Молодые годы, любовь и невзгоды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Молодые годы, любовь и невзгоды

5 декабря 2005 года.

С первых дней я облюбовал себе место на самом верху огромной аудитории амфитеатром, вмещающей больше трехсот студентов, - меня радовала перспектива, склон холма, только весь не из деревьев и кустов, а из голов и головок юношей и девушек, множество плеч, рук, лиц сбоку, и все это пестрит всеми цветами весеннего луга, и все это старательно записывает, втихомолку переговаривается, обмен взглядами, полными новизны и тайны, потому что все между собою еще едва знакомы...

Аудитория со стеклянной крышей в вышине напоминала мне бассейн, и тишина во всем здании факультета, пока идут занятия, производила впечатление глухой глубины моря, когда окунаешься в него все глубже и глубже, как искатель жемчуга.

Но вот зазвенел звонок, и все разом задвигались, заулыбались, заговорили, - стихия перемены захватывала и захлестывала коридоры и лестницы... Тут и там возникали кучки беседующих, и у всех такой вид, как будто только сейчас начинается самое интересное. Я же именно на переменах несколько терялся, смущаясь своего внимания к своим новым товарищам и их мимолетного интереса ко мне.

На лекциях я томился неутоленной жаждой любви и счастья, а от прежней жизни в Ленинграде осталось то совершенно особое восприятие города, точно я родился и рос здесь. Вокруг светилась и звучала красота архитектуры. В одеждах и манерах ленинградцев была простота, простота интеллигентности, тишина и затаенный, словно слегка приглушенный блеск вековечной культуры, которую накладывает сам город на своих обитателей. Я застал еще то старое доброе время, когда все ленинградское имело свой неповторимый отпечаток - отблеск прекрасной старины и новой культуры, нечто романтическое и классическое одновременно.

За весь первый год ни по Общей физике, ни по Общей химии я ничего нового не узнал, высшей математикой почему-то не заинтересовался, а длинная цепочка уравнений по Органической химии на втором курсе у меня вызывала уже откровенно скуку. И все чаще всплывала, бог весть откуда взявшаяся мысль стать писателем.

Впрочем, для особых раздумий времени не оставалось, приходилось постоянно подрабатывать где-то и как-то, я впервые жил сам по себе. К зиме на первом курсе мне необходимо было приобрести пальто. Об этом каким-то образом узнала англичанка, и она выхлопотала мне материальную помощь, и я купил... шинель, отдавая последнюю дань своей детской мечте о море. Она проявила обо мне заботу, может быть, потому что я хуже всех знал английский язык.

Дело в том, что в средней школе при пединституте учащиеся изучали, кроме русского, родные языки. Для тех, кто продолжал учебу в институте, незнание иностранного языка не представляло особой важности, хотя здесь есть элемент запрограммированного отставания. Для меня - в то время я и не ведал о том - вообще поступление в университет оказалось бы невозможным, ибо в число вступительных экзаменов непременно входил и иностранный язык.

Мой внезапный, скандальный уход из пединститута, возвращение на родину, - теперь можно на это посмотреть и так, - явились чем-то вроде бессознательного вызова судьбе. И все же поначалу в Найхине меня освободили от уроков английского языка, считая, что мне поздно, лишь в десятом классе, приступать к его изучению.

К счастью, у меня всегда был интерес к языкам. Помнится, я даже принимался самостоятельно изучать латинский язык, а потом - английский. Я решил наверстать упущенное время, и учительница английского языка вскоре нашла, что я могу посещать уроки, как все. Таким образом в аттестат зрелости попала оценка по английскому языку - "хорошо", будто все годы в школе я изучал этот язык. Вступительные экзамены я сдал и по английскому неплохо, чтобы пройти по конкурсу без стажа. Это была эпоха "физиков", конкурсы на естественные факультеты большие, о чем, правда, я и не подозревал.

Одна из молодых учительниц из Найхина, переехав жить в Минск, будучи в Ленинграде, нашла меня и очень радовалась, что я поступил в Университет. "Значит, не так страшен черт, как его малюют!" - все повторяла она. Альбина Павловна Уловская была у нас классной руководительницей и преподавала историю. Она с радостным вниманием, как старшая сестра, обхаживала меня, повезла на Невский в мороженицу...

Но я чувствовал какое-то беспокойство в ней, и вдруг она, но как-то мельком, сказала, что ее муж, военный летчик (ведь она совсем недавно вышла замуж, с тем и уехала с Дальнего Востока), погиб. С тех пор, как незаживающая рана, ее боль во мне, и ее образ, ее светлое, без загара и румянца лицо, черные глаза и яркие, без помады, губы, - именно ее я имел в виду в "Воспоминаниях в Москве", она выступила там старшей сестрой девочки из Подмосковья.

В общежитии на 5-ой Линии, в двух шагах от Тучкова моста, а химфак располагался в те времена на Среднем проспекте, я прожил почти два года. С тех пор у меня к Васильевскому острову совершенно особое отношение, это - как старинный город, в котором я некогда жил. Хорошо помню всех, с кем мне приходилось жить в одной комнате.

Жили мы дружно, не устраивая коммуны, делились всем, что у кого было. По праздникам, особенно под Новый год, студенты арендовали, не знаю, на каких условиях, клуб завода имени Козицкого, устраивались вечера и балы. Это были настоящие празднества. Ничто не мешало и мне предаваться веселью, но, странное дело, я не умел танцевать. То есть я умел, очевидно, почти, как все, но из-за природной застенчивости скорее стушевывался, чем решался запросто закружиться по залу. Я в чем-то сомневался, будто речь идет чуть ли не о выступлении на сцене.

К концу первого курса я уже давал уроки по физике, химии и математике, как мой герой Владимир Мостепанов из повести "Женщины в его жизни". Ну, я решил взять уроки танца. Учиться тому, чему и учиться мне не надо было. Я ставил перед собой не те задачи, какие имел в виду, на внешний взгляд. Я хотел обрести свободу, любовь, счастье. Думаю, я так и не научился танцевать, хотя успел посетить несколько уроков танца, вдруг обретя все, чего единственно жаждал.

Улица, ушедшая в ранние апрельские сумерки. Ярко освещенная небольшая комната. Мне трудно представить себя там, среди танцующих пар. Из нынешнего времени я вижу в освещенном интерьере нежный лик, точно с картины Боттичелли. В красном платье с высоким воротом, слегка раскрытым, с тонким серьезным лицом юная девушка в свободном танце... Она умела... Но зачем тогда ей уроки? Я и близко к ней не подошел, но смотрел отовсюду только на нее, и она, как это бывает, невольно оглядывалась на меня, а изредка, как мне казалось, как бы подбадривала меня, может быть, неожиданно для самой себя вступая со мной в тайный контакт.

В то время я жил грезами и о Розе Кузьминой, и о Вале Даниловой, до которой дошли слухи о моем новом увлечении, и она встретила меня холодно-холодно. Одна была далеко и юна, а ради встреч с другой, чтобы пригласить ее на наши вечера или бал, мне нужно было научиться танцевать свободно, то есть лучше всех. Самолюбивый и застенчивый внешне, я был прост и решителен, вообще чувствовал себя в то время куда взрослее, чем позже... Стихия молодости, стихия влюбленностей и страсти, просто молодой чувственности требовали, искали исхода, какого-то направления, цели.

Придя на второй урок, я уже не мог отвести от нее глаз. Деваться мне было некуда. Не имея привычки запросто заговаривать с девушками, я должен был уйти и навсегда потерять ее. Она в тот вечер пришла в последний раз, этого я, конечно, не знал. После урока я вышел на улицу вслед за нею, она повернула в сторону цирка, я - Невского проспекта. И вдруг я направился за нею, она оглянулась без особого удивления, наоборот, она знала, что так и будет, и на мое пожелание познакомиться и проводить ее, она уже поэтому с удовлетворением кивнула.

Вообще робкая и застенчивая, она отнеслась ко мне со вниманием, почти что с детским любопытством из-за моей иноплеменной внешности. Леля (так звала ее в детстве бабушка) работала сборщицей электровакуумных приборов на "Светлане" и училась в вечернем техникуме, куда ей пришлось поступить по воле отца после седьмого класса.

Таким образом, Леля недоучилась в средней школе, как могла бы и хотела, у нее не было выпускного бала, о чем она жалела так, как будто на нем, как Золушка, могла бы встретить непременно принца. Ей очень понравилось, что я студент Университета. Мы были молоды (вообще еще юны) и, кроме любви, этого еще не испытанного до конца счастья, жили все ожиданиями и поисками какого-то высокого призвания. Эти идеальные устремления, которые с годами нередко улетучиваются начисто, и сблизили нас. Я заговорил о писательстве, и Леля, не имея на то никаких оснований, ни минуты не колеблясь, поверила в мое предназначение. Так бывает только в юности и то в какой-то один вдохновенный миг. Участь моя была решена.

Но жизнь наша могла пойти и совершенно по иному руслу. Мы были бесконечно далеки от тех планов, какие обсуждали, выдумывая их тут же на ходу, как это свойственно только молодости в пору ее первых, самых ярких озарений. Невозможного нет. Я говорю: молодости, - потому что мы, несмотря на возраст, чувствовали себя именно взрослыми молодыми людьми, детство и юность которых уже стали воспоминанием.

В тот вечер Леля спешила домой, но на следующий день мы встретились и долго бродили по городу, против нынешнего времени, такого безлюдного, что, казалось, мы одни на набережных Невы, на островах, в парках Павловска или Петергофа. Пришли майские праздники, и мы целыми днями не расставались. Затем наступили белые ночи, и мы гуляли ночи напролет. Я был уже безоглядно влюблен. Леля еще как-то в себе сомневалась.

Проведя лето и осень со студенческим отрядом на целине, я снял комнату в Озерках с намерением начать писать. Далеко до Университета, до центра города, где жила Леля, но близко от "Светланы". После работы, иной раз вместо занятий в вечернем техникуме, Леля приезжала в Озерки (дачную местность в те годы, как во времена Блока). И уже поздним вечером, засыпая в трамвае, возвращалась домой, а рано утром, очень рано - снова ей приходилось ехать, теперь уже в переполненном трамвае, на работу.

Леля очень уставала: свидания, дорога, завод, техникум - это было сверх ее молодых, неокрепших сил. И мы принялись рассуждать: "Если мы любим друг друга, что же нам мешает пожениться и жить вместе?" Скажут: "Где вы будете жить?" Мы и так снимаем комнату. Скажут: "На что станете жить?" Стипендия, уроки, заработок Лели! Что же еще нужно для жизни и счастья? Быть вместе.

Решение было найдено, неожиданное, как водится, только для родителей. Сохранилась фотография. Мы выбежали на снег и остановились у высоких берез. Леля в моем пиджаке, я - в свитере, оба простоволосые, смеемся и смотрим вниз, откуда нас снимает наш товарищ. Мы стоим на фоне берез и голубеющего неба, молодые и взрослые, когда нам едва исполнилось 21 и 18 лет.

Взлеты всегда сопровождались у меня внезапными падениями. Весной я решил перевестись с химического на философский. Почему-то такого рода переводы у нас обычно не удаются, не в чести, разумеется, из-за бюрократических инструкций и недоверия к живой жизни. Тогда я оставил химфак и подал документы на философский. Сдал экзамены я хорошо, набрал проходной балл для "школьников", но, вместо того, чтобы учесть, что и два курса химфака тоже в своем роде преимущество, мне вменили, опять-таки чисто бюрократически, в вину мою ошибку с выбором факультета, уход с химического, уход (еще раньше) из пединститута - и не приняли. Это была катастрофа.

Мне словно закрыли доступ к высшему образованию. Я обиделся и решил всего достичь самообразованием. Но пока меня призвали в армию - я оказался во Флотском экипаже, а там - и Кронштадт... Сбылась моя детская, забытая мною мечта о море! Четыре года я буду видеть лишь вдали Ленинград!

Леля снова жила в своей семье. В Кронштадте прежде всего у меня поднялась температура. Меня положили в госпиталь для обследования, температура без видимых причин продолжала скакать. Я читал целыми днями. Лечащий врач, капитан, служил в свое время на Дальнем Востоке (а этот край, сама память о нем, делает людей лучше, как я убеждался много раз). Он принял во мне сердечное участие. Целый месяц я пролежал в госпитале, пока у меня не обнаружили холестицит и что-то, связанное с тем, что нанайцы едят сырую рыбу, свежую и замороженную. Через три месяца после призыва мне вручили бумаги и высадили в Ораниенбауме, откуда на электричке я вернулся в Ленинград.

Была зима. Мы снова сняли комнату в Озерках, на этот раз на холме, у Выборгского шоссе. Ради временного заработка я устроился работать грузчиком, полагая в скором будущем выйти в писатели. Одно время я даже работал грузчиком в порту, то есть среди настоящих докеров. Жизнь города открылась мне с другой стороны, как бы с задворков, если вспомнить всю ту жизнь, всех людей, с кем мне пришлось близко столкнуться в те годы.

Когда мы поселились вновь в Озерках, юные муж и жена, еще не совсем оправившиеся от внезапной разлуки и всех нежданных перемен, мы оказались свидетелями непостижимо странных происшествий и ситуаций, которые ведь и нас могли вовлечь в свой водоворот. Хозяин дома до выхода на пенсию работал в милиции и обещал мне устроить прописку. Однажды утром жена его, еще относительно молодая женщина, у нее ребенок был лет пяти, испуганно вскрикнула и постучалась к нам.

Я прошел к ним в дом и увидел, как ее муж, одетый, лежит на кровати с невидящими глазами и весь подрагивает как-то неестественно, а жена его на клочке бумаги пыталась записать телефон "скорой помощи", но ей никак не удавалось, так как карандаш вылетал из ее рук стрелой... Я помчался к телефонной будке и вызвал "скорую". Она не успела приехать. Старик продолжал дрожать, вдруг весь затрясся и затих. Он умер. Впервые в жизни я наблюдал смерть вот так, лицом к лицу.

Прописать он меня не успел, и пришлось прописать меня у себя родителям Лели, что они сделали с величайшей неохотой (бросив университет, я не внушал им доверия, это естественно), но к добру, ибо уже через полгода им выделили на улучшение в новом доме комнату, а мы поселились на Воинова, раньше и ныне Шпалерной. По тем временам нам невероятно повезло.

Теперь все зависело от нас самих. Но это тоже нелегко. Меня тянуло на родину. Мне казалось, что именно там я что-то важное узнаю и пойму, чтобы поведать о том людям. Мне хотелось иной раз просто искупаться у нас на речке, ведь на Неве или на Финском заливе мне не удавалось искупаться вволю, слишком вода холодна здесь для меня. Родина моя не Север, а юг. Зимы бывают суровые, зато летом там жарко, растет виноград и грецкий орех. Полуденный край!

Однажды я сорвался в дорогу, доехал до Москвы и в каких-то сомнениях и беспокойстве вернулся назад. Через год я все же уехал с намерением целое лето поработать там, живя ловлей рыбы удочкой, вместо охоты на львов, как Хемингуэй в Африке.

Прошло четыре года, как я последний раз приезжал на Амур. Но как все вдруг изменилось! Я не узнавал наше село - большие наводнения тех лет разрушили совершенно берег реки вдоль села. Смена песчаных и галечных отмелей, рощ, лугов - то, что в детстве я воспринимал, как ухоженный мир, в стиле, как нынче сказал бы, японских садиков, - все исчезло, все смыто, разрыто, ушло под воду.

А хуже всего, дом бабушки, самый большой и красивый в селе, прекрасный образец деревянной архитектуры 30-х годов, был сломан, срезан на треть, - братья поссорились. Все беды и бедствия российских деревень, что мучало и мучает нас по сей день, я увидел там воочию - и растерялся, еще не сознавая, до какой степени тема распада и декаданса еще тогда проникла в мою душу, чем буду мучаться еще долго-долго.

Поэзия жизни, что влекла меня на родину, отлетела. Я увидел вокруг то же пьянство, неразбериху, непостижимо странную жизнь людей по задворкам цивилизации и культуры, в общем, все то, что наблюдал невольно и по закоулкам Ленинграда.

Искупаться вдоволь не удалось, я рано приехал, вода была еще холодна, а главное - и река казалась одичавшей... Поудил рыбу, набросал нечто вроде повести о колхозных делах, весьма плачевных, и уехал, неспокойный, грустный, и все восемь суток в поезде от Хабаровска до Москвы и Ленинграда смотрел неотрывно в окно, замечая всюду, как нарочно, следы наводнений, пожаров, хозяйственной неразберихи... Душа как-то присмирела, так дети замолкают, словно не желая понимать, то есть не принимая жестокостей жизни.

Леля, закончив техникум, работала в отделе главного технолога цеха. Красота ее была в полном расцвете. В нее влюбился главный технолог, молодой мужчина, женатый, преуспевающий, и Леле не всегда удавалось держать себя с ним так, как ей хотелось, и она уже подумывала о возвращении в цех, в сборщицы, что даже было выгоднее в смысле заработка.

Она мечтала и о продолжении образования, только ей хотелось стать учительницей. И вот мы решили пойти учиться вновь, она - в педагогический институт, я - на философский факультет. На этот раз у меня уже набирался двухлетний стаж, но и без стажа я прошел бы по конкурсу. Только английский, кажется, я сдал на "хорошо". В колхозе в сентябре ребята как-то заговорили об экзаменах. Тут выяснилось, что среди всех поступавших только один человек написал сочинение на "отлично" , "какой-то нерусский". Это был я.

Как горько я усмехнулся, не ведая о том, что в душе моей происходит какое-то чудесное превращение. Именно в те осенние дни в колхозе (а первый проблеск был в госпитале в Кронштадте) я начал переходить от обычной прозы, которая мне не давалась, на особый язык, с детства мне свойственный, сугубо поэтический, необязательно стихотворный, но именно обрывки стихов легли на страницы записной книжки...

А через два месяца, после того, как мы побывали в гостях у моего двоюродного брата, а его жена играла на рояле целый вечер, вставши в три утра, я неожиданно начал писать поэму... А там пошли стихи.