому как температурка — правда минимальная. Проснулся, увидел: Дашенькин бинокль лежит и так сердце сжало, что прямо хоть реви. Очень мне без вас скучно и одиноко. И тревожно за вас — как вы там устроились, как погода, не холодно ли, не полезете ли в воду раньше времени, не сбежит ли Данька с сумасшедшими писательскими чадами восьмилетнего возраста купаться, пока отвернется воспитательница, и т. д. Фантазия у меня пока что работает, будь она трижды неладна!

В прокуратуре[40] дела не совсем ясные: Круглов, по-видимому, больше сулил, хотя теперь это меня как-то уж и не очень волнует. Правда, и сейчас он повторил Генриху, что дело обязательно заберет себе. Но не в этом дело: по материалам следствия и по заключению единственной точной экспертизы явствует, что по показаниям Столярова, по фактической их части в сопоставлении с экспертизой — он убить лося не мог, т. к. он показывает, что лось шел справа-налево от него, а выстрел в него попал слева-направо, т. е. так, как с места стоянки Столярова он попасть не мог! Это мой основной козырь, он сейчас в прокуратуре РСФСР, посмотрим, что из этого выгорит. Если там начнут ваньку валять, пойду в «Известия» и попрошу, чтобы позвонили к Генеральному прокурору. В конце концов есть суд, а Юдин — мужик занятный, эдакий Спенсер Трэсси из обезьяньего процесса. Только малость помягче. И с большой улыбчивостью мудрейшего иудея расставляющий свои вопросы перед Бицаевым. Осетин легко в эти точно расставленные вопросы попадает. Наблюдать за этим весьма любопытно, хотя весь мокнешь при этом от волнения и ладони потеют, а ноги делаются ледяными. С другой стороны, для литературы это, конечно, кладезь наблюдений. Неисповедимы пути Господни, может быть так надо, бог его знает.

По-прежнему пытаюсь худеть, вроде помаленьку выходит, хотя голова кружится. Водку совсем не пью, а пошел по евтушенковским стопам — если и пью, так только шампанею. Или, как смешно говорит актер ЦДСА Любецкий, — шампанское вино. Мне так очень нравится, как он говорит. Жаль, что вместо водки нельзя сказать — хлебное вино.

Приходит Ноздрина, пыхтит и все время что-то стирает. Конечно, печет пироги, в квартире стоит дым, как в Хиросиме, а во всем оказывается виноват, конечно же, Ляндрес и Лизка — старые бериевцы. Меня она малость удивляет: каждый день требует, чтобы я звонил в милицию по поводу створки ее шкафа, и почти не интересуется моим делом. Может быть, это старческое явление — так мне во всяком случае хочется думать.

Мишенька устраивает мне по телефону истерики, главлит пока что на пьесу не дал добра, «Дети отцов» также добра отнюдь не получили. Голубовский очень интересно в ТЮЗе репетирует. Я был, смотрел, актерам нравится пьеса. А мне нравится, как они ее делают, хотя роль начальника — а это, мы пришли с Голубовским к выводу, должен быть человек типа Нагибина, т. е. воспитанный в годы, когда некуда было ТРАТИТЬ юность, когда ее БОЯЛИСЬ тратить — и, следовательно, она в огромном, невысказанном количестве саккумулировалась в нем и прячется под педантизмом словесным, а поступки — мимика, умение разыграть и т. д. — это все быть должно в нем очень молодо.

Ты себе не представляешь, любимая моя, как я мечтаю о том дне в сентябре или августе, когда мы втроем купим купе и поедем до самой зимы в Гагру! Даже мне не верится, хотя герои «При исполнении» утверждали, что самое главное — уверенно желать. Наверное, это все же правильно. Я в этом как-то по-звериному чувствовал Холодова. Телепатия строится именно на УВЕРЕННОМ ЖЕЛАНИИ. Так что учти и применяй практицки! Я сейчас в этом направлении тружусь, обрабатывая телепатически прокуратуру Федерации.

В Москве запустили мою «Петровку, 38». Должна идти в двух номерах: в августе и сентябре. А там — черт-те знает, как все обернется. Но думаю, что все же пойдет. Прилетел Гурин, работой доволен, наснимал много интересного. На днях пойду смотреть. Посмотрев — отпишу тебе, что и как.

А вообще-то суета сует и всяческая суета. Заказал себе книги для дальневосточной штуки и до сих пор не могу их заполучить из-за Бицаева — круглые дни я был там. Только сегодня заявил ему официальный отвод и завтра пойду в библиотеку за книгами. В общем, жизнь у меня сейчас, как у Сухово-Кобылина. Посмотрим, что-то дальше будет.

Целую тебя и Даньку несчетное число раз. Дай вам Бог всего самого хорошего, следи за ней, глаз не спускай! Сама не кались на солнце, не надо, и помни, что тебе болеть никак нельзя, — потому что как же тогда Данька одна. И площадка — площадкой, а может и тебе там быть в это время, а то я ужасно нервничаю, родная моя.

Пиши чаще. Завтра высылаю тебе телеграфом 700 рублей. Пока должно тебе хватить, а там напишешь, когда подойдут фрукты.

Твой, очень тебя любящий

Юлиан Семенов.

* * *

Июнь 1963 года

Е. С. Семеновой

Здравствуйте, гр. Семенова Е. С.

Во первых строках — нижайший Вам поклон за письмо Ваше, которое, слава богу, оказалось спокойным и хорошим, а следовательно твоим. Очень я рад, что все в порядке и Дунечка здорова. Дай-то Бог, чтобы пронесло с инфекциями и не понадобился никакой гамма-глобулин. Что касаемо Вашего там задержания — то это на твое усмотрение, но мне, честно говоря, без вас велие тоскливо.

Что тебе рассказывать новенького, Каток, так и не знаю даже совсем. До сих пор ничего неизвестно, когда судилище. Это — муторно и противно. Но — креплюсь. Что касаемо ТЮЗа — так спектакль получается, по-моему, отменный. Режиссура и оформление попросту хороши. Актеры еще не совсем в себе, кое-кто говорит из жопы — низкими многозначительными периодами. Но это, как говорят в театре, обкатается. Сижу на репетициях с задранной ногой, но сижу[41]. Во-первых, это интересно, во-вторых, нужно, т. к. снимаю всякого рода словечки и вставляю взамен иные, а в-третьих, это пригодится в литературе впоследствии, так я думаю.

Сегодня у меня целый день, до того, как я уехал на репетицию, сидел Леонов со сценарием. Просидел час и потребовал водки. Высосал пол-литра, объяснился мне в любви и очень настаивал на завтрашней еще одной встрече. Предложил стоящую штуку — сократить пролог с 12 до 1, 2 страниц. Это будет кстати.

Прочитал гранки повести, которая должна идти в августовской книжке «Москвы». О повести уже говорят по городу, но не потому что она какая-то сверхтакая, а из-за того, что много рабочих в типографии «Красный пролетарий», и там ее читают вовсю. Нравится. Сие — приятно.

Вот так, родные мои бабы. Погода дрянь. Все как-то сильно суетятся. У меня уже готова командировка на Дальний Восток, а я — на приколе, и причину не очень-то объяснишь. Вот так-то.

Целую Вас, любимые мои. Пиши чаще, не давай себя заматывать, КТК. Дай вам Бог, золотенькие.

* * *

Июнь 1963 года

Же ву салю!

Сего дни я поднялся и сел за машинку. Собственно, новостей у меня нет. Что касаемо дела, так оно уже с 4 июня находится в облсуде, но мне, по правде, не хотелось об этом писать, чтобы не вносить лишних и бесцельных беспокойств, так как, по-моему, всякое неведение по поводу известного — состояние весьма тягостное. Пока еще день процесса не назначен. Думаю, ты успеешь принять в нем участие.

Ныть по поводу ноги — тоскливо и тоже ни к чему. По-видимому, все обходится хорошо. Работает с ней Вильям Ефимович, весьма напуганный возможностью слияния трех творческих союзов и, таким образом, ликвидацией Литфонда, а вкупе с ним и поликлиники.

Вижу довольно скверные сны, хотя один из них (я видел, как провалилась с грохотом премьера в ТЮЗе) Борис Голубовский, постановщик, трактовал как доброе предзнаменование. Посмотрим, посмотрим.

Что касается дела, то Юдин и я — мы надеемся — это я пишу не в успокоение тебе, а по правде — в благополучный исход. Может быть, из соображений суеверия так писать нельзя, но в данном случае самого себя обманывать нечего, да и его тоже.

Даже не знаю, что еще писать. Спрашивать про вас — несколько нелеповато, потому что ответ на вопрос я получу в лучшем случае через неделю, а в худшем — по твоему с Данькой приезде. Ты уж, пожалуйста, не давай себя никому особливо заматывать. В меру заматывайся, особливо с такой компанией, которую ты определяешь, как блядскую. День, два это, может, и забавно, дает какую-то новую грань в мировосприятии, в мироогораживании, а больше, по-моему, ни к чему. Тем более ты, которая меня всегда так бранит за то, что я не могу отказать в той или иной деловой встрече, должна смочь отказать в столь долгом времяпровождении терзающим тебя друзьям, определение которых — блядство и неуязвимость зверя. Я, естественно, никому за тебя отказывать не могу, да и если бы мог — не буду, а вот дать нудный совет — считаю долгом. Впрочем, ты вправе посчитать его моим обычным занудством и послать нас с ним (т. е. с советом) к далекой мамульке.

Ну-с, что дальше? Дальше ни хрена. Дальше надо садиться и пытаться работать, т. к. это великолепнейшее, хотя и крайне горькое лекарство от всех и всяческих горестей и недугов. Я тебе уже говорил, наверное, что пишу длинный и нудный рассказ о нас с тобой под названием «Женщина, которую любим». Что из него выйдет — просто не знаю. Посмотрим.

Целую тебя и Даньку. Дай вам Бог. Все-таки пописывай.

* * *

11 августа 1963 года

Е. С. Семеновой c Дальнего Востока

Любимая моя!

Сижу перед отъездом в кабаке, жру, пью 150 гр. и пишу тебе очередное объяснение в любви. Я тебя очень люблю всю, какая ты есть. И это не твое счастье, это счастье мое. Я себя порой ловлю на мысли — есть ли у меня — как у Феллини — Клаудия Кардинале, белая мечта. Если как на духу — может и была когда-то. Теперь уже — лет пять как — нет. Обеднел я от этого? Нет. Обогатился, потому что ты мне друг. Во всяком случае я тебя для себя иначе не воспринимаю. По-видимому, истинная дружба сродни климату — она подвержена тайфунам, как здесь, на Дальнем Востоке. Только тайфуны мужские выглядят по-одному, а женские иначе. Черт с ними, тайфунами. Мне очень здорово, что я могу сидеть здесь среди шума и балагана и писать тебе про то, что я тебя люблю и никого мне не надо — отныне, присно и во веки веков.

Только ты обязательно меня люби — всегда и повсюду и несмотря ни на что. А 27-го все будет хорошо. Поверь мне. Я чувствую. Не ругай себя. И еще: следи за Данькой, чтобы она не захворала. Хотя я тревожных снов и не вижу, но все равно.

О переговорах с матушкой — дай Бог, только она это могла понять разумом, а сердцем — по-нашему с тобой не поймет. Это, увы, точно.

Иду спать — дописываю на стекле стола у себя в номере.

Целую тебя, любовь моя. Дай тебе Бог счастья. А тебе — значит мне и Даньке.

Твой Юлиан Семенов.

* * *

1963 год

Е. С. Семеновой

Сижу в Хабаровском порту и строчу тебе перед вылетом несколько строк. Умный старик и писатель Вс. Никандр. Иванов (не путай с Вс. Вл. Ивановым) — известный белогвардеец, умница и добрейшей души русский человек, сегодня, перед моим вылетом, за чаем (и перед моей встречей в редакции), читал мне пушкинские письма Нат. Ив. Гончаровой, где он писал: «Мысль, что Наталья может стать моей блистательной вдовой, делает меня сумасшедшим». Я — наоборот, только-то и мечтаю: спаси Бог окочурюсь — дай-то Бог тебе самого хорошего. А через тебя — Дуньке, ибо где-то я вас не разделяю. Не сочти мое письмецо, вложенное сюда же, исповедью идиота. Нет, право, это очень искренне про все то, чем я был, есть и — дай Бог — буду с тобою связан.

Я не стал бы тебе писать и слать телеграмму — я должен послать письмо, а я представляю, как это тревожно и горько ждать — особенно ночью, и, черт его знает — предчувствие — хреновая интеллигентская штука, и я под ней хожу. Так что я спокоен — в случае чего ты получишь это письмо уже после и будешь знать, что я всегда думаю о тебе и о том, что ты ждала меня, веря в благополучный исход дела, даже при самой трудной ситуации (и воздушной и земной)[42].

Знаешь, я очень тебя люблю. Просто даже очень. Как, отчего и почему, мне непонятно, и слава Богу, что это так. Вот просто люблю и все тут. Если я доставил тебе горе — прости меня. Но знай — я всегда тебя любил, да и не мог не любить, и это не моя заслуга, а твоя, так что чувствуй себя спокойной и свободной. Только маленько жди, пока я буду идти — через все, если только идти смогу. Черт его знает, что еще писать. Любовь, как и признание в ней, — коротки, если только это не литература. Она, опасная, затягивает на многоступенчатую пустопорожность, но это диктуется ремеслом. В жизни все не так. И — слава Господу.

Я целую тебя и Дуньку и вас я только люблю. Дай вам обеим Бог. Он — дает.

Твой всегда Юлиан Семенов.

Середина 1960-х (без даты)

Ленинград

Е. С. Семеновой

Дорогая моя и нежная Тегушка!

Писать тебе, — кроме того что лупят с нас по сотне в день за люстры, бра и прочие буржуйские излишества, — нечего. Думал отдыхать — ан видишь, писать приходится, а по ночам скупо высчитывать потраченные деньги и, вздыхая, думать о том, что завтра надо будет брать не 2, а 1 порцию сосисок на двоих. Ну, не привыкать.

Написал еще и понял, что без тебя скучно и тоскливо, как и на дворе — слякотно, снежно. Но красиво — до сумасшествия. Ленинградские улочки — черт знает что такое.

Целую тебя, родная, и очень люблю.

P.S. Набрел на тему для пьесы (или повести). Очень интересно!

* * *

3.03.1965

Кенигсберг

Е. С. Семеновой

Здравствуй, Тегочка!

Пишу тебе из столицы поверженной Пруссии. Пишу в преддверии всяческих возможных в нашей судьбе перемен: тут ребята обещают меня повозить — есть возможность купить замок в глубинке, возле озера, или этаж на берегу моря. Подробно отпишу в ближайшие дни.

Малыш, извини меня, но твой муж — фигура известная, вроде М. Жарова. В газете меня встречают по-братски нежно. Тут великолепные ребята. Один из них — с бородой.

Лапочка, это все ж таки великолепно, если вокруг все говорят по-русски. Но это так, нотабене, просто расчувствовался, и очень я горд, что российский молодой либеральный читатель к моим книгам относится очень хорошо, без дураков — это заряжает.

Я люблю тебя очень и нашу девочку. Я вас целую 1812 раз. Ваш всегда

Юлиан Семенов.

* * *

5 апреля 1965 года

Е. С. Семеновой в санаторий

Ну что, дурачок? Каково? Я подумал, что это великое благо, что ты попала в этот санаторий. Будет время и поле для размышлений. Иногда это полезно. Тем более что ты, видимо, будешь общаться с самыми разными соседями, — так что я даже доволен. Как не совестно дурачку, а? Неужели же мне и дальше придется думать за кое-кого — про то, что после ванн и грязей надо быть тепло одетым? Что западный Крым — холодный Крым? Что Саки — это не Коктебель? Да если б и Коктебель? Это сумасшествие с тем, кто лучше напялит на себя хламиду, — недостойно кое-кого — ибо этот кое-кто умен и вкусом одарен от кое-кого, и сердцем и любовью кое к кому. Так хрен же с тем, кто и как из всяческих шмакодявок взглянет. Кое-кто может быть выше всех, поплевывая на хламиды несчастных Эллочек Щукиных (иносказательный язык Тура, надеюсь, тебе понятен?). Ты можешь хвастаться не покроем линии платья, но тем, что кое-кто тебя очень любит и считает самой красивой, умной, доброй. Коли спрашиваешь совета — выполняй что советуют. Иначе — сугубо обидно. Я уже опускаю перечень соображений, которые вызываются получасовым стоянием у зеркала перед отъездом кое-куда. (Я напустил такого тумана, что даже самый хитрый цензор ни хрена не поймет.)

Надо очень думать друг о друге. Иначе — снова гипертония и снова 120 на 180. Когда давление переваливает за 200 — начинается необратимая вторая и третья стадия. Необратимая. Это значит — пять — семь лет с периодическими больницами. Извини, что привожу эти выкладки, — но страшно бывает за автора второго письма, которое вложено сюда же. И еще потому, что я тебя не просто люблю, я без тебя не могу. Как без Дуни. Поэтому когда кричу, исходя из себя, — так это оттого, что люблю, а меня не слушают, хочу добра, а мне огрызаются. Вот ведь какая непослушная наша вторая дочь, старшая, я имею в виду.

Ладно, может быть когда-нибудь наша старшая помудреет. Теперь о младшей: все в порядке, Дунечка сидит рядом и рисует тебе письмо. Переписывает его второй раз и рыдает, пропустив гласную. Она — прелесть и умница. Багалю показывает по-ермоловски. Раз ночью проснулась, я лег с ней, Багаля стала вздыхать так громко, что проснулся Ботвинник, и при этом повторять: «Не лежи с ребенком, нельзя лежать с девочкой, это непедагогично, иди ко мне, Дашенька, я поглажу тебе головку и ты уснешь».

Я молчал и говорил, как утка, сдавленным кряканьем. Это тоже недешево стоит. И вообще. Так что, говоря откровенно, если сможешь и точно будешь знать, что 20 дней грязи идентичны 26 дням, то учти и мотай к нам. Вот так-то. Без тебя мне дико. Когда ты с Дуней уезжала в Коктебель, то это было все по закону. А когда мы с Дуней остались одни — это дико. Я как потерянный. Серьезно. Иногда я ловлю себя на мысли: неужели я такой же характером? Если так, то пора делать харакири.

Только что звонила Тамара Семеновна и отдает нам свою няню, сейчас я занимаюсь этим вопросом. Дай-то Бог.

Пиши мне, без тебя муторно и пусто. Не конфликтуй ни с кем. Будь паинькой. Не ходи поздно гулять, это тебе не Коктебель. Не ходи на последние сеансы, не рискуй (в плане — идти пешком из Перхушкова на Николину Гору).

Я верчусь как белка. Нигде ничего не получается. Все, как старая тянучка, которую Багаля хранила с 45 года на случай возможного голода.

Целую тебя и ужасно тоскую.

* * *

5 апреля 1965 года

Тегочка!

Только что кончил писать тебе первое письмо, как начал это. Второе. Звонила Там. Семеновна. Кричала, что я идиот, ибо «дача на Уборах самая хорошая и самая красивая, ибо выше чем Николина Гора нет ничего прекраснее (высокое место)». Понятно? Дунечка уснула, Багаля — злая, будто коммунистическая истина, смотрит нежную телепрограмму, а я, слегка кирнув, пишу тебе.

Обратно же — без тебя ужасно хреново и пусто и обреченно. Дунечка, моя дочь, при всем том дико похожа на тебя — в интонациях, наивной серьезности, обидчивости (особенно, если она пишет тебе письмо и пропускает каждую согласную, ибо для нее «ч» — это «че» и «е» не нужно, т. к. само собой разумеется).

Лапа, тебе совестно? Или нет? Или да?

Никогда, никогда, никогда. Я прошу!

Отвечай за свои ты слова!

В этих стихах очень важны расставленные ударения.

Кутя, меня без тебя нет. Когда я вспоминаю, как ты плачешь, у меня сердце вращается, будто тяжелый пропеллер. Я делаю много ошибок не оттого, что пьян, а потому что хочется скорей написать тебе, Лапа, как я тебя люблю. О, если б мне позволили написать в печати про то, как я тебя люблю. Зачем. С каких пор. И отчего. Цензура не пустит. Бог с ней, я напишу в романе — иносказательно.

Видишь, я раскололся, цензура будет особо внимательна по отношению к новому роману. Я обожаю тебя всю — даже заплаканную, как дурочку. У тебя подбородок, будто у Дашки. Я ни с кем ничего не могу, потому как для меня в мире есть только одна женщина — это ты. Я вижу тебя во сне. Я молодею от этого, дай тебе Бог за это, любовь моя. Я напишу тебе завтра стихи.

Рассказ я переписал заново. По-моему, вышел. Прочту, когда вернешься. Старайся там для мальчика. Или для дубликата Дуньки. Я не против. Не обращай внимания на первое письмо, где я зову тебя все закончить за 20 дней вместо 26, — это с тоски. Старайся и пыжься, чтоб получилось как надо. Только что ходил с Дуней к Михалковым: наблюдать за профилактикой. Дуня играла с Вайдой, которую я держал за ошейник. Дуня была мужественна и кричала: «Вайда! Дура! Не смей!»

Не устаю восторгаться ей и молить кое-кого о ее здоровье, просить обратно кой-кого о том, чтобы ты там скорее все привела в порядок в пикантной области.

Засим 456765421245678927644567 поцелуев и объятий. Ку-ку! Завигельские читают мой роман вслух и плачут от умиления.

* * *

6 апреля 1965 года

Е. С. Семеновой в санаторий.