Глава пятая ПИСЬМА ДРУЗЬЯМ, КОЛЛЕГАМ, ЧИТАТЕЛЯМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

ПИСЬМА ДРУЗЬЯМ, КОЛЛЕГАМ, ЧИТАТЕЛЯМ

Как, наверное, хорошо, когда нейтралитет. И для человека и для государства. Только пройдут годы, и вдруг станет ясно, что пока ты хранил нейтралитет, главное прошло мимо.

Юлиан Семенов. Семнадцать мгновений весны

В этой главе собраны письма Юлиана Семенова к читателям, коллегам, друзьям, руководителям страны, ответы на критические статьи. Они говорят о его неравнодушии, гражданской позиции, позитивном динамизме — ему нейтралитет был чужд. Он умел дружить, умел хвалить талантливых и «рапирно» отвечать необъективным критикам.

Я подметила интересную особенность писем отца — он одинаково уважительно обращался к адресату, независимо от того, был ли тот маститым писателем, начинающим автором или незнакомым ему читателем. В этом хорошо прослеживается замечательная черта его характера — неприятие высокомерного отношения к людям, — он таковое считал мальчишеством и никогда себе не позволял, как не позволял и дежурные «отписки» — уж если писал, то основательно, подробно.

В этой же главе приведены два письма к Ю. В. Андропову, дающие представление о теплых отношениях, установившихся между ними в конце 1960-х годов. Юрий Владимирович творчество отца ценил и любил.

За несколько лет «работы на перестройку» (его выражение) отец сделал немало хорошего. Гонорары за свою книгу «Ненаписанные романы», изданную в основанном им советско-французском издательстве ДЭМ, передал в фонд «афганцев», отправил внушительные суммы в Детский фонд, в Армению, пострадавшую после землетрясения, в 15-ю городскую московскую больницу, взяв в ней шефство над палатой для жертв сталинских репрессий и ветеранов Афганистана. Много хороших акций проводила и основанная им газета «Совершенно секретно».

О своем материальном благополучии Ю. Семенов не беспокоился — назначил символическую зарплату рубль в год. Работал, как это ясно видно из писем к Горбачеву, на страну, отложив личные интересы на потом, а ведь мог, как другие директора СП, получать астрономическую зарплату. Но, при всем уме, логике и деловой хватке, отец отличался романтизмом и ставил на первое место идею. Хотя, быть может, в этом и заключался его «хороший» прагматизм.

В делах он оказался не «однодневкой», стремившейся как можно быстрее урвать куш, а человеком, строившим планы на долгие годы, задумывавшим крупномасштабные издательские и кинопроекты. По мнению многих, опередивший свое время Семенов в те «лихие» годы умудрялся работать так, как только сейчас начинает в России работать замечательное поколение тридцатилетних — серьезно, честно и доброжелательно — одним словом, цивилизованно.

Отец искренне желал демократических изменений в стране и в письмах к М. С. Горбачеву высказывал интересные и разумные предложения. Надо отметить, что М. С. к этим письмам отнесся серьезно и разослал копии членам политбюро — событие для тех лет беспрецедентное. Как сказал мне недавно близкий папин друг и прототип полковника Славина в книге «ТАСС уполномочен заявить» генерал-майор разведки В. И. Кеворков: «Воплоти Михаил Сергеевич в жизнь идеи Юлика, мы сейчас жили бы в несколько другой ситуации».

* * *

Сентябрь 1954 года

(невесте друга — Дмитрия Федоровского — румынской девушке по имени Пуйка)

Bonna siera, draguza!

Или здравствуй, моя черноглазая сестренка.

Заголовок письма совсем в стиле Лопе де Вега. Пуйка, золото! Спасибо тебе за весточку. Я уже вернулся в Москву, попрощался с ласковым, зеленым Черным морем, поцеловал черное небо со многими звездами на прощанье, сел в поезд и приехал в осеннюю — и поэтому особенно усталую и сиреневую Москву. Приехал — и захворал. Потом поправился, естественно, и поехал на Николину Гору — к Дмитрию. Жил у него 2,5 дня — дышал воздухом, наслаждался вечерами, приятно проводил с Дмитрием время у Натальи Петровны и пилил его все свободное от этих занятий время.

Ты знаешь, хорошая моя, моему брату и твоему нареченному (т. е. грядущему мужу) будет страшно плохо жить в дальнейшем. И ты и я ему говорили об этом — о его неумении вести себя с людьми, о его б е з о б р а з н о м отношении к людям.

Беда эта порождена тем, что он шел по жизни счастливчиком, — жил в 2-этажной квартире, ездил на дедушкиной машине, всегда кушал все то, что хотел, и самое лучшее. Ворчанье бабушки — не в счет, — сумей он себя с ней поставить — все было бы о ч е н ь хорошо. Ты бы жила не в общежитии, но на Брюсовском, и как было бы это здорово.

Родная моя, читал я нежное и хорошее письмо твое и думал — как же моя умница сестра пишет мне, что они — т. е. Митя и Пуйка — снимут комнату и будут жить одни. К сожалению, ваш брат Julian вносит элемент рационализма в каждое начинание — особенно Митькино. Сейчас придется мне внести этот элемент в твое — не по-твоему детское (т. е. Митькино) письмо.

Комната в Москве (снятая) стоит 400–500 руб. Жить вам вдвоем с 3-разовым питанием, с проездом в институт, с прачкой, с ужином (без бабушки) н е в о з м о ж н о. Ибо на все это нужно 2000–2500 рублей. Понял?

Дело заключается в том, что Дмитрий заражен этой идеей и вместо подготовки к переэкзаменовке бегает и ищет работу. Кстати, предлагают ему работу с окладом в 300–500 рублей

Это неправильный, абсолютно неправильный путь, хороший мой.

Правильный путь, как мне кажется, следующий:

1. Дмитрий сидит, сдает экзамен.

2. Ломает себя, налаживает отношения с людьми, и в первую очередь с бабушкой (я тебе объясню для чего). Бабушка очень хорошо к тебе относится, а то, что она язва — что ж, с этим ничего не поделаешь, видно. Но будь Митька «не мальчиком, но мужем», он бы лавировал дома, сумел бы стать (а ведь это необходимо) другом бабушке. А ведь получилось-то, что бабка во всем права абсолютно: 1) две двойки (из них одна по гос. экзамену), 2) угроза исключения из института, 3) несомненный разбор его дела на комсомольском собрании.

Видишь, сестренка, штука-то какая получается. Я понимаю, с другой стороны, и тебя и его, Пуйка; вам очень хочется жениться, стать мужем и женой. Но пока, в данной ситуации, мне кажется целесообразнее с официальным шагом повременить, — хотя бы до того, как он сдаст зимнюю экзаменационную сессию, а лучше до того времени, когда он станет человеком с дипломом.

Я понимаю, что тебе это больно будет читать, но как брат я не могу не написать этого. Лучше горькая правда, чем сладкая ложь. Если вы женитесь сейчас (а он это во сне видит), то будет очень, очень плохо для н е г о, а следовательно и для т е б я.

Ты понимаешь, моя хорошая, что я не играю роль отца из оперы Травиата. Если ты уйдешь от Митьки — все. Для него это означает finish. Слишком уж он любит тебя. Не любить-то тебя вообще нельзя, хороший Пуйка. Тот путь, который я предлагаю ему, — мне кажется наиболее рациональным, а поэтому логичным. То, что предлагает он и поддерживаешь ты, — красивая утопия в бальзаковском (но отнюдь не в хемингуэевском) стиле. То, что предлагаете он и ты, — невкусно, слезливо и обидно.

Подумай, поразмысли, Пуйкин, — и если ты решишь, что твой брат прав, — то напишешь Митьке письмо с заверениями в любви и в том, что ты несомненно будешь его женой. Но поставь ему условия — те или примерно те, о которых я тебе пишу. Он не может не послушать тебя и меня. Я ведь его очень люблю и хочу ему только добра. А он с открытыми глазами идет навстречу горестям и злу.

Нежно тебя целую, черноглазая моя сестра. Твой Julian.

P.S. Нежно целуй Белечила[82]. Скажи ему, что я его очень понимаю и люблю. А если она ушла от него — значит она дрянь. Я в Манон Леско с некоторых пор не верю.

Посоветуй ему уехать дней на пять в горы, пожить в маленьком деревянном домике со слезами смолы на стенах и с опавшими листьями на дорожках; пусть он гуляет один, все думает, вспоминает и переусваивает это в себе до конца. А потом точка. Скажи ему, что вот я тоже, когда меня обманывают, уезжаю за город и успокаиваюсь.

Папу, маму, хорошую маленькую сестренку — целуй.

Тебя нежно целует мать и папа. Он тебя понимает.

* * *

1962 год[83]

Г-жа Чемесова!

Так как многие на Западе, по-видимому, не знакомы с вашей статьей (если не ошибаюсь, «Посев» выходит только на русском языке), то мне придется вначале хотя бы в двух словах сказать о сюжете моей повести.

Это история молодого летчика Полярной авиации Павла Богачева, отец которого был обвинен бериевцами в «шпионаже» и расстрелян без суда и следствия в трагичные дни 1937 года. Это также история старого летчика Струмилина, который был близким другом расстрелянного отца Богачева.

Г-жа Чемесова обвиняет меня в том, что я, честно написав о беззакониях, творимых в прошлые годы кучкой подлецов, почему-то радуюсь сегодняшнему дню моей страны и приветствую решения ХХ и XXII съездов партии, которые открыто и принципиально разоблачили преступления, совершенные Сталиным.

Итак, п р а в д а в моей повести — это описание тридцать седьмого года, трагичного для многих из нас, а ф а л ь ш ь — это описание сегодняшнего дня моей Родины.

Я заранее извиняюсь перед читателями за нескромность, но свой разговор мне придется начать с такой цитаты из Чемесовой: «Кому много дано, с того много и спросится. Юлиан Семенов, автор повести „При исполнении служебных обязанностей“, журнал „Юность“ №№ 1 и 2 за 1962 год, несомненно талантлив. Скажем больше, очень талантлив. Его герои — живые люди» и т. д. И еще: «Павел Богачев — смелый, бескомпромиссный человек. Ему неприемлема всякая ложь. Не потому ли автор так любит своего героя, что ему самому хотелось бы иметь его черты? Непримиримость ко лжи, смелость в правде».

Дело заключается в том, г-жа Чемесова, что в общем-то и Богачев и автор повести, то бишь я, — это где-то одно лицо. И несмотря на то, что Вы столь щедры в раздаче нам с Богачевым комплиментов, я, тем не менее, буду Вас здорово «сечь» — естественно в переносном смысле. Я столь быстро оговорился о переносности смысла, чтобы Вы в следующем номере «Посева» не обвинили меня в «коммунистическом вандализме» и в попытке ввести телесные наказания в литературной критике.

Повесть моя — глубоко автобиографична. Так что говорить я с Вами буду сейчас и от себя и от Богачева, которого, как Вы пишете, «могут и сейчас арестовать за смелые высказывания».

Вам нравится вопрос, заданный Струмилиным Богачеву: «Паша, а вы не обижены на советскую власть? За отца? И за детский дом?»

Вам не нравится ответ Богачева: «Мой отец — советская власть. А тот, кто подписал ордер на его арест и расстрелял потом, — я ненавижу их. Они были скрытыми врагами. А потому они еще страшнее. Они делали все, чтобы мы перестали верить отцам. А нет ничего страшнее, когда перестают верить отцам. Тогда — конец. Спорить с отцами нужно, но верить в них еще нужнее. Так что я не обижен на советскую власть, Павел Иванович, потому что она — это мой отец, вы, Володя Пьянков, Аветисян, Брок…»

Вы пишете: «Какая поразительная нелогичность. Советская власть — именно те, кто подписывал „ордер“ на арест и расстрел Леваковского и миллионов с ним. Это именно у них была и остается власть, а не у расстрелянного Леваковского, не у Струмилина, который ничего не смог сделать, чтобы спасти Леваковского и, вероятно, ничего не сможет сделать и сегодня, когда арестуют Богачева за смелые высказывания. Пьянков, Аветисян, Брок и другие хорошие ребята, которыми окружен Богачев, власти еще не имеют. Это народ, пока еще безмолвствующий, хотя уже и набирающий силы, чтобы у „советской власти“ отнять эту власть и взять в свои народные руки».

Что касается Вашей бодрой сентенции о советской власти и что пора, мол, ее свергать, — это весьма старо, несерьезно и жалко. Темы для дискуссии здесь нет, это — в общем-то — цирковая реприза, а вот о «потрясающей нелогичности», о которой Вы пишете в начале приведенной цитаты, стоит поговорить.

Когда мой отец сидел в тюрьме вместе с человеком, широко известным эмиграции — с В. Шульгиным — тот по утрам пел «Властный, державный, Боже царя храни…» А мой отец пел «Интернационал», а когда в руки ему попадался обрывок газеты, он плакал от счастья, читая про обыкновенный трудовой день страны, и передавал этот обрывок другим коммунистам, безвинно брошенным в тюрьмы. Следовательно, и в тюрьме коммунисты оставались кристальными членами партии, и даже там, за решеткой, они жили интересами страны — ее счастьем и горем, ее надеждой и верой — и ни на секунду не разделяли себя с ней.

И во мне и в моих друзьях в те годы — в тяжелые ночи и в долгие дни ни на миг не была поколеблена вера в правду, вера в то дело, которому я призван служить и которому служить буду до конца дней моих.

Вы пишете: «Верить, хотеть, уверенно желать, чувствовать себя всемогущим хозяином планеты, знать и сделать… таково, в основных чертах, мировоззрение автора… опровергать это мировоззрение — не задача данной статьи… Неудивительно, что именно это мировоззрение и вызвало наибольшие нападки на автора повести со стороны советской критики. Потому что принявший это мирровозрение человек становится духовно свободным и не склонен признавать общепринятые авторитеты и уж конечно не склонен мыслить пропагандными партийными трафаретами…»

Я не склонен верить, что Вам жаль меня и что Вы хотите защитить меня от нападок советской критики. Я не верю хотя бы потому, что Вы при написании рецензии весьма произвольно обращались с цитатами из повести, обрывали цитату там, где Вам выгодно, и акцентировали внимание только на одной линии, замолчав все остальные сюжетные линии. Но это, конечно, ерунда и мелочь. А что касается советской критики, то она была разной, и если «Литературной газете» и журналу «Октябрь» моя повесть не понравилась, то «Правде», «Комсомольской правде», «Литературе и жизни», радио, многим республиканским газетам повесть, наоборот, понравилась.

Я стою за свободу мнений, и мне было интересно читать рецензии — как «за», так и «против». Видите, здесь Вы тоже малость нечестны, так как Вы взяли только одну сторону вопроса, обойдя молчанием другую сторону.

Объективность — качество, необходимое в равной мере как писателю, так и критику. Когда я пишу, то объективен, во-первых, в силу того, что я, в данном случае, о себе пишу, а во-вторых, я живу там, где происходит действие. Вы же судите, как говорится, из-за угла. Вы ведь не знаете нашей сегодняшней жизни. Это не я живу по штампу и «трафарету», а Вы, г-жа Чемесова. Уже сорок пять лет крутится одна и та же пластинка. Она заезжена. Она скучна и неубедительна. Вы живете прошедшим днем, г-жа Чемесова, право же, и крутите заезженную злобную антисоветскую пластинку.

И еще есть одно качество, необходимое и писателю и критику. Я имею в виду доброжелательность. Вы пишете на русском языке, в вашей газете часто говорится «наша страна», «наш народ» и т. д. — да полно! Ваша газета злобствует по поводу всего, что бы ни произошло у нас. Какая там к черту «наша страна», когда Вы хихикаете и злобствуете по всякому поводу. Так что лучше бы Вам не прятаться за термины. И страна и народ — для вас термин, отвлеченное понятие, а не суть, не жизнь и не сердце.

И в заключение: поймите же вы наконец, что когда партия, общество, государство открыто говорит о том, что было, открыто выступает против недостатков, — это же свидетельство силы, а не слабости, г-жа Чемесова! Это же очевидно и понятно любому подготовишке от литературы!

На долю многих из нас выпало трудное испытание, это известно. Но испытание это оказалось проверкой на прочность. И его выдержали с честью и отцы и дети. И, пожалуй, никогда еще не были люди моей Родины так сильны — духовно — как сейчас. А духовная сила — это великий дар, и уж если он дан людям нашим, то Ваши литературные упражнения, г-жа Чемесова, могут вызвать у меня, да и моих друзей только чувство жалости. Слепца всегда жалко. К сожалению, о Вас я не могу сказать мудрыми словами Библии: «Ищущий да обрящет». Вы не желаете искать, а может быть, боитесь. Чего Вы боитесь, — это уже другой вопрос, и не мне искать на него ответ.

* * *

15 марта 1963 года

Кашкаревой И. С.

Минск

Глубокоуважаемая Изабелла Сергеевна!

Большое Вам спасибо за Ваше доброе письмо, как-то даже и не думалось мне, что этот рассказ, который я, откровенно говоря, очень люблю, вызовет столько откликов. И никто из написавших, — пишут все люди, судя по письмам, интеллектуальные, очень точные и восприимчивые, — не бранит меня, а как-то вроде бы даже берут в рассказе именно то, что я и хотел сказать. Еще раз Вам спасибо за доброе слово.

Что касается моих планов на будущее, то они у меня, как и у всякого землянина, — а все земляне отличаются неуемностью, которая кажется наивной, если посмотреть сверху, прищурившись (это я к тому, что «человек предполагает, а Бог располагает»), очень обширные.

Я закончил две новые повести. Одна из них — «Петровка, 38» — о Московском уголовном розыске. Говорю Вам про это сразу, чтобы Вы, как говорится, определили свое отношение ко мне. Некоторые мои друзья, узнав, что я написал повесть в некотором роде — детективную, стали относиться ко мне словно к женщине, которой сменили паспорт на «желтый билет». Но я стоек. Писал повесть с большим удовольствием, и должна она появиться в журнале «Москва» в восьмом или девятом номере.

С другой повестью — «Господин Большевик» — труднее. Где она будет напечатана, еще не знаю, но все эти повести и новые рассказы войдут в новую книгу, которая будет издана в этом году «Молодой гвардией» (написал «будет издана» и — испугался, постучал об дерево. Поплевал через плечо и извиняюсь за ошибку — пишу «должна быть издана, если ничего не случится» и вообще — Господи спаси и помилуй!)

Примерно год я подбирал материалы к новому большому роману о 1922 годе в Приморье — о Блюхере, Уборевиче и Постышеве. В ближайшие месяцы этот роман я начну писать и хочу написать его очень быстро.

Пойдет в июне в Москве премьера моей пьесы, которая называется «Иди и не бойся», в Театре юного зрителя — о ребятах, которые кончили школу. Определение «ребята, которые кончили школу» так затаскано, замусолено и заплевано в нашей литературе, что было сначала страшно писать на эту тему. Но я решил назло! Что получилось — черт его знает!

Ну вот, собственно, и все.

Опять-таки — если ничего не случится, дай Бог, сохрани и помилуй, то, может быть, осенью вы увидите фильм, снимаемый сейчас на студии им. Горького по моей полярной повести.

Буду рад получить от Вас письмо. Напишите, пожалуйста, чем Вы занимаетесь, что читали Вы и Ваши друзья, чего Вы не читаете, а прочесть бы хотелось.

Жму Вашу руку.

Семенов.

* * *

Начало 1960-х гг.

Открытое письмо Михайле Стельмаху.

Дорогой Михайло Афанасьевич!

Только что я кончил читать Вашу книгу «Правда и Кривда». Есть много мерил в оценке литературного произведения: и язык его, и конструкция, и проблемы, в нем затронутые.

По-видимому, я перечислил малую толику тех мерил, которые являются удельным достоянием критиков. Не в этом суть дела. Я буду писать о главном мериле — и в литературе и в жизни: о правде.

Сила искусства, причем искусства подлинного, а не декоративного — в том, насколько оно ассоциативно. Бывает так: прочитаешь книгу, зевнешь и отложишь ее в сторону.

Бывает, что следишь за фабулой с интересом, видишь героев, но нет-нет, да поймаешь себя на мысли: «Мелко, однолинейно все…»

Истинная литература, по-моему, та, которая будит мысль — и хлебопашца, и физика-атомщика, и токаря у станка. И книга-то может быть о предмете, казалось бы, пустяшном — к примеру о том, как рыбу ловить следует, или как должно выпасать в ночном лошадей. Я имею в виду аксаковский трактат и тургеневский «Бежин луг». Но, боже ты мой, сколько мыслей, сколько ассоциаций и воспоминаний рождается у каждого, кто читает эту Литературу, которая Призвана Говорить Людям Добрую Правду.

Прочитав Ваш новый роман, я сразу же вспомнил егеря Анатолия Ивановича из рязанской Мещеры. О нем много знают в нашей стране по тонким рассказам Юрия Нагибина.

Анатолий Иванович — инвалид, он вернулся с войны без ноги, на костылях. Трудно на костылях в крестьянском труде. Вот и вышло, что два осенних месяца Анатолий Иванович возит на своей лодчонке московских охотников, а остальное время кустарничает, помогает по колхозному хозяйству, присматривается к жизни и много думает.

У Вас очень верно сказано: «Мы, крестьяне, все немного философы, потому что всю жизнь имеем дело с землей, хлебом, медом, солнцем…» Так вот, Анатолий Иванович — тоже немного философ. Его философия зиждется не на пустых химерах, а на фактах жизни. Грустная у него была философия, должен Вам сказать, когда его жинка за весь год принесла на трудодни восемьдесят рублей — старыми деньгами. Радостно ему было, когда приехал новый секретарь райкома и дал нахлобучку местным властям за то, что те не разрешали косить колхозникам траву в болоте, по берегам рек, в лесу и на полянах — словом там, где она так или иначе погибнет осенью. Не давали — и все тут! Чего больше было в этом запрете: высокомерного, злобствующего «комчванства», дурости или нелепой боязни того, что «разжиреет» колхозник, частник в нем проснется, — я определять не берусь.

Раз приехал на охоту один московский руководитель, причем не просто руководитель, а имеющий прямое отношение к сельскому хозяйству. Рассказал ему Анатолий Иванович про те беспорядки, про то нелепое скупердяйство, которое не копит государству копейку, а, наоборот, разоряет его; рассказал про то, как развращают душу колхозника, толкая его — нелепой жадностью — на рынок, поближе к барышнику, — так ведь не поверил Анатолию Ивановичу тот руководитель, посмеялся, сказал: «Перегибаешь, дорогой, частность, единичность пытаешься выдать за общение…»

Обиделся мой добрый мещерский знакомец, горько усмехнулся и замолчал.

— Кому она, моя правда и моя боль нужна? — спросил он меня как-то поздним вечером, когда заря отгорела, небо сделалось серым, а камыши — темными, тревожными. — Она только мне одному и нужна. О такой правде говорят, да и то негромко, а писать — так у нас все больше о кавалерах пишут, инвалидов вроде бы и нет совсем на Руси…

Был этот разговор в те трудные времена, когда Рязань, по одному росчерку ларионовского пера, успела «перегнать» Америку по молоку и маслу. Эту страшную кривду порушили слова суровой, мужественной и честной правды. Мы знаем, чьи это были слова, и благодарны за них. Значит, нужна боль и правда Анатолия Ивановича, значит, знают о ней и борются за нее, за правду трудового крестьянина, за колхозную правду.

И Ваш роман, Михайло Афанасьевич, тоже, по-моему твердому убеждению, звучит сегодня как боевой партийный документ, направленный против тех, которые «петухами»: «…пропел, — а там хоть и не рассветай!» Ваш роман — о событиях последнего военного года; но это — по первому прочтению. Вопросы, поднятые Вами, важны сегодня и, пожалуй, даже более важны, чем вчера.

Признаться, я радовался за Анатолия Ивановича, когда читал «Правду и Кривду». Разговоры ваших героев — не н а п и с а н ы, о н и — з а п и с а н ы. Публицистичность в романах хороша тогда, когда она лежит в ткани вещи, когда она рождена поведением, поступками и ОБЩЕЙ ПРАВДОЙ героев. Когда она звучит менторским авторским насилием — право же, тогда она стреляет вхолостую или же достигает результатов, обратных замыслу автора.

Я представляю себе, как много людей с болью, но и с радостью прочтут Ваши строки, которые мне хочется процитировать целиком: «…Что же остается делать мужику, когда после уборки он все свои трудодни выносит со склада в одном мешочке или в котомке? Либо пухнуть с голоду, либо как-нибудь выкручиваться и лукавить, теряя и достоинство и сердце. Вот и начинает он выкручиваться как может, как умеет: один что видит, то и тащит по ночам с колхозного поля и даже не считает это кражей; другой, согнувшись в три погибели, прет на базар овощи и становится рядом с барышницей или торговкой не гордым земледельцем, а сгорбившимся мешочником, а третий бросает землю, ищет более надежный хлеб, идет хоть в сторожа, будь оно неладно! Вот так и черствеет, озлобляется сердце земледельца и черствеет без его ласки земля.

Об этом мы стараемся меньше писать, но от всего этого мы в конце концов теряем больше хлеба, чем его надо на потребление, теряем человеческую веру в силу коллектива, отрываем земледельца от великой общей радости, и он выталкивается на узенькую дорожку — с широкого поля на свой приусадебный клочок. Арифметика — наука для всех, но с арифметикой колхозного трудодня мы не справились».

Эти слова выдумать нельзя. Эти слова — я повторяю еще раз, записанные, они сегодня на устах у многих миллионов наших колхозников. Сейчас вопрос не стоит о длинном рубле, как, впрочем, он никогда и не стоял у наших колхозников. Вопрос вопросов — соблюдение принципа материальной заинтересованности. Без этого — колхозник будет придатком у самой совершенной сельскохозяйственной машины, какими бы чудодейственными способностями она ни обладала — все равно колхозник не будет творцом, все равно он будет думать о том, как ему со своим приусадебным участком управиться, а не с общим, колхозным полем.

Только барски-пренебрежительное отношение к колхознику, только его изгнание из жизни может породить «мысли» о том, «что может стать», если колхознику много платить! Очень это верно сказано у Вас в романе, Михайло Афанасьевич: «Вот перед войной началось у нас доброе дело с дополнительной оплатой. Но сразу же кое-кто испугался, что крестьянин салом обрастет, и завопил не своим голосом. Не перевелись еще крикуны, которые все припомнят: и рожь, и пшеницу, и коров, и свиней, и кроликов, и кур, а про земледельца и слова не скажут. А станем по-настоящему хозяйничать, и планы все выполним, и хлеб у нас будет, и радость в глазах, и счастье в груди!»

Не прожектерские планы, не розовенькое маниловское мечтательство живет в каждой строчке Вашего романа, а сама жизнь — сложная, насыщенная страстями, горестями и счастьем, наша жизнь, в которой Правда побеждает подленькую Кривду, в какие бы одежды поганая Кривда ни рядилась.

* * *

1963 год

Писателю Николаю Нечаеву

Дорогой Коля!

Не писал я тебе не из-за лености, не из-за трагедийности события[84], но из-за примитивного заболевания, которое именует себя тромбофлебитом. Думаю, что все это — ерунда и что-нибудь образуется.

Наверное, у тебя, как и у меня, есть такие эпизоды в жизни, которые выстраиваются в цепочку того самого светлого и самого дорогого, что человек вспомнит (а может быть, не вспомнит, человек — он есть человек, черт с ним разберется!) во время последнего часа своего. Вспоминаю я эти два дня у тебя с огромной радостью и с мучительной звонкой тоской. С радостью — потому что очень здорово было, по-мужски, а с тоской — потому что все это кончается, потому что ты собираешься уезжать куда-то, и то, что есть у тебя вот здесь, в Оренбурге, того в другом месте не будет.

Говорю я сейчас как дурак-оракул. Но каждого человека воленс-неволенс тянет на проповедь. Поэтому в России юродивых много.

Огромнейший от меня привет маме, тете, жене.

Вспоминаю я ночные пельмени, наши деловые выходы в город, утреннее пиво и банку, которую мы мыли во время оттепели под колонкой во дворе дома, и как мы эту банку с пивом несли по улице по очереди — я, ты, Казачков. И как вместе, по очереди из этой банки с пивом пили, абы маленько опохмелиться, и как рычали, радуясь, что опохмелка удается. И как потом спали, и снова пили, и почти ни о чем не говорили, а вроде бы обо всем проговорили тысячу раз…

Скажи нашему дорогому китайскому оператору, что он — сукин сын, хоть он и не оператор, а режиссер. Я ждал его звонка в понедельник; как мы договорились, разговаривал и выяснял все на студии, но он мне так и не позвонил отчего-то. Передай ему, что существует дикий и нелепый закон, по которому нельзя брать на работу, даже на временную, в Москве человека без московской прописки. Но человека возьмут на работу в Арктике, в Амдерме с любой пропиской и будут ему платить 200 процентов с арктическими все то время, пока он будет работать на картине. К сожалению, ничего сделать, чтобы его взяли здесь в группу, я не могу. Разве что показать его режиссеру Гурину на предмет съемки в каком-нибудь эпизоде; тогда он себе окупит проезды.

Передай огромный привет, Коленька, инженеру и доктору. Славные они люди, он и она.

Леность — дело позорное. Думаю, что твое молчание есть следствие лености, а посему высказываю тебе свое решительное и гневное «фе».

Винюсь, что ничего не успел сделать с твоими рассказами. Но первое, что я буду делать, поднявшись с лежбища, это будет твоя рукопись.

Крепко тебя обнимаю, старик. Желаю тебе счастья!

Читательница, которая прочитала твой рассказ «Дайте имя» — моя жена, от него в восторге. Я его еще раз посмотрел. Рассказ действительно очень силен и очень хорош. Но я в данном случае выступаю как недоброй памяти Каганович. В свое время его пригласили смотреть в Филиал МХАТа пьесу Эрдмана «Самоубийца». Каганович всю пьесу гоготал, смеялся и аплодировал, а когда пьеса кончилась, встал и, аплодируя, сквозь слезы смеха сказал: «Ну нет, нет — немедленно запретить!»

Вот так-то, старик.

Жму руку.

* * *

1963 год

Первому заместителю заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС

тов. Романову А. В.

Многоуважаемый Алексей Владимирович!

Понимая Вашу занятость, тем не менее хочу обратиться к Вам за советом — крайне для меня важным. Около года назад я написал пьесу «Дети отцов». Мне хотелось еще раз сказать этой пьесой о несгибаемой воле отцов, попавших во времена культа личности в беду, о несгибаемой преданности их детей отцовым идеалам, о высокой принципиальности тех людей, которые, как это ни трудно, сражались за честного человека, когда они были убеждены в его невиновности. В пьесе почти нет вымысла, потому что писалась она о том, что было пережито.

Я понимаю, что пьеса не лишена недостатков. И язык героев, и некоторые образы требуют определенной доработки. Делать это должно и самому и вкупе с театром. Но с театрами выходит неувязка. Сначала пьесу принял ЦДСА, но потом отказался от нее в связи с запрещением пьесы Главлитом.

Месяц назад пьеса была принята театром Пушкина. Но сейчас и там от нее отказались в связи с тем, что в Министерстве культуры РСФСР наметилась тенденция — «никаких пьес о культе!». Эта тенденция представляется мне ошибочной. После блистательных выступлений на XXII съезде Никиты Сергеевича, А. И. Микояна, Ф. Р. Козлова, Л. Ф. Ильичева не писать о временах культа Сталина нельзя. Важно — как и что писать. Это главное.

Очень прошу Вас, Алексей Владимирович, познакомиться с моей пьесой и дать мне совет — стоит ли продолжать работать над ней, нужна ли она сейчас, не ошибаюсь ли, считая, что пьеса нужна.

С глубоким уважением.

* * *

1964 год

Французской писательнице Жаклин Беллон

Милая Жаклин Беллон!

Я был на охоте в астраханских плавнях, только что вернулся и был приятно обрадован Вашему письму. Я с готовностью отвечаю на Ваши вопросы, тем более, как явствует из Вашего письма, — Вы тоже писательница, то бишь моя коллега.

Я очень люблю Дебюсси, Равеля — для меня это импрессионисты в музыке. Причем музыка Дебюсси у меня всегда ассоциируется, не знаю отчего, но с самого начала — с полотнами Сислея. Мой большой приятель, пианист Малинин — лауреат многих конкурсов — прекрасно интерпретирует Дебюсси.

Я женат, моей жене тридцать три года, и я считаю ее очаровательнейшей из всех женщин. Моей дочери шесть с половиной лет, ее зовут Дашенька. Мои родители живы, дай им Бог долгих лет жизни.

Теперь настало мое время задавать вопросы Вам: что Вы пишете, что Вы издавали и где? Быть может, Вы пришлете мне Ваши книги, я дам их почитать моим приятелям, специалистам французской литературы.

Любопытство писателя сродни женскому любопытству, а потому и я хочу знать — давно ли Вы пишете, как много работаете каждый день, не мешает ли Вашей работе семья, если она есть, что личное, Ваше, входит в Вашу литературу и входит ли, каковы тиражи Ваших книг?

Сам я пишу и давно и недавно: с 1955 года, печатаюсь с 1958 года, первый роман издал в 1959 году, это был исторический роман, «Дипломатический агент». Потом мои книги выходили каждый год, выходили фильмы, пьесы.

Работаю я много, времени тогда для меня нет, если я сел за новую вещь, а гулянье мне тогда мешает, я отвлекаюсь, гуляя по городу, я обожаю гулять по Москве, когда я «заряжаюсь», перед началом работы. В процессе работы я вообще уезжаю из города: или в деревню, или к морю, или в наши писательские дома — у нас Союз писателей имеет прекрасные дома для работы, которые стоят и у моря, и в лесах средней полосы, и недалеко от Москвы.

Вот как я подробно ответил на Ваши вопросы.

Желаю Вам всех благ,

Ваш Юлиан Семенов.

* * *

1965 год

Уважаемый Майкл Скамед[85]!

Поздравляю Вас с Новым годом, дай Вам Бог здоровья, счастья и успехов в работе. Словом, всего Вам самого наилучшего.

Прошедший месяц я не был в Москве — работал в горах, заканчивая редактуру романа, а заодно славно охотился. Так что не сердитесь на меня за столь длительное молчание — меня просто не было дома.

Итак, о Вашей просьбе. Конечно же, ежели Вы заранее назовете мне книгу, которую захотите получить, я охотно помогу Вам. Только упредите меня заранее, потому что книги у нас не задерживаются, страсть к чтению поразительна, ей подвержена вся страна.

С удовольствием воспользуюсь Вашим предложением, и если мне понадобится что-либо из английской или американской периодики — я не премину воспользоваться Вашим предложением.

Жаль, что нельзя сохранить некоторые слова в тексте повести. Видимо, уже заслали в печать. Ну, ничего, главное, чтобы не было разночтений в тексте.

Русские передачи Би-Би-Си я, признаться, не слушаю. Поскольку Вы сами не знаете точного времени Ваших передач об английской литературе пришлите-ка мне лучше текст. Особенно меня будет интересовать Ваша статья о театре. Я люблю Осборна, он хорошо чувствует наш день, он талантлив, бесспорно, по гамбургскому счету. Ничего не могу заранее обещать, но если Ваша статья заинтересует меня, я, возможно, подумаю о ее публикации в советской прессе.

Помогите Вашей приятельнице из Би-Би-Си перевести мое письмо, я отправлю его вместе с Вашим.

Жму Вашу руку, желаю Вам радости в Новом году.

* * *

1965 год

Глубокоуважаемый Майкл Скамед!

Сейчас я вновь обрел человеческий облик, ибо роман мой начал печататься в журнале «Молодая гвардия» со второго номера. Вы, видимо, понимаете, как много сердца и ума отдаешь работе и в этот последний период. Выпустить роман в свет — это как родить ребенка, за него отвечаешь перед читателями всем нутром своим — отныне, присно и во веки веков.

Теперь, как говорится, о «наших баранах». Международная книга прислала мне шесть экземпляров «Петровки, 38». Книга издана и оформлена отменно. Передайте мою признательность тем, кто ее оформлял и печатал. У вас она издана лучше, чем в Париже. Из остальных стран я еще не получил книг, а выходит «Петровка, 38» в Берлине, Праге, Варшаве, Токио и т. д. На этих днях, после того как отосплюсь, я сяду смотреть, как Вы расправились с текстом, хотя те куски, которые я просматривал без словаря, — мне понравились.

Пожалуйста, почитайте мой новый роман, черкните мне, каково Ваше впечатление. Видимо, второй, февральский номер «Молодой гвардии» поступит к Вам в самом недалеком будущем.

Напишите мне, пожалуйста, как примут «Петровку, 38», какой тираж — в выходных данных этого нет, видимо у вас не принято проставлять выходные данные. Как покупают книгу, не залеживается ли она на прилавках. У нас в стране книга разошлась меньше чем за день — это было весьма и весьма приятно.

Над чем Вы сейчас работаете? Отчего не прислали мне Вашу статью? Я сказал бы об этом у себя в редакционной коллегии нашего журнала «Москва», и к этой идее мои коллеги отнеслись очень благосклонно. Не переводите ничего нового из советской литературы? Словом, сейчас я устроил себе небольшой отдых перед тем, как засяду за новый роман, а посему буду рад получить от Вас весточку.

Желаю Вам всего самого хорошего, жму руку.

* * *

1965 год

Многоуважаемая Ирена Шабик!

Простите великодушно за столь долгое молчание: я был весь в моем новом романе «Пароль не нужен», который теперь с февральской книжки начал печататься во втором номере журнала «Молодая гвардия». Сейчас роман вышел, поэтому я могу думать и связно говорить о чем-то другом — раньше я этого делать не мог.

Итак, по вопросу об экранизации «Петровки, 38». Не думаю, чтобы Вам подошла пьеса, которая сейчас идет в Москве: театр — это театр, категория в некотором роде оппозиционная по отношению к телевидению. Театральный слепок на телевидении будет выглядеть совсем иначе, нежели на подмостках. Так что лучше уж адаптируйте повесть таким образом, чтобы она лучше легла на телевизионный экран. Прошу Вас обязательно прислать мне текст телевизионного сценария «Петровки, 38» — возможно, у меня возникнут какие-либо соображения — тогда я допишу или перепишу те или иные куски.

Второе. Был бы Вам признателен, если бы Вы смогли прислать мне фотопробы актеров на главные роли. Я своих героев «вижу», мог бы поделиться с Вами своими соображениями о физиогномической правде актеров, которые будут играть в телефильме.

Было бы идеально, если бы Вы прислали мне магнитофонную пленку — пусть даже еще в репетиционном периоде. Это было бы опять-таки хорошо потому, что я бы, возможно, написал Вам свои суждения по поводу динамики действия, манеры говорить и т. д. и.т.п.

Пожалуйста, напишите мне, как обстоят дела с «Петровкой, 38», что Вы предприняли и что собираетесь предпринимать в дальнейшем.

С самыми лучшими пожеланиями.

* * *

1966 год

Письмо Генриху и Галине Боровик в США

Дорогие Боварички!

Я могу, конечно, предположить, что мои письма воруют по дороге наймиты ФБР, и это единственное предположение в определенной мере тушит мою обиду, которая разрослась уже до размеров глобальных. Чтобы не впадать в слезливый тон упреков и истерико-любвеобильных надрывностей («ну как вы там на чужбине?», «береги сердце и делай гимнастику», «не ешь на ночь много мучного») я сразу перейду к делу и стану вам рассказывать про то, что тут у нас.

1. К сожалению, я не был на Римкином[86], нар. арт. СССР, юбилее, так как был во Владивостоке, но все говорят, что такого еще не было в Москве ни разу: поздравления от Мэри Хемингуэй, Микояна, Кастро, Ибаррури — словом, был, говорят, рев, и я за Римку ужасно рад, потому что его 60 лет этого заслуживают.

2. Сегодня на Пахре мороз 24 градуса, и хотя снега в лесу почти нет, ходил на лыжах и было замечательно.

3. В 200 километрах от Владивостока, в таежной глуши, на зимовье, где мы сидели два дня без толку, так как в урочище пришел тигр и охоты не было, потому что все звери разбежались, мы занимались тем, что пили спирт и спали, и готовили себе варево из козы, убитой накануне, а я читал всем вслух твою корреспонденцию, перепечатанную районной газетой, форматом что-то в районе 9x12, от силы 18x36, как твое фото Хема. Ты писал там о Женькином[87] триумфе в Штатах, и мне, говоря откровенно, было очень приятно, что даже здесь, в глуши, твоя корреспонденция была напечатана и подана с огромной шапкой.

4. Сашка Рекамчук со студии ушел. Вместо него, по-видимому, сядет Сытин. Если это будет так, то не страшно, и я готов выполнить твои поручения, если они, естественно, будут по поводу твоего сценария. Я очень хочу верить, что ты в перерывах между оперативно-журналистской работой находишь часа два-три в день, чтобы посидеть и над литературой и над кинодраматургией. Если нет — ты будешь подвергнут моему остракизму. Мне очень нравится все, что ты делаешь, но литература не терпит перерыва, тогда от нее отвыкаешь как от возлюбленной после тюрьмы. Эрго: прислал бы какой-нибудь грустный рассказ про Америку в журнал «Москву». Мы бы его немедленно напечатали.

5. Так как мне надо ехать к вахтанговцам, читать им новую абракадабру, то целую вас, всех и дай вам Бог счастья. А то я б еще пунктов 100 накатал.

Ваш Атилла Моисеевич Так-тика-швили.

Биариц, вилла Боргезе, полуподвал.

* * *

1966 год (?)

В ГОСПОЛИТИЗДАТ

Творческая заявка

Вполне вероятно, что это мое предложение будет отвергнуто, но тем не менее, я решаюсь его выдвинуть на суд редакции. Более полугода я занимался материалами, связанными с жизнью Гарибальди, и пришел к выводу, что писать о нем книгу — но такую книгу, чтобы она была и интересной и познавательной, — нельзя, не прожив в Италии года, по крайней мере, и не зная итальянского языка.

Посему я предлагаю редакции иное: в течение последних пяти лет я занимаюсь работой по сбору материалов о жизни маршала Блюхера. Этому был посвящен мой роман «Пароль не нужен», этому посвящен и фильм, который сейчас снимается на студии Горького.

Если бы редакция согласилась, я бы взялся за книгу о жизни и деятельности Василия Константиновича Блюхера — тема эта необъятная и в художественной литературе почти нетронутая (есть книга А. Гарри и моя).

Опять-таки, если я не опоздал с этим моим предложением и если на эту тему нет других, уже утвержденных претендентов, я бы с радостью выполнил эту работу.

В качестве расширенной заявки, где речь идет только о деятельности Блюхера на посту Главкома и Министра Вооруженных Сил Дальневосточной республики в 1921—22 гг., я бы приложил свой роман.

Естественно, главный упор в этой работе будет отдан следующим трем периодам: ДРВ, работа в Китае, когда Блюхер помогал как главный военный советник свалить японское иго; и, наконец, его поразительная работа на посту главкома легендарной ОКДВА — это и освоение Дальнего Востока, это и первые перелеты наших летчиков в тридцатых годах, это и строительство Комсомольска, это и операции по пресечению агрессии на озере Хасан.

Поскольку я не знаю — опоздал я или нет, считаю возможным этим коротким письмом в редакцию и ограничиться.

Как ни заманчива тема Гарибальди, как я ни старался найти для себя реальные чувствования этого героя и его эпохи, — путного у меня ничего не получалось, а идти по пути компиляций и домыслов нет смысла — это значит копать яму и памяти Гарибальди, и редакции, и самому себе.

С уважением

Юлиан Семенов.

* * *

1966 год (без даты)

В ЦК КПСС

Дорогие товарищи!

Зимой прошлого года я начал работать над романом «Майор Вихрь», который является второй книгой романа «Пароль не нужен». Для работы мне были необходимы некоторые материалы ГРУ Министерства обороны СССР.

По получении допуска в КГБ при СМ СССР начальник архива ГРУ тов. Кудрявцев В. П. любезно предоставил мне материалы, нужные для работы.

В октябре прошлого года, когда работа над романом была закончена, тов. Кудрявцев и его руководители дали добро на опубликование в газете «Труд» (5–8 октября 1965 года) отрывков из нового романа. Это сцена ареста гестаповцами майора Вихря и его побег с Краковского рынка.

Через пять месяцев тт. Кудрявцев и Понизовский опубликовали в «Комсомольской правде» документальную повесть «Город не должен умереть», написанную по тем же материалам, которые в прошлом году предлагались мне товарищем Кудрявцевым.

Ни журнал, ни издательство, ни киностудия, которые приняли мой роман в работу, не были смущены появлением документальной повести Кудрявцева и Понизовского.

Однако, как ни странно, теперь товарищи из ГРУ, и в частности тов. Кудрявцев, просят меня снять сцену побега с Краковского рынка и «устранить» совпадения с документальной повестью. Да и вообще, отношение к моему роману стало совершенно противоположным тому, каким оно было до опубликования документальной повести.

В этой связи, хотя мне это крайне неудобно говорить, но:

1. Газета «Труд» первой опубликовала главы из моего романа, которые по прошествии пяти месяцев почти без изменения вошли в документальную повесть тт. Кудрявцева и Понизовского.

2. Кто и когда утверждал, что архивные материалы являются материалами только к документальной литературе? Роман «Майор Вихрь» — не документальный роман, и относиться к нему, как к подбору фактов, имевших место, — несерьезно просто-напросто.

3. Тов. Кудрявцев сказал мне, что если бы не было повести «Город не должен умереть», то не было бы и никаких претензий к моему роману. Это уже попросту странное утверждение человека, знавшего, над чем я работаю и какими материалами в его архиве я пользуюсь.

С глубоким пониманием я отнесся к недавним выступлениям товарищей Гречко и Епишева на встрече с писателями. Военно-патриотическая тема в литературе — важнейшая тема в литературе, и я в меру моих способностей работал в этой области. («При исполнении служебных обязанностей», «Петровка, 38», «Пароль не нужен».)

Неужели из-за того, что в данном случае столкнулись интересы, далекие от принципиальных, стоит таким образом затруднять работу писателя в той теме, которая ему дорога?

Мой роман уже второй месяц лежит на рецензировании в ГРУ. Убедительно прошу помочь убыстрению этого рецензирования на принципиальной основе.

С уважением

Юлиан Семенов.

* * *

30 июня 1966 года

Начальнику Главного Управления Генштаба Министерства Обороны СССР

вице-адмиралу Л. Бекреневу.

Уважаемый товарищ Бекренев!

Руководство журнала «Смена» ознакомило меня с Вашим заключением по роману «Майор Вихрь».

После беседы с тов. Чистяковым И. М. я исключил все упоминания о Кракове, взяв вымышленный польский город Старгард.

Соответственные изменения внесены мною в текст романа.

Все замечания, указанные в Вашем письме в журнал, мною приняты и в текст внесены поправки. Я имею в виду замечания конкретного плана, относящиеся к стр. 179, 209, 210, 248, 272–279, а также все, относящееся к употреблению в тексте соответствующих терминов специфического характера.

В связи с тем, что, таким образом, события в романе происходят теперь в вымышленном городе, прошу разрешить опубликование «Майора Вихря» на страницах журнала «Смена»[88].

С уважением.

* * *

1967 год

Отклик на статью в одной из свердловских газет

Уважаемый товарищ!