1967

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1967

10 января 1967

Сижу. Жду. Сейчас Регина будет заляпывать мои зубы. «Галилей». Завтра и послезавтра выходные дни. Так и не придумал, чем их занять. Больше всего хочется писать. Дня два писал бы без перерыва где-нибудь на «Автозаводской», может быть, спал бы в середине дня часа по два.

Регина обнаружила еще две дыры в моих зубах. Это уже анекдот, лечение вошло в мой режим как зарядка. Хорошо, хоть врачиха приятная, а то бы вообще тоска, так хоть юмор какой-то появляется. Можно полюбить и разлюбить, круг флирта начался с зубов и кончился зубами. Можно подумать, что она нарочно делает дырки, но ведь ее коллегша подтверждает наличие дырок.

23 января 1967

ВТО. Я и Венька[7] отпросились у жен. Банкет устроил Высоцкий. Говорили, — о сказке, об устройстве Люси[8], о каком-то сценарии для нее, может быть, самим придумать.

Новое дело у меня в жизни — долг перед Люсей, надо что-то сделать для нее.

24 января 1967

Первая репетиция с Сегелем.

— Не старайся очень.

До перерыва шло отлично, после — чушь, ужас, но, господа пр. заседатели, я еще не сказал своего последнего слова. Любимов смотрел «Пакет».

— Валера, мне очень понравилось.

Я обалдел, очень рад был, весь день счастливый. А жена снова канючит, злая, колючая, недовольная моей вчерашней вылазкой. Поистине — за хорошее надо платить. Как мне жить? Что делать? Мрак. Неизвестность.

28 января 1967

Купил машинку. Теперь твоя душенька довольна? Не знаю, что я с ней буду делать, готового ничего нет, а что есть — переделывать да переделывать. Но… взялся за гуж, теперь карты в руках, надо писать.

«Антимиры». С аэродрома явился Андрей[9]. Прилетел из Флоренции, спасал искусство от наводнения. Читал. Забывал, обещал закончить в следующий раз.

Репетиция «Маяковского». Ничего пока не соображаю, нравится Любимов, даже больше, — поменьше бы он только говорил о дисциплине.

6 февраля 1967

Сплошные разговоры о Любимове, о его неуважении артистов, о жлобстве, о «Маяковском». Свалив неудачу «Героя» на артистов, Любимов с радостью подхватил перепевы идиотов об отставании актерских воплощений от режиссерских замыслов. Чем дальше, тем больше. Уговаривает меня не сниматься.

— Дерьмовый сценарий, зачем. Хорошо снялся в «Пакете». Практически ты выпадаешь из «Пугачева», да и с «Кузькиным» будет трудно.

Откровенное запугивание, правда, он был под парами.

Печатаю «Стариков», писать некогда, боюсь войны с китайцами, мне бы выкроить пять лет, и я бы кое-что сделал.

Глаголин ходил к Можаеву.

— Условия ужасные, дом — развалюха, страшно… как он живет?

— Что Можаев?

— Грустный, как собака, жена у него прелесть, латышка.

— Она работает?

— Да, редактор какой-то.

— А на вид такая простая!

Левина из разговора с Любимовым в машине об артистах.

— Забурели артисты, забурели, даже Высоцкий. Единственный, пожалуй, кто держится — Золотухин.

Очевидно, она не сказала вторую половину фразы:

— Пока не сыграл Кузькина.

Идея. Вчера, сегодня, завтра.

Любимов. Вчера были очень уважаемые люди из Франции и сказали, что монахи в 6-ой картине не действуют, не тянут, занимаются показухой.

— Премьер Италии сказал, что артисты забурели.

— Зажрались, формализм, не общаются… не по-живому…

Любимов. Володя, сегодня буду смотреть, острее тяни существо проблемы.

Артист. Ю.П.! Дак я ведь не репетировал, Славина была больна, вы заняты очень… я уж сам кое-как.

Любимов. Тем более разговаривай за жизнь, в Брехте можно выплыть только вскрывая социальную суть, жизнь — «а мне надо жить или нет», мы все-таки люди, что, нет?

Артист. Я понимаю, но я ни разу не репетировал.

Любимов. Да брось ты всю эту ахинею, система доведет вас до ручки, это уже анекдот, не верю я в эти периоды застольные, полгода репетируют, наживают… чего наживают?? Штаны просиживают и ни черта не выходит… Надо пробовать сразу, выходить и делать, а не заниматься самокопанием… «сейчас, сейчас я наживу, сейчас, сейчас», выходит, плачет настоящими слезами, упивается собой, а в зале ржут. И занимайтесь дикцией, почему я к вам так придирчив, разучились работать, балетные каждый день тренируются, он знает, я кручу 16, а ты только 15, а если я буду крутить 32, я мастер, мне цены не будет, а драм. артисты считают, что им не нужно тренаж, дескать, было бы самочувствие внутри, «выйду сейчас и дам, ух дам», и дает — смотреть противно, поэтому диалог неживой, ни спросить по-настоящему, ни поставить проблему. К чему я все это говорю, надо всегда на сцене дело делать, заниматься делом, а не показухой. Вот вчера в 6-ой картине спросил правильно.

Артист. Вчера я не играл.

Любимов. Ну, значит, не вчера, раньше. И глаз должен быть в зал. Ну, так сказать, как бы вам сказать, вот кончается сцена, и вы не продолжаете ее, а так останавливаете и начинаете что-то свое, заранее заготовленные красочки, разыгрываете, не ведете сцену, не живете по-настоящему в ней, партнер играет, а вы в это время отдыхаете, пережидаете, вместо того, чтобы искать свое поведение во время его действия. Сами не работаете, не развиваете роли, не освещаете.

— Ты скажи, что не понимаешь.

— Я сказал…

— Ну и что?

— Что?! «Бери острее, вмазывай в зал, тяни сквозное».

— Шутки гения.

17 февраля 1967

Премии. Мне 100 рублей. Много. Завтра получу. Разговор, два с Любимовым — отпустите сниматься…

— Как! Ну как, скажи, выводить тебя из репертуара я не буду. Ну как, скажи, освободить тебя, а репетировать, как я могу репетировать без тебя Маяковского, отменять репетицию?

— Ну нет двух Маяковских и трех гл. подонков, вы же не отменяете репетицию, более того, вы забываете, что их нет.

23 февраля 1967

У меня сегодня праздник, и хоть я освобожден от службы на действительной, в честь него жена мне подарила электрическую бритву шикарную. Наверное, грянет гром, а еще, это того непостижимее — купила мне сигару. Я ее сейчас прижгу и налью кофе, и будет счастье.

Мне сейчас впору начинать гениальный роман, но я подожду, не к спеху, успею, и хоть мне уже скоро долбанет 26, сохраняю веру и надежду, никто и ничто не может запретить мне мечтать.

Давал читать «Стариков» Высоцкому. «Очень б… понравился… и напечатать можно».

7–8 марта 1967

Борьба за съемочные дни.

Ю. П. Мы дали ему квартиру — он должен сделать выводы.

Прием у французов. Вилар, Макс, пьяный Ефремов, ухаживающий за своим шефом, за своим «Де Голлем» — Казаков.

Перед входом остановил милиционер.

— Вы не ошиблись, вы знаете, куда идете?

— Да, знаю, не ошибся.

— К кому вы идете?

— К французам, журналистам, у нас должна состояться встреча с Виларом. Моя фамилия Золотухин, я из театра на Таганке.

— Вот так бы и сказали, а то идете с палкой, за плечами мешок, здесь рядом Белорусский вокзал, часто ошибаются.

— Нет, нет, мы не ошиблись.

— Значит, вы артист, ну идите, извините.

Убил сигарами. Дали на дорогу 5 штук.

10 марта 1967

Взял бюллетень. Прогон — первый. Грустно. Мы в полной… Как я себя ругаю за малодушие, что не осмелился отказаться в свое время… Кажется, решился на исполкоме вопрос с Кузьминками. Будут затыкать мне глотку. Сволочи… Господи! Пошли мне мужество, волю перед лицом испытаний.

Кончается тетрадь, снова надо подбирать симпатичную, писалось в нее чтоб.

Старики переберутся, наверное, в Междуреченск, кончается, прерывается нить деревенской жизни, черт побери все. «Что имеем, не храним, потерявши — плачем».

Пушкин никогда не стрелял первым на дуэли, Дантес знал это и воспользовался, собака. А.С. всегда выдерживал выстрел противника, он был одним из лучших стрелков в Петербурге и при желании мог убить всякого.

Уже вечером, а сегодня «10 дней», надо начинать другую тетрадь, а какую выбрать, не хочется в коричневой.

Завтра велели три паспорта, свидетельство о браке и за ордером в управление.

Не верю.

Прощай, мой товарищ, мой верный слуга!

20 марта 1967

Переезжаем, спим на полу в Кузьминках.

25 марта 1967

г. Москва, Ж-456, ул. Хлобыстова, дом 18, кв. 14.

Таков мой теперешний адрес с 15 марта, кстати, уже 10 дней я живу в новой квартире.

Две комнаты по 16 м2, одинаковые, разнятся цветом обоев, светлые. Полы — линолеум, разживусь — настелю паркет. Ванна, сортир раздельные, это шаг вперед в нашей советской архитектуре. Вода холодная-горячая пока бывает, течет нерегулярно. Есть, есть — вдруг исчезает, снова появляется. Два дня не горел свет. Крыша протекает. Продолбили 6 дыр, спустили воду, можно уток держать. Вообще, роскошь, конечно, разве можно роптать на судьбу и все-таки, муравейник — пооторвать бы «золотые» рученьки проектировщикам и строителям. На первом этаже музыка — на пятом пляшут. Секретов быть не может, бесполезное дело их заводить, только прислушался, настроился и пользуйся бесплатным цирком.

Пятый этаж. Над нами только Бог. Лифт не предусмотрен и балкон тоже. Полное отсутствие всякого присутствия. Но жаловаться грех, грех, все хорошо, все, а чего, действительно, много ли ему надо!!! Дирекция долго будет попрекать меня за неблагодарность, облагодетельствовали, а он не внял, не понял. Ах, народ!

Зато за 10 дней мылся уже раз 6, если в баню бы сходил, оставил 96 коп. да на пиво, вот те два рубля и сэкономил. А уж какое блаженство, когда свое и хоть спи в ванне, никто не имеет права тебя беспокоить. Хорошо! Нет, жить можно, жаловаться грех. Только вот с женой что-то не ладится.

Но эта книжка не для описания квартиры, а жизни в целом, в широком смысле слова жизни. В некотором роде продолжение дневников. Тех, коричневых, красных, розовых и, наконец, эта — серо-буро-малиновая. Но она ничего, симпатичная.

Мои окна выходят в парк, много деревьев и пространства под окнами. Виден балкон и окна Игоря Петрова, ходим, гостимся. Где-то на повороте строится кооператив Калягина. Из окна виден очень далеко огонь, огромный факел, жгут газ, а может быть, пожар, катастрофа какая, но это далеко, до меня эта катастрофа не достанет. Подумал, в этой квартире напишу гениальное произведение и чихнул — теперь придется писать. Рядом строится продовольственный магазин. Наше парадное приспособят под распивочную и писсуарную. Напротив наискосок строится школа: детишки устроят бедлам.

Спим на полу — роскошно, на мой вкус никакую бы мебель не приобретал, только письменный стол. Так по пустым комнатам и резвился бы — красота. Соседи в доме, все, конечно, из коммунальных квартир, не пропустят мимо, оглядят внимательно, пошушукаются — цирк.

26 марта 1967

Все еще не вышел «Маяковский». Измотал вконец. Любимов окончательно забурел, «мы все полное дерьмо, а он на коне». На двух репетициях последних пахло карбидом. Когда выпускали «Героя», тоже пахло. Я запомнил этот запах на всю жизнь. Это были замечательные дни, начиналась новая жизнь, новое дело, я держал экзамен и был предельно свободен в действиях и словах, нет, волнение было колоссальное, но праздничное, восторгу что-то рождалось, а на всю суету было плевать 100 раз.

Любимов, не замечая, бросается из стороны в сторону, даже говорит противоположное себе. Но самое печальное, что он не замечает этого, ему кажется, он и вчера говорил то же что сегодня.

Хочу устроить сегодня разгрузочный день, но из кухни вкусно пахнет, очевидно, завтра будет этот день.

4–5 апреля 1967

Надоели друг другу. Пора разбегаться. Все идет кувырком. Не на чем остановиться. Сменить профессию, что ль? Больно скучно стало, Любимов орет с утра до вечера. «Не много ль говна вокруг Вас, уважаемый патрон…»

«А режиссеры одни подонки»… В зеркало стало страшно заглядывать, хоть и не дамочка. Морщины, кожа висит грубая, красная, глаза уставшие, зеленые, злые — противные.

Вчера между «Павшими» вечерними и ночными «Антимирами» успели сбегать в Плехановку на 20 мин. заработать по червончику. Последнее выступление Маяковского состоялось в этой аудитории. Потеряли всякий смысл звезды, церкви, музеи, трава, дождь — все это скрыто стеной, пеленой и, самое ужасное, что не сосет, не тянет к ним, дно, равнодушие, тоска, пустота — физическое ощущение бесперспективности, скуки. Как-то поддерживает мысль о предстоящих съемках, разрядка и потом — Сегель на меня хорошо действует. Господи! Сделай так, чтобы это не разрушилось, иначе жизнь потеряет всякий смысл, хоть кое-что, хоть что-нибудь?!!

Не могу работать, в смысле писать, кстати, играть тоже не могу… Уперся лбом в угол, в тупик — замуровали, замуровали.

Еще раз скачки. В общей группе, несколько скучно. Но для начала сойдет. Окрепнут ноги, привыкнет спина.

Через час начнется прогон. Перешел на диету, на ночь сократил прием пищи. Кажется, вошел в норму. Но распускаться не надо, сгонять лишний жир очень трудно, приходится лишать себя многих удовольствий едовых, а это совсем тускло при нашей сумеречной жизни.

Застой. Надо всколыхнуть тину, подняться со дна, проснуться. Кардинально изменить что-то в жизни: развестись с женой, поменять профессию, уехать куда-нибудь, на год отключиться от Москвы, от жены, от театра, от друзей. «Лечь бы на дно, как подводная лодка, чтоб не могли запеленговать». Жуть, мрак, лень, тупость.

Начинают собираться артисты.

После первого акта шеф похвалил:

— Правильно работал во многом…

Да… Любимов после прогона: «Ну, вы, конечно, молодцы». Наконец-то, значит, что-то проярыщивается, господи, сжалься…

Жена пришла поздно с Конюшевым из ВТО.

— Отстаньте от меня, — и легла.

Пришлось выпить шампанское с Колькой. И выяснить, куда пропали звезды, церкви, храмы, осень, счастье…

8 апреля 1967

Сдача управлению. Фурор.

Погарельцев. Я ошарашен. Это без дураков, гениальный спектакль.

Кирсанов. Впервые Маяковский зазвучал, как Маяковский.

Эрдман. Это лучший венок в могилу великого поэта.

Арбузов. Вы воскресили нашу молодость, за много последних лет я не помню ничего подобного. Мы повторяемся, а должен быть диалог.

Яшин. Это лучший спектакль этого театра.

Анчаров. Катарсис, я обливался слезами.

Золотухин. Я прошу, чтобы товарищи поразговаривали. Мы, 50 человек артистов, хотим знать нашу судьбу сегодня, сейчас… Мы не выпустим никого отсюда.

Смехов. Борис Евген., кроме того, что вы — руководитель, я знаю, что вы — друг театра.

Какой-то сложный у него ход был, никто не понял.

Родионов. Вы о спектакле, а не обо мне говорите.

Любимов, под конец всей бодяги закусил удила и попер на управление, на МК и т. д. Вспомнил всю трагическую историю, стоившую жизни человека с «Павшими». Бросил перчатку.

Пришла жена мириться и помешала. Вроде помирились, спали вместе. Вчера подсуетился к Марьямову, отдал ему «Стариков». Переживал, что поторопился. Надо было сделать кое-какие вставки, поправки. Сегодня звонил:

— Ну, что же, у меня осталось очень хорошее впечатление. Чувствуете слово, есть авторская страсть и вообще радостно, что это на очень хорошем литературном уровне. Но необходима, конечно, еще кое-какая работа. Есть несколько замечаний по композиции…

— Работы еще очень много. Я переживал, что поспешил.

— Но главное, что стоит работать, стоит. Для более конкретного разговора мне нужно еще раз прочитать, уже с какими-то пометками. Я приду 11 на просмотр, и мы встретимся и договоримся.

Вот это первый разговор с моим первым редактором, добрейшим человеком, «Дедом Морозом» Марьямовым.

Сейчас жду разговора с гл. реж. касательно завтрашней замены в «10 днях» для съемок… Надежд никаких.

Да. Разговора не получилось. Полное отрицание всяческих обещаний, вместо ответа — рычание. Пришел в Вишняки, к себе домой и настрочил заявление-письмо-притчу с просьбой забрать квартиру обратно, дабы она не стала притчей во языцех в устах руководителей, дать отпуск либо рассчитать на две недели. У меня были большие надежды на 8, в случае удачи наступило бы потепление и на моем фронте, но, кажется, только наоборот.

10 апреля 1967

Конечно, я не показал заявление. Снова разговаривал после «Павших» с обоими.

— Ну что ты канючишь? И, прости меня, сейчас ты ведешь себя бестактно. Я тебе сказал: «Завтра посмотрю и скажу», зачем ты пришел сейчас? И почему ты так беспокоишься за них? Я понимаю, если бы ты отстаивал что-то свое, личное.

— Это было бы еще позорнее…

Полный раскардаш со своими же вчера-позавчера изложенными принципами.

Вчера был, несмотря на мои неудавшиеся разговоры, прекрасный день. Мы были с Николаем у гениального российского писателя Можаева Б.А. дома. Господи? Я предполагал после рассказа Глаголина, его существование в быту, но то, что я увидел своими зенками, как говорится, превзошло ожидаемое. Комплекс достоевщины…

Мы сидели на коммунальной кухне, среди веревок с пеленками, колясками (у него трое детей). Куча до потолка газет, банок, склянок, ведер с мусором, книг, холодильника, кухонных всяких нужностей. Это же помещение служит ему, когда он бывает дома, и кабинетом. Когда мы вошли, на одном из столиков, среди посуды стояла машинка, лежала чистая бумага на газетах и стило писателя.

— Вы извините, ребята, я не могу вас повести в комнаты, там малыши спят, а то разбудим.

Мы прихватили с собой «старку», Б.А. подал грибков собственного запаса, откупорил банку немецких сосисок и, выпив, стали разговаривать о жизни, в основном, о земле, о крестьянстве, о Кузькине. Я задавал ему вопросы, до жути смахивающие на корреспонд. штамп…

— Долго ли лежал «Кузькин»?

— Полтора года. Истинное его название «Живой»…

Трифоныч просил меня никому не давать читать, даже друзьям… «А то перепечатают, разойдется в списках и для нашего читателя будет потерян… А сколько он пролежит, это пусть вас не беспокоит… Денег мы вам дадим, сколько нужно… и как только в политике просвет отыщем, сразу пустим». И я, правда, никому не давал читать, никто не знал. Трифоныч просил переделать конец, иначе, говорит, сам бог только поможет, я отказываюсь…

— Кто из писателей вашего поколения достоин уважения, кого вы цените?

— Солженицын… Великий писатель… некоторые места в романе написаны с блестками гениальности… большой писатель… Афанасьев, Белов. Сейчас появились серьезные писатели.

— Как вы относитесь к Казакову?

— К Юрке?.. Хороший писатель, очень хороший…

— Как вы относитесь к Толстому?

— Как к нему можно относиться? Это бог… надо всеми… Но для меня еще к тому же его философия — моя религия.

Он много говорил о Толстом, а кругом летают мухи коммунальные и от них громадные тени. Вот как живет замечательный русский писатель… Пишет на кухне. А мы… стараемся оборудовать кабинет, устроить жилье, условия т. е. для творчества, удобствами вызываем вдохновение… покупаем чернила, бумагу… машинку, весь подобный инвентарь и только одного не хватает, одного не знаем, где купить талант, страсть…

11 апреля 1967

Вторая сдача.

Ю. П. Пережимал, успокойся…

Лиля Брик. Я много плакала… и даже не там, где одиночество, тоска… лирика… я плакала на «Революции», на патетике, потому что, эта патетика его, чистая, первозданная. Это наша революция, это наша жизнь. Этот спектакль мог сделать только большевик, и играть его могут только большевики.

О. Ефремов. Я очень любил этот театр и Любимова со дня его появления (театра), но где-то глубоко, в душе я не совсем соглашался, потому что иначе мне нужно было в чем-то изменять своим принципам, эстетич. понятиям. Но этот спектакль меня потряс и окончательно выбил из меня мои сомнения… я плакал, волновался, это, конечно, лучший спектакль, необходимый нашему народу в этот великий год. И будет преступлением перед народом, перед партией, если он не пойдет…

Вик. Шкловский. Чтобы не плакать, я буду говорить несколько в бок… Пушкина открыли футуристы, вы открыли для нашей молодежи Маяковского… Это исторический спектакль, он освежает нам историю настоящую и будущую, глубоко партийный спектакль. И Лиля, помнишь ты это или нет, Маяковский любил говорить… «Поэт хочет, чтоб вышло, а чиновник, мещанин… как бы чего не вышло…» Позвольте поцеловаться.

Чухрай. Бывает патриотизм и бывает патриотизм профессиональный, так же, как любовь просто и любовь профессиональная… Я протестую, чтобы профессиональные патриоты защищали от нас Советскую власть. Я это говорю, как старый коммунист — с начала войны — это высокопатриотичный спектакль.

Баркан. О проблеме актера в этом театре и о взаимоотношениях его с режиссером. О диктатуре режиссера, это злые, завистливые сплетни… Таких актеров, превосходно владеющих точным донесением мысли, владеющих пластическими, ритмическими средствами выразительности, нет ни в одном театре. Я это утверждаю… Воля актера творчески раскрепощена и точно направлена режиссером в нужную для общего успеха сторону… И теперь надо на наших диспутах поставить на повестку дня вновь вопрос о мастерстве актера, — что это такое? Сегодня я, может быть, впервые понял, как неверно мы толкуем это понятие, и пришло время заговорить об этом с новых сторон, в новом освещении.

Мы актеры, режиссеры, осветители, пост. часть — все профес. люди театра долгое время не могли ставить, писать, снимать так, как этого требует совесть художника, так, как этого требует время… И произошла дисквалификация: вот такая пьеса, со скудным запасом мысли и с таким же обсужден., чего там обсуждать было, все ясно. Этот спектакль заставляет нас по-новому осмыслить нашу жизнь, наше поведение и поступки с революционных позиций, с позиций постоянного внимания к проблемам времени. И какие возможности у театра… Доселе неиспользованные… Поэзия… была забыта совсем, а мы искали, чего бы такое поставить…

12 апреля 1967

Обсуждение «Послушайте» в Управлении. Многое, если не все, записал.

— Дайте ему (Маяковскому) хоть после смерти договорить. — Шкловский.

Спектакль не принят, репетиции продолжаются в Ленинграде, снова горю синим светом. Ну что мне делать? Жена говорит — делай шаг! — Какой шаг? Подать заявление? Как я вывернусь из этой авантюры — «Ничего, подождут, кино не к спеху». Сволочи, все, надо поступать решительно, но как? Чувствую, что произойдет нечто мерзкое, самовольный отъезд с гастролей — увольнение по статье.

Ладно, надо собираться с мыслями, послезавтра отъезд, и у меня дел невпроворот,

15 апреля 1967

Ленинград.

Телеграмма Сегелю. Порядок, буду 19 24 21 привет Высоцкого.

— Володя, не забудь поговорить о моем деле.

Вообще, как-то исправилось настроение. А почему не так волком отнесся сегодня Любимов ко мне, «к моему делу», потому я подошел к нему с крестом, как черта спугнул.

Черный день, по-моему, первый такой.

Ю. П. А с вами у меня особый разговор. Вы сегодня играли просто плохо, просто плохо. Не отвечаете, не спрашиваете, все мимо, не по-существу, одна вздрюченность, вольтаж. Разве можно так играть финал, я просто половину не понял текста.

Кончать самоубийством рано. Мы еще попробуем подержаться, хотя тоска, конечно, смертная.

Сегодня идет дождь. Сижу в номере. Не могу писать. Репетиций по вводам нет. Зарежет меня театр, но вчерашний разговор где-то внутри родил во мне противодействие. Будет легче разговаривать и рвать. Надоело все. Спасает, когда вспоминаю Зайчика, Можаева, Романовского Кольку. Делается теплее, когда знаешь, что они где-то есть и ждут встречи. Еще можно жить. Неприкаянность. Нет, Ленинград, наверное, снова мне неприятен из-за моих личных переживаний.

17 апреля 1967

Приехал Зайчик. Наступило равновесие.

Любимов. Нет, конечно, вы понимаете, что это премьера и вы вздрючиваете свою эмоциональную… штуку!!!

19 апреля 1967

Зачем нужно было издеваться над собой? Приходить в норму, трепать нервы себе и хорошим людям. Любимов сделал свое черное дело, он победил, замотал, сегодня и завтра и вообще снимается другой артист. Мне ничего не остается делать, как выпить 200 гр. портвейна и погрустить. Я получил прекрасный урок игры и «смею вас уверить, господа присяжные заседатели, сумею сделать выводы».

Нет правды на земле, как нет ее и выше…

Униженный и оскорбленный…

Директор. Вы наносите мне рану тяжелее тех, которые я получал на фронте… Это не самое большое несчастье, не торопитесь разводиться с женой и делать подобные заявления… Не торопитесь… Я ни к кому так не относился, как к Вам… Я прошу Вас, я прошу редко, этого не делать. Я начинал сниматься у Довженко… началась война… я ушел на фронт, пусть я посредственность… но, поверьте мне, как человеку, который намного старше Вас, все обойдется, и через полгода вы и мы с вами будем об этом вспоминать не более, как… Я со своей стороны даю слово, чтоб ваше пребывание в театре сделать еще более приятным для вас во всех отношениях, и творческом, и бытовом, и к вашей жене… Считаю, что этого разговора не было… все это останется между нами…

Ю. П. Почему у тебя бывают такие штуки: одну и ту же роль ты играешь то блестяще, то просто как будто не ты? Можаев тебя смотрел два раза и не узнал — такая была разница.

Любимов. Сядьте поближе, я объясню мизансцену, взгляните на сцену. Тишина, сесть всем ближе ко мне, чтобы не орать мне.

— Потрудитесь заболеть и родить эти гениальные образы. Чтобы образ вспыхивал. Тогда от вас глаз оторвать нельзя. Вспомните, как закрывали «Павшие», «Доброго», «Антимиры». Копируйте меня.

Речь, обращенная к нам из-за того, что у нас не получалась трагическая любовь.

— Артисты — все эгоисты, стараются урвать себе побольше кусок, тянут одеяло на себя. Когда был человек, который мог собрать их эгоизм в единый кулак — подчинил их мелкие интересы большому делу, — был театр, не стало его — театр развалился.

Артисты всегда стараются растащить театр, растоптать самое дорогое, это в природе артистов, это их суть, я сам был артистом и отлично знаю все ходы… Задумайтесь, товарищи. Сходите в Ленком, посмотрите на их трагическую участь, вот до чего доводит актерский эгоизм, сплетни… Но у них есть ядро, они проявили самое порядочность — солидарность — 20 человек подали заявление. Наши артисты, убежден, не способны на это, только себе, только за себя.

Смирнов[10] рассказывает, как поступал в Щукинское, на собеседовании у Захавы.

— Что вы знаете об Америке?

— В Америке капитализм.

— Так, ну и что?

— Как ну и что? Он загнивает.

— Ну, эк вы хватили.

— Совершенно свежие сведения, скоро он совсем сгниет и наступит социализм.

11 мая 1967

Подобьем бабки. В некотором смысле итоговый день. Заканчиваются гастроли, в 0.40 мы отправляемся домой. С 7-го по 11 жизнь протекала бурно до такой степени, что некогда было присесть к столу. Во-первых, поездка в Кронштадт.

1. Расстелил на палубе пальто и улеглись с Шацкой.

2. Голодные как волки, теребим капитана. Разводит руками. Кок на берегу, у него (ключи).

3. На всю шайку выдал стакан портвейну и здоровенную сосиску, булку черного хлеба с солью.

4. Банкет: водка, капуста, мясо.

5. Ссора до развода с женой. Высоцкий передал рюмку водки для меня. Она вылила ее в фужер с водой. Взбесился.

— Я раздражаю тебя?

— Да.

— Я не нужен тебе в жизни?

— Нет.

— Все. С этого вечера мы свободны от долговых обязательств.

Капитан смотрит влево, вправо.

— Эх, черт, ни компаса не взял, ни локатора.

2.30 часа стояли. Я спал в трюме на лавке.

9-го в гостях у Рахлина. Брали у нас автографы, заставляли петь, читать, развлекать — идиотское ощущение. На «Ленфильм» Полоке пришло письмо с моей фотографией: «Мы поклонники вашей картины «Республика Шкид», хотим, чтобы вы заняли в вашем новом фильме гениального артиста В. Золотухина и пр. и пр.» Из-за чего он не хотел меня даже смотреть на предмет киноискусства.

16 мая 1967

Сегодня еду на пробу в «Интервенцию». Никогда не был так неуверен в роли, вернее, в «себя для роли». Какой штамп основной? Зерно, где и в чем его главное, стержень, пружина, идея — во как! Много расходов, долгу около 300 руб. Надо срочно влазить в какую-нибудь халтуру, либо вынимать деньги из кооператива и пустить их (так оно и будет) коту под хвост.

23 мая 1967

Совпадение. Снова еду на пробу в «Интервенцию». Не произошло. Не вышло, не хотелось, не шел талант, а режиссер, наверное, хочет, иначе зачем вызывать второй раз артиста. Не вдаваясь в лирику, чем жил:

1) Читаю о Достоевском, спорю с Ивановым.

2) Приняли «Послушайте». Зажали банкет.

3) Думаю над «Запахами», пробую, пока не выходит.

Вчера отличный день. Перебирал бумаги, читал свои первые статьи, совсем неплохо. Возник новый сюжет «Дело Ендрихинского».

«Старики» — в окончательной редакции, с которой двинусь по редакциям тоненьких журналов.

27 мая 1967

Написал письма родне. Вчерась накатал рассказ «Дело» или еще как «О здравии и за упокой». Но чувствую, не получилось, нет, кое-что есть, конечно. Зайчик говорит: «белок и даже желток есть, но нет скорлупки, а, стало быть, и яйца нет». Залпом глотонул Катаева, здорово, просто здорово, но форму спер у Олеши, хотя у этих друзей трудно понять — кто первый изобрел что.

Вон Можаев на кухне коммунальной пишет и ничего — получается. Сейчас возьмусь за последнюю часть «Запахов», потом подчитаю Казакова, Можаева и возьмусь «набело», т. е. с самого начала, сызнова все написать. Сейчас надо придумать эту самую скорлупку, а уж белок с желтком мы в нее вольем.

30 мая 1967

Завтра творческий вечер Высоцкого. Это главная забота. Статья Фролова в «Сов. культуре» о «Послушайте». Телеграмма из Ленинграда. Утвердили на Женьку. Я чего-то жду от этой работы — хотя и боюсь, вдруг не получится и заменят. Но как-нибудь с божьей помощью.

3 июня 1967

Вечер Высоцкого прошел замечательно. Народу битком, стояли даже в проходах. Потом пельмени у Рыжковых. Бег за Иваном Б.[11] в носках по разогретому асфальту. А сегодня встал в половине седьмого. Жена говорит за 4 года в первый раз, вчера она попросила ребеночка, оттого и не спится.

Сегодня должен подписать договор с «Ленфильмом», боюсь, как бы театр не зарезал нас с Высоцким на пару.

4 июня 1967

Та минута, когда я когда-то не думал о карьере. Выпили с Бортником, черт, тянет с ним выпить и поговорить. Но из формы я вышел — неделю пытаюсь войти, начать — и все не получается. Тупик.

Письмо Солженицына съезду. Стыдно будет перед потомками, что же вы делали, куда же вы смотрели, скажут. Дети спросят, обязательно спросят.

5 июня 1967

Вроде уехал в Ленинград. Жалко смотреть на свои роли, сердце сжимается — мое, мной выстрадано.

Вечером. Кажется у меня есть все теперь для полного счастья. 3 часа мастерил себе письменный стол. Зайчик на «Антимирах», первый раз в истории театра на Таганке спектакль идет без Золотухина, кто-то пошутил: «Надо бы обвести спектакль траурной каймой — без Золотухина — как можно».

Бунин говорил: «Воробей. Хорошо… Опишите воробья, но так, как никто до вас, как вы его воспринимаете». И Толстой говорил, — «Нечего писать? Вот и напишите, что вам не о чем писать». Совсем хорошо — дождь пошел. На небе ни звездочки — Лермонтов из окна — ярчее одним глазом косит, другой в темноте.

Завтра еду в Ленинград — получил телеграмму на примерку. Решил начать новую жизнь — вогнать себя в форму, во что бы то ни стало — писать, читать, кувыркаться, придумывать роль и поменьше мерихлюндий, а то совсем издумался. Чаще вспоминать Моцарта.

11 июня 1967

Обед. Из Ленинграда вернулся утром. Репетиция. Глупость на глупость и глупостью погоняет. Отнес «Стариков» в «Сельскую молодежь».

— У вас что, проза… стихи?

— Проза.

— Хорошая?

— Плохая!

— Ну, к плохой мы привыкли, этим не удивишь. Садитесь! — Кивнул на кресло. В маленькой комнатке отдел. Зав. — Вучетич, ходит, приходит. Стучит машинка. Толстый автор что-то перепечатывает, двое других разбирают стихи, считают строчки, ставят звездочки, отметки. Сердце бьется раненою птицей, слежу, как бы равнодушно, одним глазом за моим «судьей». Ловлю улыбку, стараюсь понять, силюсь определить — по его дыханию, едва зам. улыбке, поворотам головы — нравится или нет, о чем он думает? Какова моя судьба? Кончил. Улыбается. Кажется, даже смущен.

— Талантливый парень. Но даю голову на отсечение, это не напечатают, во всяком случае у нас это точно не пройдет. Анализа нет. Страшный, уродливый быт, изуродованные, жестокие люди, а ситуация анекдотическая. Очень хорошо рассказанный анекдот, в платоновской интонации рассказанный, она сама по себе уже угнетает. Только посмертным изданием, как Платонова, Булгакова. Ну, тут есть, конечно, отдельные погрешности. В этом месте очень натуралистично, это вызывает отвращение, перебор, неоправданный… Здесь вот — последняя фраза — просто под Пушкина запел, ты сам понимать должен — литературщина. Ну, оставьте… Витек! Ты почитай, интересно для тебя должно быть… Поначалу не обращай внимания… Приносите еще что-нибудь…

Рассказал Высоцкому, Смехову. Смехов одобрил, Высота:

— С одним рассказом таскаться неудобно, надо написать еще два-три, тогда уж и проталкивать.

А понес его потому, что Колька одобрил «К сыну», понравилось и советовал не торопиться, поработать тщательнее и, может, в повесть дело вырастет. — Вот я и подумал, «К сыну» откладывается, другого на подходе ничего нет, дай-ко снесу «Стариков», авось, да пройдет.

Шли с Полокой по роли. Разбирали ситуации, придумывали характер, решения, приспособления, штампы. Работали увлеченно и кое-что, по-моему, есть в корзинке. Буду работать дерзко и непонятно, неожиданно, нервно и изобретательно. Сделаю или умру. Начну все сначала, как будто никогда не был артистом, по-школьному: куски, задачи, внутренние монологи. Заведу тетрадь специальную. Лишь бы войны не было. Вчера «Павшие» первый раз шли без меня, «Сороковые».

30 июня 1967

Рассказы не пишутся. Дневник не ведется, писать стал мало, связался с кино. Вчера был у Романовского. Лера в больнице. Читал дневник ее брата, письма из тюрьмы. С 35-го года вел дневник по 1942. Нерегулярно, конечно. Каждая запись начинается с точного описания погоды, температуры. «22 июня 1941 г. Началась война с Германией. Температура, погода и т. д.». Осудили за отца. Отец остался при немцах врачом. Перевел русских раненых в заразное инфекционное отделение, спас. Прятал еврея в подвале, после еврей этот оклеветал его. Сын за отца. Просит в письмах не беспокоиться, прислать бумаги, жиров, сухарей, просит не забывать его. 8 лет. Жуть.

А ты, Слава, восторгаешься красивой, но беззубой речью Гамзатова на съезде писателей, в то время как у Солженицына конфисковывают дневник, архив, лишают его средств к существованию, не печатают, клевещут и т. д.

4 июля 1967

Весь день в сильных бегах. С утра подался в «Наш современник». Что сказать про жизнь? Нет отрады. Честно. Хотя, само по себе хождение по Москве в нежаркий день, с мыслями высокими и благородными о России, о себе, о великих писателях — занятие приятное, возвышающее. Но суета одолела вконец.

Вечером позвонил Гутьерес[12]. Пригласил в ВТО. Марина Влади. Раки. Водка. Ужин. Облажался Этуш. Жалко его даже. — Красивая вещь. — Поехали к Максу. Пели песни. Сперва Высоцкий свои, потом я — русские и все вместе тоже русские. Такой хороший вечер, редко бывает так тепло, уютно и без выпендривания. Анхель пел — испанские. Жена меня так толкнула, что я поскользнулся на паркете и шмякнулся на пол. Конфуз. Я тут же, покраснев, стал объяснять всем, как скользко, на самом деле был сильный, мужской толчок моей нежной жены. Ну ничего, обошлось, забылось. Зато гуляли потом до утра. Встречали утреннюю зарю, говорили про любовь, целовались — в пятом часу спать легли.

Марина пела песни с нами, вела подголосок, и так ладно у нас получалось, и всем было хорошо.

9 июля 1967

Ничто не повторяется дважды, ничто. И тот прекрасный вечер с Мариной Влади с русскими песнями — был однажды и больше не вернется никогда. Вчера мы хотели повторить то, что было, и вышел пшик… Все уехали, опозорились с ужином в ВТО, отказались от второго, все хотели спать, канючили, добраться бы до постели поскорее. А я все ерепенился чего-то, на русские песни хотел повернуть и начал было «Все пташки перепели», да пил один. Что такое? Что случилось в мире? Весь вечер я не понимал Шацкую… Что такое? Ревность что ли какая-то странная, что не она царица ночи, что все хотят понравиться Марине или что? Капризы, даже неловко как-то, а я суечусь, тоже пытаюсь в человеки пробиться… «Ты мне не муж, я не хочу сейчас чувствовать твою опеку, взгляды, не обращай на меня внимания и не делай мне замечаний».

10 июля 1967

Театр. Духота, теснота, одиночество. Два дня, с вечера у Макса не разговариваем с женой.

Бегал по редакциям. Надежд, что «Старики» напечатаются — никаких. Уехать куда-нибудь в лес, к глухой речушке и не видеть никого…

Я страшно волнуюсь… А вдруг у меня не может быть детей? Жизнь потеряет смысл, а я — свое назначение, семья развалится, как карточный домик, какая это семья без детей. Кто-то сказал, если к 30 годам дом не наполняется детским криком, он наполняется кошмарами.

«Это была моя лучшая поездка в СССР. Я увидела „Маяковского“», — М. Влади.

16 июля 1967

Одесса.

Только что закончил зеленую и с ходу эту бежевую начинаю. Вообще, надо торопиться, много, много времени утекает в дыры лени, в щели инертности. Надо заставить себя работать регулярно, невзирая на настроение и суету.

Подобьем бабки.

Закончился мой четвертый сезон и третий на Таганке. Ролей прибавилось не густо — один Маяковский, зато спектакль отменный, лучший в репертуаре, играть его доставляет радость и творческую и карьерную. Делался он долго, трудно, мучительно. Перелаялись с режиссером, передрались, но все позади, победа одержана и вспоминать плохое не хочется.

Театр дал мне квартиру, я член худсовета, играю хорошие роли, судя по всему работой моей довольны. Обижаться можно только на себя, что иногда играю хуже себя, что не всегда в форме, что ленюсь часто.

Перед отъездом были у Любимова в больнице.

— Зачем он в эту больницу лег… С серьезным заболеванием в такую больницу ложиться — обрекать себя на смерть. Там же не лечат, боятся. Туда надо ложиться с насморком, с гриппом уже нельзя ложиться туда. Или просто отдохнуть, пописать мемуары, почитать. Один деятель лег, лечащий врач, профессор, заслуженный человек пришел на осмотр — тот спрашивает его:

— С какого года вы член партии?

— Я беспартийный.

— Как! Вы не член партии? Как же вы, беспартийный, будете меня лечить? Мою жизнь доверили беспартийному человеку, что можно с него спрашивать. Моя жизнь нужна партии, народу. Это безобразие.

И т. д. и т. п.

Петрович вышел с палкой в халате, кое-еле-как. Ему только что сделали вливание в обе ноги по литру жидкости, огромной иглой. Передвигался, как странник, как калика перехожий, как «паша».

Поговорили о разном, больше о времени, о событиях на политической арене, о нашей судьбе в зависимости от изменений наверху.

О письмах Солженицына, Владимова, Вознесенского, о снятии Бурлацкого и Карпинского и др. высоких лиц.

— Ну ладно, мужики, отдыхайте как следует, поправляйте здоровье, работа предстоит напряженная.

О «Герое»: — Я во многом виноват. Надо было смелее корежить, а я так все боялся господина Лермонтова обидеть и вышло наоборот.

— Надо смелее отказываться от своих привычек, представлений.

— В каком смысле?

— Например, — сделали сцену, посмотрели, так-сяк — не вышло. Надо понять, почему не вышло и смелее все перекраивать. Тысячу раз переделать — но не выпускать продукцию среднего качества. Нету времени работать плохо… Каждую работу надо работать как главную и последнюю в твоей жизни. Не зря старик четырнадцать раз переписывал.

Высоцкий. Николай Робертыч! А вы пьесу пишете?

Эрдман[13]. Вам скажи, а вы кому-нибудь доложите. А вы песни пишете?

Высоцкий. Пишу. На магнитофон.

Эрдман. А я на века. Кто на чем. Я как-то по телевизору смотрел, песни пели. Слышу — одна — думаю, это, должно быть, ваша. И угадал. В конце объявили автора. Это большое дело. Вас уже можно узнать по двум строчкам, это хорошо.

— Говорят, скоро «Самоубийца» будет напечатана.

— Да, говорят. Я уже гранки в руках держал. После юбилея разве… А он, говорят, 10 лет будет праздноваться, вот как говорят. Ну, посмотрим… Дети спросят.

23 августа 1967

Давненько не брал я в руки шашек. Шутка ли, не позор ли — месяц ни строчки в дневнике. Но давайте, уважаемые, разберемся в причинах. Авось моя вина да не столь тяжела, сами виноваты, все.

18 июля вечером я вылетел в Москву… Встретились, выпили, поговорили. Два дня, сломав головы, задрав подолы, бегали по магазинам, по кладбищам «слонов», по достопримечательностям. К вечеру, одурев от усталости, сутолоки и жары, садились за стол и пили. «Березка» — валютный магазин, а кто знал?

Подходим. У дверей несколько чмуров.

— У вас какая валюта?

— У нас советский рубль.

— Проходите, товарищ, с рублями здесь делать нечего.

— А мы просто посмотрим.

— Смотреть нельзя, пройдите, товарищ.

— Ну пустите посмотреть, мы трогать ничего не будем.

— Товарищи, пройдите, не добивайтесь себе неприятностей.

Отошли оскорбленные, облитые помоями. Молчим. Отец остановился, оглянулся, крякнул:

— Вот ведь как не умно мужику, значится, омрачают его существование. Для кого мы Советскую власть устанавливали, жизни свои, значится, покладали, нас же самих не пускают посмотреть, что они там иностранцам продают, чем они там за занавесками, значится, занимаются. А, может, там надо поразогнать кой-кого, может повторить 17-й год. Это — через 50 лет нашей власти. Что они там распродают, почему с глаз закрылись? Окошки позанавешивали?

Ходили, ходили по Кремлю.

Мать. Отец, глянь как у них тут кресты везде целые. Вот бы Саньку Черданцева сюда, он бы кресты эти им пошибал.

— Это сохранено, мать, как источник старины, чтобы в 67-ом знали, как было раньше. Вот это ты знай.

— А где этот самый Кремль-то… пошли к нему.

— Так мы в нем находимся, весь этот бугор, обнесенный стеной, она кругом идет, и все это в середине этого круга, башни, церкви и клумбы — все это вместе и называется Кремль.

Царь-колокол с выломанным краем.

Мать. Отец, забери в Быстрый Исток этот колокольчик, мы в нем корову держать станем, а то он у них без применения на дороге стоит тут.

Отец. Вообще, вы не думайте, что мать простая, да первый раз в городе… Она в курсе всех дел, альбом открыток с видами Москвы привез и все рассказал. Так она сейчас ориентируется, как у себя в хате, узнает все. Большой театр узнала по коням…

Что вспомню, запишу позже. Отец читал письма, которые присылают ему люди, работавшие с ним, когда-то знавшие нашу семью.

26 августа 1967

Ночевал Высоцкий. Жаловался на судьбу.

— Куда деньги идут? Почему я должен вкалывать на дядю? Детей не вижу. Они меня не любят. Полчаса в неделю я на них смотрю. Одного в угол поставлю, другого по затылку двину. Орут… Совершенно неправильное воспитание.

Пересъемка. Радостное ощущение… Что такое? Даже страшно, так хорошо, легко, взлететь можно. И сразу сомнения, как черви в душу лезут… Не радуйся, дурак, не успокаивай себя, на тлю больше сработал и думаешь гений — хватило, бестолочь, чтобы миллионером себя почувствовать, бездарь.

Но ведь бог есть, в нас, в людях, промеж нас, а может, кощунствую я, тяжкий грех совершаю — из-за корысти, из-за удачи бога вспоминаю… Не верую, а вид делаю, а это хуже в сто крат, чем не признавать бога совсем.

Однако, я стараюсь не делать зла другому, а, может, по слабости не делаешь, по невозможности, а если вдруг сильным станешь?

30 августа 1967

Москва. Хожу по пустынным комнатам — не знаю, за что взяться. Полку делать — лень, больно много работы, не стоит она того. Попел. Немного, но голос сел. Позанимался. Я — артист и должен быть в форме к началу сезона. Похудел заметно. Это меня радует. В общем и основном я, кажется, в форме. День пасмурный. В Москве осень чувствуется во всем: сумрачно днями, ночами холодит, вялые помидоры на прилавках, во всем спад и предчувствие благостного умиротворения. Хочется покоя, уединения, дождей и приятного уныния, которое до слез необходимо после летней жары, толкотни, радости и суматохи. Осень. Осень. Осень — ее величество возлюбленная Пушкина. Надо собираться с мыслями, сосредоточиться, отвентилировать необходимые дела, а не хочется, так и тыкаюсь из угла в угол, не знаю, за что взяться…

Из «Современника» пришла моя рукопись.

Уважаемый тов. Шелепов!

Рассказ «Старики» не заинтересовал редакцию. Рукопись возвращаем.

С уважением

Редактор отдела прозы: (Л. Дударь)

При чем тогда «Уважаемый» и «с уважением», если не заинтересовал, за что уважать? За то, что плохо написал? Вы еще услышите обо мне, уважаемый тов. Дударь.

Вечер. Дождь. Зайчик с Кузей гуляет. Пробую наладить писательский быт, печатать и писать за журнальным столом.

11 сентября 1967

Понедельник. А вчера было воскресенье. Когда ехал вечером в театр, навстречу столько грибов! Уйма. Бабы в брючках, красные с воздуха, утомленные, но довольные удачей и оттого обаятельные. Завтра на работе только и разговору, кто где был и сколько набрал, да с кем был…

Я подхожу к театру всегда со стороны зрительного входа. Мне нравится постоянная кучка зрителей, в большинстве женского, молодого состояния… Они не теряют времени, читают учебники, целыми днями простаивают за бронью… Они любят нас, узнают, перешептываются, покупают цветы. Это какая-то другая, почти штатная в своей постоянности часть нашего театра. Показывали Петровичу самостоятельную работу по «Пугачеву». Орали все, как зарезанные, бились, исходили жилами, а не волнительно. Кое-кто кое-где прорывался вдруг: Иванов, Колокоша, Хмель, но все как-то неорганизованно, беспомощно. Как же надо точно работать, точно продумать до взгляда, до жеста руки, чтобы не выглядеть жалким.

Уходит Калягин в Ермоловский. Жалко очень. Актер он замечательный, хоть и чуждой мне манеры, индивидуальности. Сытый, точный, виртуозный — райкинизм, масочность.

Без страсти, без тоски по звезде, без жажды крови раз напиться, не могу найти, как сказать, но без чего-то такого… мировой скорби, что ли, черт его знает.

Элла[14] нечаянно обронила, что я буду играть Раскольникова: «Юра Карякин[15] так хочет». Как можно такие вещи говорить актеру без предварительной подготовки, эдак и помереть невзначай можно. Я не верю пока, но одно то, что кто-то хочет и видит во мне Раскольникова, вселяет в мою душу радость, трепет и сомнения, я выше ростом стал, увереннее и богаче. Ведь я думал о Раскольникове, я спрашивал год назад Веньку, могу ли я сыграть Раскольникова, никогда и не подозревал, что такая возможность появится. Это неожиданно, и я боюсь.

Любимов: «Я и другие умные люди считают поэму „Пугачев“ лучшим, что сделал Есенин».

Обаятельный он мужик, сделал он из нас политиков.

15 сентября 1967