1967

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1967

23 января

ВТО. Я и Венька отпросились у жен. Банкет устроил Высоцкий. Говорили: о сказке, об устройстве Люси[17], о каком-то сценарии для нее, может быть, самим придумать.

Новое дело у меня в жизни — долг перед Люсей, надо что-то сделать для нее.

24 января

Первая репетиция с Сегелем[18].

— Не старайся очень.

До перерыва шло отлично, после — чушь, ужас, но, господа пр. заседатели, я еще не сказал своего последнего слова. Любимов смотрел «Пакет».

— Валера, мне очень понравилось.

Я обалдел, очень рад был, весь день счастливый. А жена снова канючит, злая, колючая, недовольная моей вчерашней вылазкой. Поистине — за хорошее надо платить. Как мне жить? Что делать? Мрак. Неизвестность.

28 января

Купил машинку. Теперь твоя душенька довольна? Не знаю, что я с ней буду делать, готового ничего нет, а что есть — переделывать да переделывать. Но… взялся за гуж… теперь карты в руках, надо писать.

«Антимиры». С аэродрома явился Андрей[19]. Прилетел из Флоренции, спасал искусство от наводнения. Читал. Забывал, обещал закончить в следующий раз.

Репетиция Маяковского. Ничего пока не соображаю, нравится Любимов, даже больше, — поменьше бы он только говорил о дисциплине.

6 февраля

Сплошные разговоры о Любимове, о его неуважении артистов, о жлобстве, о Маяковском. Свалив неудачу «Героя» на артистов, Любимов с радостью подхватил перепевы идиотов об отставании актерских воплощений от режиссерских замыслов. Чем дальше, тем больше уговаривает меня не сниматься.

— Дерьмовый сценарий, зачем. Хорошо снялся в «Пакете». Практически ты выпадаешь из «Пугачева», да и с «Кузькиным» будет трудно.

Откровенное запугивание, правда, он был под парами. Печатаю «Стариков», писать некогда, боюсь войны с китайцами, мне бы выкроить пять лет, и я бы кое-что сделал. Глаголин ходил к Можаеву.

— Условия ужасные, дом — развалюха, страшно… Как он живет?

— Что Можаев?

— Грустный как собака, жена у него прелесть, латышка.

— Она работает?

— Да, редактор какой-то.

— А на вид такая простая!

Левина[20], из разговора с Любимовым в машине об артистах:

— Забурели артисты, забурели, даже Высоцкий. Единственный, пожалуй, кто держится, — Золотухин.

Очевидно, она не сказала вторую половину фразы:

— Пока не сыграл Кузькина.

Идея. Вчера, сегодня, завтра.

Любимов: Вчера были очень уважаемые люди из Франции и сказали, что монахи в 6-й картине не действуют, не тянут, занимаются показухой.

— Премьер Италии сказал, что артисты забурели.

— Зажрались, формализм, не общаются… не по-живому…

Любимов: Володя, сегодня буду смотреть, острее тяни существо проблемы.

Артист: Ю.П.![21] Дак я ведь не репетировал, Славина[22] была больна, вы заняты очень… я уж сам кое-как.

Любимов: Тем более разговаривай за жизнь, в Брехте можно выплыть, только вскрывая социальную суть, жизнь — «а мне надо жить или нет», мы все-таки люди, что, нет?

Артист: Я понимаю, но я ни разу не репетировал.

Любимов: Да брось ты всю эту ахинею, система доведет вас до ручки, это уже анекдот, не верю я в эти периоды застольные, полгода репетируют, наживают, чего наживают?? Штаны просиживают, и ни черта не выходит… Надо пробовать сразу, выходить и делать, а не заниматься самокопанием… «Сейчас, сейчас я наживу, сейчас, сейчас», выходит, плачет настоящими слезами, упивается собой, а в зале ржут. И занимайтесь дикцией, почему я к вам так придирчив, разучились работать, балетные каждый день тренируются, он знает, я кручу 16, аты только 15, а если я буду крутить 32 — я мастер, мне цены не будет. Артисты считают, что им не нужен тренаж, дескать, было бы самочувствие внутри, «выйду сейчас и дам, ух дам», и дает — смотреть противно, поэтому диалог неживой, ни спросить по-настоящему, ни поставить проблему. К чему я все это говорю: надо всегда на сцене дело делать, заниматься делом, а не показухой. Вот вчера в 6-й картине спросил правильно.

Артист: Вчера я не играл.

Любимов: Ну, значит, не вчера, раньше. И глаз должен быть в зал. Ну, так сказать, как бы вам сказать, вот кончается сцена, и вы не продолжаете ее, а так останавливаете и начинаете что-то свое, заранее заготовленные красочки, разыгрываете, не ведете сцену, не живете по-настоящему в ней, партнер играет, а вы в это время отдыхаете, пережидаете, вместо того чтобы искать свое поведение во время его действия. Сами не работаете, не развиваете роли, не освещаете.

— Ты скажи, что не понимаешь.

— Я сказал…

— Ну и что?

— Что?! «Бери острее, вмазывай в зал, тяни сквозное».

— Шутки гения.

17 февраля

Премии. Мне 100 рублей. Много. Завтра получу. Разговор, два, с Любимовым — отпустите сниматься…

— Как! Ну как, скажи, выводить тебя из репертуара я не буду! Ну как, скажи, освободить тебя, а репетировать, как я могу репетировать без тебя Маяковского, отменять репетицию?

— Ну, нет двух Маяковских и трех главных подонков, вы же не отменяете репетицию, более того, вы забываете, что их нет.

23 февраля

У меня сегодня праздник, и, хоть я освобожден от службы на действительной, в честь него жена мне подарила электрическую бритву шикарную. Наверное, грянет гром; а еще, это того непостижимее, — купила мне сигару. Я ее сейчас прижгу и налью кофе, и будет счастье.

Мне сейчас впору начинать гениальный роман, но я подожду, не к спеху, успею, и, хоть мне уже скоро долбанет 26, сохраняю веру и надежду, никто и ничто не может запретить мне мечтать.

Давал читать «Стариков» Высоцкому. «Очень, б…, понравился… и напечатать можно».

7–8 марта

Борьба за съемочные дни.

Ю.П.: «Мы дали ему квартиру — он должен сделать выводы».

Прием у французов. Вилар[23], Макс[24], пьяный Ефремов и ухаживающий за своим шефом, за своим «Де Голлем», — Козаков. Перед входом остановил милиционер:

— Вы не ошиблись, вы знаете, куда идете?

— Да, знаю, не ошибся.

— К кому вы идете?

— К французам, журналистам, у нас должна состояться встреча с Виларом. Моя фамилия Золотухин, я из Театра на Таганке.

— Вот так бы и сказали, а то идете с палкой, за плечами мешок, здесь рядом Белорусский вокзал, часто ошибаются.

— Нет, нет, мы не ошиблись.

— Значит, вы артист, ну идите, извините.

Убил сигарами. Дали на дорогу 5 штук.

25 марта

…г. Москва, Ж-456, ул. Хлобыстова, дом 18, кв. 14. Таков мой теперешний адрес с 15 марта, кстати, уже 10 дней я живу в новой квартире.

Две комнаты по 16 м2, одинаковые, разнятся цветом обоев, светлые. Полы — линолеум, разживусь — настелю паркет. Ванна, сортир раздельные, это шаг вперед в нашей советской архитектуре. Вода холодная-горячая пока бывает, течет нерегулярно. Есть, есть — вдруг исчезает, снова появляется. Два дня не горел свет. Крыша протекает. Продолбили 6 дыр, спустили воду, можно уток держать. Вообще роскошь, конечно, разве можно роптать на судьбу, и все-таки муравейник — пооторвать бы «золотые» рученьки проектировщикам и строителям. На первом этаже музыка — на пятом пляшут. Секретов быть не может, бесполезное дело их заводить, только прислушался, настроился — и пользуйся бесплатным цирком.

Пятый этаж. Над нами только Бог. Лифт не предусмотрен и балкон тоже. Полное отсутствие всякого присутствия. Но жаловаться грех, грех, все хорошо, все, а чего, действительно, много ли ему надо!!! Дирекция долго будет попрекать меня за неблагодарность, облагодетельствовали, а он не внял, не понял. Ах, народ!

Зато за 10 дней мылся уже раз 6, если в баню бы сходил, оставил 96 коп. да на пиво, вот те два рубля и сэкономил. А уж какое блаженство, когда свое, и хоть спи в ванне, никто не имеет права тебя беспокоить. Хорошо! Нет, жить можно, жаловаться грех. Только вот с женой что-то не ладится.

Но эта книжка не для описания квартиры, а жизни в целом, в широком смысле слова жизни. В некотором роде продолжение дневников. Тех, коричневых, красных, розовых, и, наконец, эта — серо-буро-малиновая. Но она ничего, симпатичная.

Мои окна выходят в парк, много деревьев и пространства под окнами. Где-то на повороте строится кооператив Калягина. Из окна виден очень далеко огонь, огромный факел, жгут газ, а может быть, пожар, катастрофа какая, но это далеко, до меня эта катастрофа не достанет. Подумал: в этой квартире напишу гениальное произведение, и чихнул — теперь придется писать. Рядом строится продовольственный магазин. Наше парадное приспособят под распивочную и писсуарную. Напротив, наискосок, строится школа: детишки устроят бедлам.

Спим на полу — роскошно, на мой вкус никакую бы мебель не приобретал, только письменный стол. Так по пустым комнатам и резвился бы — красота. Соседи в доме все, конечно, из коммунальных квартир, не пропустят мимо, оглядят внимательно, пошушукаются — цирк.

26 марта

Все еще не вышел Маяковский. Измотал вконец. Любимов окончательно забурел, «мы все полное дерьмо, а он на коне».

На двух репетициях последних пахло карбидом. Когда выпускали «Героя», тоже пахло. Я запомнил этот запах на всю жизнь. Это были замечательные дни, начиналась новая жизнь, новое дело, я держал экзамен и был предельно свободен в действиях и словах, нет, волнение было колоссальное, но праздничное, восторг, что-то рождалось, а на всю суету было плевать 100 раз.

Любимов, не замечая, бросается из стороны в сторону, даже говорит противоположное себе. Но самое печальное, что он не замечает этого, ему кажется, он и вчера говорил то же, что сегодня.

Хочу устроить сегодня разгрузочный день, но из кухни вкусно пахнет, очевидно, завтра будет этот день.

8 апреля

Сдача Управлению. Фурор.

Погорельце в: Я ошарашен. Это, без дураков, гениальный спектакль.

Кирсанов: Впервые Маяковский зазвучал как Маяковский.

Эрдман[25]: Это лучший венок в могилу великого поэта.

Арбузов: Вы воскресили нашу молодость, за много последних лет я не помню ничего подобного. Мы повторяемся, а должен быть диалог.

Яшин: Это лучший спектакль этого театра.

Анчаров: Катарсис, я обливался слезами.

Золотухин: Я прошу, чтобы товарищи поразговаривали. Мы, 50 человек артистов, хотим знать нашу судьбу сегодня, сейчас… Мы не выпустим никого отсюда.

Смехов: Борис Евген., кроме того, что вы — руководитель, я знаю, что вы — друг театра.

Какой-то сложный у него ход был, никто не понял.

Родионов[26]: Вы о спектакле, а не обо мне говорите.

Любимов под конец всей бодяги закусил удила и попер на Управление, на МК[27] и т. д. Вспомнил всю трагическую историю, стоившую жизни человека, с «Павшими». Бросил перчатку.

Пришла жена мириться и помешала. Вроде помирились, спали вместе. Вчера подсуетился к Марьямову, отдал ему «Стариков». Переживал, что поторопился. Надо было сделать кое-какие вставки, поправки. Сегодня звонил:

— Ну что же, у меня осталось очень хорошее впечатление. Чувствуете слово, есть авторская страсть, и вообще радостно, что это на очень хорошем литературном уровне. Но необходима, конечно, еще кое-какая работа. Есть несколько замечаний по композиции…

— Работы еще очень много. Я переживал, что поспешил.

— Но главное, что стоит работать, стоит. Для более конкретного разговора мне нужно еще раз прочитать, уже с какими-то пометками. Я приду 11-го числа на просмотр, и мы встретимся и договоримся.

Вот это первый разговор с моим первым редактором, добрейшим человеком, «Дедом Морозом» Марьямовым.

Сейчас жду разговора с гл. реж. касательно завтрашней замены в «10 днях» для съемок… Надежд никаких.

…Да. Разговора не получилось. Полное отрицание всяческих обещаний, вместо ответа — рычание. Пришел в Вешняки, к себе домой, и настрочил заявление-письмо-притчу с просьбой забрать квартиру обратно, дабы она не стала притчей во языцех в устах руководителей, дать отпуск либо рассчитать на две недели. У меня были большие надежды на 8-е число, в случае удачи наступило бы потепление и на моем фронте, но, кажется, только наоборот.

10 апреля

Конечно, я не показал заявление. Снова разговаривал после «Павших» с обоими.

— Ну что ты канючишь? И, прости меня, сейчас ты ведешь себя бестактно. Я тебе сказал: «Завтра посмотрю и скажу», — зачем ты пришел сейчас? И почему ты так беспокоишься за них? Я понимаю, если бы ты отстаивал что-то свое, личное.

— Это было бы еще позорнее…

Полный раскардаш со своими же вчера-позавчера изложенными принципами.

Вчера был, несмотря на мои неудавшиеся разговоры, прекрасный день. Мы были с Николаем[28] у гениального российского писателя Можаева Б.А. дома. Господи! Я предполагал после рассказа Глаголина его существование в быту, но то, что я увидел своими зенками, как говорится, превзошло ожидаемое. Комплекс достоевщины…

Мы сидели на коммунальной кухне, среди веревок с пеленками, колясок (у него трое детей). Куча до потолка газет, банок, склянок, ведер с мусором, книг, кухонных всяких нужностей. Это же помещение служит ему, когда он бывает дома, и кабинетом. Когда мы вошли, на одном из столиков среди посуды стояла машинка, лежала чистая бумага на газетах и стило писателя.

— Вы извините, ребята, я не могу вас повести в комнаты, там малыши спят, а то разбудим.

Мы прихватили с собой «Старку», Б.А. подал грибков собственного запаса, откупорил банку немецких сосисок, и, выпив, стали разговаривать о жизни, в основном о земле, о крестьянстве, о Кузькине. Я задавал ему вопросы, до жути смахивающие на корреспондентский штамп…

— Долго ли лежал «Кузькин»?

— Полтора года. Истинное его название «Живой»… Трифоныч[29] просил меня никому не давать читать, даже друзьям… «А то перепечатают, разойдется в списках и для нашего читателя будет потерян… А сколько он пролежит, это пусть вас не беспокоит… Денег мы вам дадим, сколько нужно… И как только в политике просвет отыщем, сразу пустим». И я правда никому не давал читать, никто не знал. Трифоныч просил переделать конец, иначе, говорит, сам Бог только поможет, я отказываюсь…

— Кто из писателей вашего поколения достоин уважения, кого вы цените?

— Солженицын… Великий писатель… некоторые места в романе написаны с блестками гениальности… большой писатель… Афанасьев, Белов. Сейчас появились серьезные писатели.

— Как вы относитесь к Казакову?

— К Юрке?.. Хороший писатель, очень хороший…

— Как вы относитесь к Толстому?

— Как к нему можно относиться? Это бог… надо всеми… Но для меня еще к тому же его философия — моя религия.

Он много говорит о Толстом, а кругом летают мухи коммунальные — и от них громадные тени. Вот как живет замечательный русский писатель… Пишет на кухне. А мы… стараемся оборудовать кабинет, устроить жилье, условия т. е. для творчества, удобствами вызываем вдохновение… покупаем чернила, бумагу… машинку, весь подобный инвентарь, и только одного не хватает, одного не знаем — где купить талант, страсть…

11 апреля

Вторая сдача.

Ю.П.: «Пережимал, успокойся…»

Лиля Бри к: Я много плакала… и даже не там, где одиночество, тоска… лирика… я плакала на «Революции», на патетике, потому что эта патетика его чистая, первозданная. Это наша революция, это наша жизнь. Этот спектакль мог сделать только большевик, и играть его могут только большевики.

О. Ефремов: Я очень любил этот театр и Любимова со дня его появления (театра), но где-то глубоко в душе я не со всем соглашался, потому что иначе мне нужно было в чем-то изменять своим принципам, эстетич. понятиям. Но этот спектакль меня потряс и окончательно выбил из меня мои сомнения… Я плакал, волновался, это, конечно, лучший спектакль, необходимый нашему народу в этот великий год. И будет преступлением перед народом, перед партией, если он не пойдет…

Вик. Шкловский: Чтобы не плакать, я буду говорить несколько вбок. Пушкина открыли футуристы, вы открыли для нашей молодежи Маяковского… Это исторический спектакль, он освежает нам историю, настоящую и будущую, глубоко партийный спектакль. И, Лиля, помнишь ты это или нет, Маяковский любил говорить: «Поэт хочет, чтоб вышло, а чиновник, мещанин… как бы чего не вышло…» Позвольте поцеловаться.

Чухрай: Бывает патриотизм, и бывает патриотизм профессиональный, так же, как любовь просто и любовь профессиональная… Я протестую, чтобы профессиональные патриоты защищали от нас советскую власть. Я это говорю как старый коммунист, с начала войны, — это высокопатриотичный спектакль.

Баркан[30]: О проблеме актера в этом театре и о взаимоотношениях его с режиссером. О диктатуре режиссера — это злые, завистливые сплетни… Таких актеров, превосходно владеющих точным донесением мысли, владеющих пластическими, ритмическими средствами выразительности, нет ни в одном театре. Я это утверждаю… Воля актера творчески раскрепощена и точно направлена режиссером в нужную для общего успеха сторону… И теперь надо на наших диспутах поставить на повестку дня вновь вопрос о мастерстве актера: что это такое? Сегодня я, может быть, впервые понял, как неверно мы толкуем это понятие, и пришло время заговорить об этом с новых сторон, в новом освещении.

Мы, актеры, режиссеры, осветители, пост, часть — все профес. люди театра, долгое время не могли ставить, писать, снимать так, как этого требует совесть художника, так, как этого требует время… И произошла деквалификация: вот такая пьеса, со скудным запасом мысли и с таким же обсуждением, чего там обсуждать было, все ясно. Этот спектакль заставляет нас по-новому осмыслить нашу жизнь, наше поведение и поступки с революционных позиций, с позиций постоянного внимания к проблемам времени. И какие возможности у театра… Доселе не использованные… Поэзия… была забыта совсем, а мы искали, чего бы такое поставить…

12 апреля

Обсуждение «Послушайте» в Управлении. Многое, если не всё, записал.

— Дайте ему (Маяковскому) хоть после смерти договорить. — Шкловский.

Спектакль не принят, репетиции продолжаются в Ленинграде, снова горю синим светом. Ну что мне делать? Жена говорит — делай шаг! Какой шаг? Подать заявление? Как я вывернусь из этой авантюры — «Ничего, подождут, кино не к спеху». Сволочи, все, надо поступать решительно, но как? Чувствую, что произойдет нечто мерзкое, самовольный отъезд с гастролей — увольнение по статье.

Ладно, надо собираться с мыслями, послезавтра отъезд, и у меня дел невпроворот.

15 апреля. Ленинград

Телеграмма Сегелю. «Порядок, буду 19 24 21 привет Высоцкого».

— Володя, не забудь поговорить о моем деле.

Вообще как-то исправилось настроение. А почему не так волком отнесся сегодня Любимов ко мне, «к моему делу», потому что я подошел к нему с крестом, как черта спугнул.

Черный день, по-моему, первый такой:

Ю.П.:

— А с вами у меня особый разговор. Вы сегодня играли просто плохо, просто плохо. Не отвечаете, не спрашиваете, все мимо, не по существу, одна вздрюченность, вольтаж. Разве можно так играть финал? Я просто половину не понял текста.

Кончать самоубийством рано. Мы еще попробуем подержаться, хотя тоска, конечно, смертная.

Сегодня идет дождь. Сижу в номере. Не могу писать. Репетиций по вводам нет. Зарежет меня театр, но вчерашний разговор где-то внутри родил во мне противодействие. Будет легче разговаривать и рвать. Надоело все. Спасает, когда вспоминаю Зайчика, Можаева, Романовского[31], Кольку[32]. Делается теплее, когда знаешь, что они где-то есть и ждут встречи. Еще можно жить. Неприкаянность. Нет, Ленинград, наверное, снова мне неприятен из-за моих личных переживаний.

17 апреля

Приехал Зайчик. Наступило равновесие.

Любимов:

— Нет, конечно, вы понимаете, что это премьера, и вы вздрючиваете свою эмоциональную… штуку!!!

19 апреля

Зачем нужно было издеваться над собой? Приходить в норму, трепать нервы себе и хорошим людям. Любимов сделал свое черное дело, он победил, замотал, сегодня, и завтра, и вообще снимается другой артист. Мне ничего не остается делать, как выпить 200 грамм портвейна и погрустить. Я получил прекрасный урок игры и, «смею вас уверить, господа присяжные заседатели, сумею сделать выводы».

Нет правды на земле, как нет ее и выше…

Униженный и оскорбленный…

Директор:

— Вы наносите мне рану тяжелее тех, которые я получал на фронте… Это не самое большое несчастье, не торопитесь разводиться с женой и делать подобные заявления… Не торопитесь… Я ни к кому так не относился, как к вам… Я прошу вас, я прошу редко, этого не делать. Я начинал сниматься у Довженко… началась война… я ушел на фронт, пусть я посредственность… но поверьте мне, как человеку, который намного старше вас, все обойдется, и через полгода вы и мы с вами будем об этом вспоминать не более как… Я, со своей стороны, даю слово, чтоб ваше пребывание в театре сделать еще более приятным для вас во всех отношениях, и творческом, и бытовом, и к вашей жене… Считаю, что этого разговора не было… все это останется между нами…

Ю.П.:

— Почему у тебя бывают такие штуки: одну и ту же роль ты играешь то блестяще, то просто как будто не ты? Можаев тебя смотрел два раза и не узнал — такая была разница.

Любимов:

— Сядьте поближе, я объясню мизансцену, взгляните на сцену. Тишина, сесть всем ближе ко мне, чтобы не орать мне.

— Потрудитесь заболеть и родить эти гениальные образы. Чтобы образ вспыхивал. Тогда от вас глаз оторвать нельзя. Вспомните, как закрывали «Павших», «Доброго», «Антимиры». Копируйте меня.

Речь, обращенная к нам из-за того, что у нас не получалась трагическая любовь.

— Артисты — все эгоисты, стараются урвать себе побольше кусок, тянут одеяло на себя. Когда был человек, который мог собрать их эгоизм в единый кулак — подчинил их мелкие интересы большому делу, — был театр, не стало его — театр развалился.

Артисты всегда стараются растащить театр, растоптать самое дорогое, это в природе артистов, это их суть, я сам был артистом и отлично знаю все ходы… Задумайтесь, товарищи. Сходите в Ленком, посмотрите на их трагическую участь, вот до чего доводит актерский эгоизм, сплетни… Но у них есть ядро, они проявили самоё порядочность — солидарность, — 20 человек подали заявления. Наши артисты, убежден, не способны на это, только себе, только за себя.

Смирнов[33] рассказывает, как поступал в Щукинское, на собеседовании у Захавы:

— Что вы знаете об Америке?

— В Америке капитализм.

— Так, ну и что?

— Как ну и что? Он загнивает.

— Ну, эк вы хватили.

— Совершенно свежие сведения, скоро он совсем сгниет, и наступит социализм.

11 мая

Подобьем бабки. В некотором смысле итоговый день. Заканчиваются гастроли, в 0.40 мы отправляемся домой. С 7-го по 11-е жизнь протекала бурно до такой степени, что некогда было присесть к столу. Во-первых, поездка в Кронштадт.

1. Расстелил на палубе пальто, и улеглись с Шацкой.

2. Голодные как волки, теребим капитана. Разводит руками. Кок на берегу, у него (ключи).

3. На всю шайку выдал стакан портвейну и здоровенную сосиску, буханку черного хлеба с солью.

4. Банкет: водка, капуста, мясо.

5. Ссора до развода с женой. Высоцкий передал рюмку водки для меня. Она вылила ее в фужер с водой. Взбесился.

— Я раздражаю тебя?

— Да.

— Я не нужен тебе в жизни?

— Нет.

— Всё. С этого вечера мы свободны от долговых обязательств.

Капитан смотрит влево, вправо:

— Эх, черт, ни компаса не взял, ни локатора.

2,5 часа стояли. Я спал в трюме на лавке…

На «Ленфильм» Полоке[34] пришло письмо с моей фотографией: «Мы поклонники вашей картины «Республика Шкид», хотим, чтобы вы заняли в вашем новом фильме гениального артиста В. Золотухина» и пр. и пр. Из-за чего он не хотел меня даже смотреть на предмет киноискусства.

27 мая

Написал письма родне. Вчерась накатал рассказ «Дело», или ещё как: «О здравии и за упокой». Но чувствую, не получилось, нет, кое-что есть, конечно. Зайчик говорит: «Белок и даже желток есть, но нет скорлупки, а стало быть, и яйца нет». Залпом глотанул Катаева, здорово, просто здорово, но форму спер у Олеши, хотя у этих друзей трудно понять — кто первый изобрел что.

Вон Можаев на кухне коммунальной пишет, и ничего — получается. Сейчас возьмусь за последнюю часть «Запахов», потом подчитаю Казакова, Можаева и возьмусь «набело», т. е. с самого начала, сызнова все написать. Сейчас надо придумать эту самую скорлупку, а уж белок с желтком мы в нее вольем.

30 мая

Завтра творческий вечер Высоцкого. Это главная забота. Статья Фролова в «Сов. культуре» о «Послушайте». Телеграмма из Ленинграда. Утвердили на Женьку[35]. Я чего-то жду от этой работы — хотя и боюсь, вдруг не получится и заменят. Но как-нибудь с Божьей помощью.

3 июня

Вечер Высоцкого прошел замечательно. Народу битком, стояли даже в проходах… Потом бег за Иваном Б.[36] в носках по разогретому асфальту. А сегодня встал в половине седьмого. Жена говорит, за 4 года — в первый раз, вчера она попросила ребеночка, оттого и не спится.

Сегодня должен подписать договор с «Ленфильмом», боюсь, как бы театр не зарезал нас с Высоцким на пару.

4 июня

Та минута, когда я не думал о карьере. Выпили с Бортником, черт, тянет с ним выпить и поговорить. Но из формы я вышел, неделю пытаюсь войти, начать — и все не получается. Тупик.

Письмо Солженицына съезду. Стыдно будет перед потомками, что же вы делали, куда же вы смотрели, скажут. Дети спросят, обязательно спросят.

5 июня

Вроде уехал в Ленинград. Жалко смотреть на свои роли, сердце сжимается — мое, мной выстрадано.

Вечером. Кажется, у меня есть все теперь для полного счастья. 3 часа мастерил себе письменный стол. Зайчик на «Антимирах», первый раз в истории Театра на Таганке спектакль идет без Золотухина, кто-то пошутил: «Надо бы обвести спектакль траурной каймой: без Золотухина — как можно».

Бунин говорил: «Воробей. Хорошо… Опишите воробья, но так, как никто до вас, как вы его воспринимаете». И Толстой говорил: «Нечего писать? Вот и напишите, что вам не о чем писать». Совсем хорошо — дождь пошел. На небе ни звездочки — Лермонтов из окна — ярчее одним глазом косит, другой в темноте.

Завтра еду в Ленинград — получил телеграмму на примерку. Решил начать новую жизнь — вогнать себя в форму во что бы то ни стало — писать, читать, кувыркаться, придумывать роль, и поменьше мерехлюндий, а то совсем издумался. Чаще вспоминать Моцарта.

11 июня

Обед. Из Ленинграда вернулся утром. Репетиция. Глупость на глупости и глупостью погоняет. Отнес «Стариков» в «Сельскую молодежь».

— У вас что, проза… стихи?

— Проза.

— Хорошая?

— Плохая!

— Ну, к плохой мы привыкли, этим не удивишь. Садитесь! — кивнул на кресло.

В маленькой комнатке отдел. Зав. — Вучетич, ходит, приходит. Стучит машинка. Толстый автор что-то перепечатывает, двое других разбирают стихи, считают строчки, ставят звездочки, отметки. Сердце бьется раненою птицей, слежу, как бы равнодушно, одним глазом за моим «судьей». Ловлю улыбку, стараюсь понять, силюсь определить — по его дыханию, едва заметной улыбке, поворотам головы, — нравится или нет, о чем он думает? Какова моя судьба? Кончил. Улыбается. Кажется, даже смущен.

— Талантливый парень. Но даю голову на отсечение, это не напечатают, во всяком случае у нас это точно не пройдет. Анализа нет. Страшный, уродливый быт, изуродованные, жестокие люди, а ситуация анекдотическая. Очень хорошо рассказанный анекдот, в платоновской интонации рассказанный, она сама по себе уже угнетает. Только посмертным изданием, как Платонова, Булгакова. Ну, тут есть, конечно, отдельные погрешности. В этом месте очень натуралистично, это вызывает отвращение, перебор, неоправданный… Здесь вот — последняя фраза — просто под Пушкина запел, ты сам понимать должен — литературщина. Ну оставьте… Витёк! Ты почитай, интересно для тебя должно быть… Поначалу не обращай внимания… Приносите еще что-нибудь…

Рассказал Высоцкому, Смехову. Смехов одобрил, Высота:

— С одним рассказом таскаться неудобно, надо написать еще два-три, тогда уж и проталкивать.

А понес его потому, что Колька[37] одобрил «К сыну», понравилось, и советовал не торопиться, поработать тщательнее, и, может, в повесть дело вырастет. Вот я и подумал: «К сыну» откладывается, другого на подходе ничего нет, дай-ка снесу «Стариков», авось да пройдет.

Шли с Полокой по роли. Разбирали ситуации, придумывали характер, рещёния, приспособления, штампы. Работали увлеченно, и кое-что, по-моему, есть в корзинке. Буду работать дерзко и непонятно, неожиданно, нервно и изобретательно. Сделаю или умру. Начну все сначала, как будто никогда не был артистом, по-школьному: куски, задачи, внутренние монологи. Заведу тетрадь специальную. Лишь бы войны не было. Вчера «Павшие» первый раз шли без меня, «Сороковые».

4 июля

Вечером позвонил Гутьерес[38]. Пригласил в ВТО. Марина Влади. Раки. Водка. Ужин… Пели песни. Сперва Высоцкий свои, потом я — русские, и все вместе — тоже русские. Такой хороший вечер, редко бывает так тепло, уютно и без выпендривания. Ан-хель пел — испанские. Жена меня так толкнула, что я поскользнулся на паркете и шмякнулся на пол. Конфуз. Я тут же, покраснев, стал объяснять всем, как скользко, на самом деле был сильный, мужской толчок моей нежной жены. Ну ничего, обошлось, забылось. Зато гуляли потом до утра. Встречали утреннюю зарю, говорили про любовь, целовались — в пятом часу спать легли.

Марина пела песни с нами, вела подголосок, и так ладно у нас получалось, и всем было хорошо.

9 июля

Ничто не повторяется дважды, ничто. И тот прекрасный вечер с Мариной Влади, с русскими песнями, был однажды и больше не вернется никогда. Вчера мы хотели повторить то, что было, и вышел пшик… Все уехали, опозорились с ужином в ВТО, отказались от второго, все хотели спать, канючили, добраться бы до постели поскорее. А я все ерепенился чего-то, на русские песни хотел повернуть и начал было «Все пташки перепели», да пел один. Что такое? Что случилось в мире? Весь вечер я не понимал Шацкую… Что такое? Ревность, что ли, какая-то странная, что не она царица ночи, что все хотят понравиться Марине, или что? Капризы, даже неловко как-то, а я суечусь, тоже пытаюсь в человеки пробиться… «Ты мне не муж, я не хочу сейчас чувствовать твою опеку, взгляды, не обращай на меня внимания и не делай мне замечаний».

10 июля

…Бегал по редакциям. Надежд, что «Старики» напечатаются, — никаких. Уехать куда-нибудь в лес, к глухой речушке и не видеть никого…

Я страшно волнуюсь… А вдруг у меня не может быть детей? Жизнь потеряет смысл, а я — свое назначение, семья развалится, как карточный домик, какая это семья без детей. Кто-то сказал, если к 30 годам дом не наполняется детским криком, он наполняется кошмарами.

«Это была моя лучшая поездка в СССР. Я увидела “Маяковского”». — М.Влади.

16 июля

Зачем он в эту больницу лег?.. С серьезным заболеванием в такую больницу ложиться — обрекать себя на смерть. Там же не лечат, боятся. Туда надо ложиться с насморком, с гриппом уже нельзя ложиться туда. Или просто отдохнуть, пописать мемуары, почитать. Один деятель лег, лечащий врач, профессор, заслуженный человек, пришел на осмотр — тот спрашивает его:

— С какого года вы член партии?

— Я беспартийный.

— Как! Вы не член партии? Как же вы, беспартийный, будете меня лечить? Мою жизнь доверили беспартийному человеку, что можно с него спрашивать. Моя жизнь нужна партии, народу. Это безобразие.

И т. д. и т. п.

Петрович вышел с палкой, в халате, кое-еле-как. Ему только что сделали вливание в обе ноги по литру жидкости, огромной иглой. Передвигался как странник, как калика перехожий, как «паша».

Поговорили о разном, больше о времени, о событиях на политической арене, о нашей судьбе в зависимости от изменений наверху.

О письмах Солженицына, Владимова, Вознесенского, о снятии Бурлацкого и Карпинского и др. высоких лиц.

— Ну ладно, мужики, отдыхайте как следует, поправляйте здоровье, работа предстоит напряженная.

О «Герое»:

— Я во многом виноват. Надо было смелее корежить, а я так все боялся господина Лермонтова обидеть — и вышло наоборот.

— Надо смелее отказываться от своих привычек, представлений.

— В каком смысле?

— Например — сделали сцену, посмотрели, так-сяк — не вышло. Надо понять, почему не вышло, и смелее все перекраивать. Тысячу раз переделать — но не выпускать продукцию среднего качества. Нету времени работать плохо… Каждую работу надо работать как главную и последнюю в твоей жизни. Не зря старик четырнадцать раз переписывал.

Высоцкий: Николай Робертыч! А вы пьесу пишете?

Эрдман: Вам скажи, а вы кому-нибудь доложите. А вы песни пишете?

Высоцкий: Пишу. На магнитофон.

Эрдман: Ая на века. Кто на чем. Я как-то по телевизору смотрел, песни пели. Слышу — одна, думаю: это, должно быть, ваша. И угадал. В конце объявили автора. Это большое дело. Вас уже можно узнать по двум строчкам, это хорошо.

— Говорят, скоро «Самоубийца» будет напечатан.

— Да, говорят. Я уже гранки в руках держал. После юбилея[39] разве… А он, говорят, 10 лет будет праздноваться, вот как говорят. Ну, посмотрим… Дети спросят.

23 августа

Давненько не брал я в руки шашек. Шутка ли, не позор ли — месяц ни строчки в дневнике. Но давайте, уважаемые, разберемся в причинах. Авось моя вина да не столь тяжела, сами виноваты, все.

18 июля вечером я вылетел в Москву… Встретились с отцом, выпили, поговорили. Два дня сломя голову, задрав подолы, бегали по магазинам, по кладбищам «слонов», по достопримечательностям. К вечеру, одурев от усталости, сутолоки и жары, садились за стол и пили.

«Березка» — валютный магазин, а кто знал?

Подходим. У дверей несколько чмуров.

— У вас какая валюта?

— У нас советский рубль.

— Проходите, товарищ, с рублями здесь делать нечего.

— А мы просто посмотрим.

— Смотреть нельзя, пройдите, товарищ.

— Ну пустите посмотреть, мы трогать ничего не будем.

— Товарищи, пройдите, не добивайтесь себе неприятностей.

Отошли оскорбленные, облитые помоями. Молчим. Отец остановился, оглянулся, крякнул:

— Вот ведь как неумно мужику, значится, омрачают его существование. Для кого мы советскую власть устанавливали, жизни свои, значится, покладали, нас же самих не пускают посмотреть, что они там иностранцам продают, чем они там за занавесками, значится, занимаются. А может, там надо поразогнать кой-кого, может, повторить 17-й год. Это — через 50 лет нашей власти. Что они там распродают, почему с глаз закрылись? Окошки позанавешивали?

Ходили, ходили по Кремлю.

Мать:

— Отец, глянь, как у них тут, кресты везде целые. Вот бы Саньку Черданцева сюда, он бы кресты эти им посшибал.

— Это сохранено, мать, как источник старины, чтобы в 67-м знали, как было раньше. Вот это ты знай.

— А где этот самый Кремль-то… пошли к нему.

— Так мы в нем находимся, весь этот бугор, обнесенный стеной, она кругом идет, и все это в середине этого круга, башни, церкви и клумбы, — все это вместе и называется Кремль.

Царь-колокол с выломанным краем.

Мать:

— Отец, забери в Быстрый Исток этот колокольчик, мы в нем корову держать станем, а то он у них без применения на дороге стоит тут.

Отец:

— Вообще вы не думайте, что мать простая да первый раз в городе… Она в курсе всех дел, альбом открыток с видами Москвы привез и все рассказал. Так она сейчас ориентируется как у себя в хате, узнаёт все. Большой театр узнала по коням…

Что вспомню, запишу позже. Отец читал письма, которые присылают ему люди, работавшие с ним, когда-то знавшие нашу семью.

26 августа

Ночевал Высоцкий. Жаловался на судьбу.

— Куда деньги идут? Почему я должен вкалывать на дядю? Детей не вижу. Они меня не любят. Полчаса в неделю я на них смотрю. Одного в угол поставлю, другого по затылку двину. Орут… Совершенно неправильное воспитание…

11 сентября

Я подхожу к театру всегда со стороны зрительского входа. Мне нравится постоянная кучка зрителей, в большинстве женского, молодого состояния… Они не теряют времени, читают учебники, целыми днями простаивают за бронью… Они любят нас, узнают, перещёптываются, покупают цветы. Это какая-то другая, почти штатная в своей постоянности, часть нашего театра.

Показывали Петровичу самостоятельную работу по «Пугачеву». Орали все как зарезанные, бились, исходили жилами, а неволнительно. Кое-кто кое-где прорывался вдруг… но всё как-то неорганизованно, беспомощно. Как же надо точно работать, точно продумать до взгляда, до жеста руки, чтобы не выглядеть жалким.

Уходит Калягин в Ермоловский. Жалко очень. Актер он замечательный, хоть и чуждой мне манеры, индивидуальности. Сытый, точный, виртуозный — райкинизм, масочность.

Без страсти, без тоски по звезде, без жажды крови раз напиться, не могу найти, как сказать, но без чего-то такого… мировой скорби, что ли, черт его знает.

Элла нечаянно обронила, что я буду играть Раскольникова: «Юра Карякин[40] так хочет». Как можно такие вещи говорить актеру без предварительной подготовки, эдак и помереть невзначай можно. Я не верю пока, но одно то, что кто-то хочет и видит во мне Раскольникова, вселяет в мою душу радость, трепет и сомнения, я выше ростом стал, увереннее и богаче. Ведь я думал о Раскольникове, я спрашивал год назад Веньку, могу ли я сыграть Раскольникова, никогда и не подозревал, что такая возможность появится. Это неожиданно, и я боюсь.

Любимов: «Я и другие умные люди считают поэму «Пугачев» лучшим, что сделал Есенин».

Обаятельный он мужик, сделал он из нас политиков.

23 сентября

С утра — собрание. Втык Любимова за уход Калягину, пантомимистам.

— Арестован счет в банке;

— Нам никто копейки не даст;

— Если бы не «10 дней», нас закрыли бы;

— Рассчитались с долгами и должны хоть какую-то прибыль давать;

— Не такие артисты — тигры, которые собственной матери глотку перегрызут за роль, уходили в другой театр, и он их сламывал.

Заведующий труппой пишет слово за словом главного. Магнитофона пока нет, но это от незнания скорей, чем от бедности. Пожилые актеры трясут головами утвердительно… — рефлекс, выработанный годами послушания. Молодые прячут глаза, мало ли что, на всякий случай не лезть на рожон.

Погоня за письменным столом — пока не догнал. Час поспал, готовлюсь бежать на ночные «Антимиры».

Приятное сознание сделанного после «Стариков», почти год ничего готового, хотя названий, папок, «Чайников» — дело сделанное.

Завтра должна состояться первая, подготовительная репетиция «Кузькина» с Любимовым.

2 октября

От юбилеев тошнит. Три дня занимались, не спали, писали, репетировали поздравления; Любимову — ему 30-го 50 стукнуло, и Ефремову — ему вчера — 40. Получилось здорово и то и другое. Петрович сидел между рядами столов с закуской-выпивкой, и мы действовали для него. Прослезился, растроган. Вечером пригласил к себе меня и Высоцкого. Мне обидно невмоготу и боязно. Для чего, зачем я к нему поеду, там — высшее общество. Это что? Барская милость? Поеду — все будут знать, конечно, и перемывать кости, но это не страшно, как раз другое страшно — зависимость от благодушия главного и прочих сильных. Должно сохранять дистанцию и занимать свое место сообразно таланту и уму… Может быть, я чересчур усердствовал в поздравлении, может быть, слишком старался выглядеть хорошим, замаливал бывшие и небывшие грехи, — но где они, в чем? Что бы я ни делал, мне казалось это искренним и честным. Но надо иногда не делать, даже по воле сердца, чтобы не раскаиваться потом, когда изменится ветер… Этим самым мы сковываем свободу, независимость мыслей и действий и начинаем ощущать себя в пространстве, сообразно влиянию старшего. Подальше от этого… Люди уважают не тебя, а твою полезность… и чем дальше и независимее ты, тем уважительнее к тебе отношение. А уж коли решился пойти в высший свет, то надо продумывать и свое поведение… подобрать маску, соответствующую моменту. Маску, которая бы и не принижала тебя, и выказывала нужную дозу уважения и внимания к окружающим. Вообще, масочность, маскарад — это принцип людского существования, меняется среда, обстановка, люди, настроение, положение, и ты меняешь маску… А без маски страшно и вряд ли возможно, только успеваешь менять маски.

Мать Целиковской[41]:

— Вы — Золотухин… Это вы играли «Пакет»? Ну, чудесно, чудесно. Рада, очень рада с вами познакомиться. Какая чистота, непосредственность, как хорошо-то, а? Просто чудесно. Вы москвич? Нет? Ну, это и видно. Неиспорченный человек, в Москве такой чистоты не найдешь, берегите это, берегите, бойтесь вот этой московской показухи, этого кривляния, бойтесь, бойтесь. И читайте, как можно больше читайте хороших книжек. Аксакова читали, «Детство Темы»? Читайте, читайте. Я в вашем театре ни разу не была, все собираюсь… Но я боюсь, боюсь разочароваться. У вас ведь, наверное, все современное, показушное, боюсь, вы меня оглушите чем-нибудь.

— Вся мировая литература — это справочник общения с женщиной. Но, надо сказать, бестолковый.

Не дай нам бог внимания сильных. Мы теряем достоинство. Мы попадаем под их свет, а надо разжигать свой костер, надо работать, работать.

— Золотухин, когда берет гармошку, вспоминает свое происхождение и делается полным идиотом, — это изречение принадлежит Высоцкому.

— Высоцкий катастрофически глуп, — а это уже Глаголин.

5 октября

Можаев раздолбал мой рассказ, так красиво издевался, что я получил не только урок письма, но и удовольствие, как ловко, зло, но беззлобно распотрошил он мои словеса. Но в конце сказал:

— А вообще получается… Пиши, пиши, чувствуешь, завязываешь, плетешь куда надо.

— Предметом литературы может быть всякая ахинея, любой анекдот и невероятный случай… Но во всем, в любом жанре, будь то крайний гротеск или простое повествование, должна быть черта, граница допустимого, мера, что ли. Она никем не намечена, никакими столбами не ограждена, никем и нигде не записана, это негласный принцип, тот самый неписаный закон, который всякий писатель должен чувствовать нутром, утробой, коль уж он взялся за перо. Например: смерть есть смерть, пришла, понюхала и навела порядок, примирила. Ладно, не примирила, но кидать дерьмом в гроб, а потом мочиться в могилу — это недопустимо, это звучит натяжкой.

— Второе. Зачем уничижительный тон, твой авторский, по отношению к герою? Ни в коем случае, дай нам, самим читателям, разобраться, что к чему, ты нарисуй картину, а мы уж сообразно этой картине и будем твоих героев расценивать.

19 октября

А вчера был Ленинград. Посмотрел кусочек материала. Наигрываю, как черт, беспросветно. Самое ужасное, не знаю, куда иду я. Стилевая разножопица, рядом стоят гротеск и бытовой реализм. Это раздражает. Кидаюсь из стороны в сторону, то так вертанусь, то эдак, и нет уверенности в единственном. Много ору, гримасничаю, в общем, расстроился и надеюсь только на Бога, на переозвучивание да на Полоку. Приглядывается ко мне, по словам Полоки, М.Хуциев. Говорит, что я похож на Чаадаева. Одно лицо будто бы; я не спорю. Полторы смены грохнули. Лишь бы браку не было и технического, и актерского.

Помоги, Господи! Все грехи замолю, какие есть и будут. На обратном вместе с Высоцким. Шампанское, бутерброды, разговор и много сигарет. Может быть, и не надо говорить людям о своих мыслях, но что делать, если человек, то есть я, не может копить в душе больше, чем вмещается в нее, необходимо выплеснуть иногда, выболтаться, вывернуть душу, как карман, и тогда легче становится, легче, и снова, кажется, можно жить и копить снова.

В Ленинграде в этот день случилось наводнение, но все обошлось, вода спала, и бедствия не произошло.

20 октября

«Пугачев» — гениальный спектакль. Высоцкий первым номером. Удивительно цельный, чистый спектакль.

Я уж думаю, не лысым ли я буду в контрразведке. Шифферс[42] мне всё волосы теребил, приглаживал и залысины мои открывал, а потом я морду задирал, а мне эта мимика противопоказана. С ума можно сойти!

5 ноября

Еще было так. К тому же о старании выглядеть на героя. Как-то ехали из Ленинграда я, Высоцкий, Иваненко[43] в одном купе. Четвертым был бородатый детский писатель. Вдруг в купе заходит, странно улыбаясь, женщина в старом синем плаще с чемоданчиком и со связкой книг Ленина («Философские тетради» и пр.). Раздевается, закрывает дверь и говорит:

— Я поеду на пятой полке. Это там, наверху, сбоку, куда чемоданы суют, а то у меня нет такого капитала на билет.

У нас челюсти с Иваненкой отвисли, не знаем, как реагировать, — моментально пронеслось в голове моей: если она поедет — сорвет нам беседу за шампанским, да и хлопоты, и неприятности могут быть… Что делать? Высоцкий; зная его решительный характер — к нему. Где-то внутри знаю, он с женщиной — вообще человек самостоятельного действия — решит сам. Мне же выгонять женщину безнадежную жалко, совесть не позволяет, христианство, лучше это сделать невзначай, как бы чужими руками или просто посоветоваться. Я и вышел посоветоваться, не успел толком объяснить Высоцкому, в чем дело, — он туда, не знаю что, какой состоялся разговор, только минуты через три она вышла одетая и направилась к выходу… Я постоял немного, вошел в купе… посидел, и совесть стала мучить: что-то не то сделали, зачем Володьку позвал, я ведь знал, уверен был, что он ее выгонит; и многое другое в голове промелькнуло. Короче, я вспомнил, подсознательно, конечно, что и здесь, перед своей совестью, перед ними всеми благородством можно блеснуть, и я кинулся за этой женщиной, предложить ей хотел десятку, чтобы договорилась она с проводником, но не нашел ее, хотя искал честно, и потом все-таки похвалился ИМ, что, дескать, искал ее и хотел деньги отдать, но не нашел. Знал, что друг зарплату большую получил и потратит на спутницу свою, которую в Ленинград возил прокатиться, вдесятеро больше, однако не догадался он поблаготворительствовать этой женщине, а я хоть и поздно, но догадался. И опять в герои лез, и опять хотел быть лучше ближнего своего.

11 ноября

Приехал Высоцкий, кое-что видел. «Штаб союзников»[44]:

— Ты хорошо, а Шифферс мне не понравился, все «22», чересчур, его надо всего тонировать.

— Как последний мой материал?..

— Не видел, говорят, хорошо.

Чем-то расстроен, неразговорчив, даже злой. Грешным делом подумал: может, завидует моему материалу и огорчен своим? Из Ленинграда звонит Рабинов[45].

— Ждем 14-го.

— Как материал?

— Хорошо, всем нравится. Чем дальше, тем лучше. Вы создаете интересный, своеобразный образ, краснеть вам за свою работу не придется.

Может быть, врал, но слушать приятно. Голова несвежая, перезанимался, погулял немного с Кузей — отошло, выпил кофе, совсем хорошо. Письмо от т. Лены, растрогался. Создают летопись школы, ей, как родственнице, поручили написать обо мне. Знаменитым в Б.Истоке человеком становлюсь. А ночью какие кошмарные мысли в голову лезут!

Молюсь за Женьку, в Ленинграде поставлю свечку во здравие моего образа. Господи, услышь!

3 декабря