Политические маневры
Политические маневры
Позже он постарался разъяснить свою позицию как возвышение над политикой во имя искусства: «Политика, как рак, разъедает поэзию. Я своими глазами видел, как многих из моих друзей затягивал политический водоворот и они теряли лицо и губили свои души. По мне же, политика, экономика и все такое прочее — вещи смехотворные, никчемушные, а главное — насквозь лживые… Это капканы, расставленные на художника, силки, из которых не выпутаться тому, кого ведет чувство, а ведь именно такие люди всегда норовят стать на защиту дела, которое им неподвластно, но разрешимо естественным ходом вещей.
Поэзия и искусство — вот две великие жертвы исторического процесса. Отстраниться — таково было мое решение, таков был мой способ самозащиты, вне всякого сомнения, действенный. Таков был долг чести — к нему меня обязывало теплившееся в глубинах моего существа пламя поэзии, редкий и хрупкий дар. Защита собственной личности казалась мне безотлагательной, важной и насущной задачей, никак не менее важной, чем защита интересов пролетариата».
Хочется спросить: а не связана ли защита собственной личности с защитой личной собственности? И насколько допустимо сопоставлять свои собственные интересы с интересами класса пролетариев?
Это ведь распространенная политика: делать вид, что остаешься вне политики. Дали так ее обосновал: «Если художнику не удастся создать новый уклад жизни, основанный на свободе и благе, новый рисунок жизни, что толку в победе пролетариата? То будет механизированный муравейник, несметное множество не отличимых друг от друга песчинок. Ни одна из идеологий (а все они двусмысленны) не может похвалиться тем, что заполучила Дали. Ни одна!»
Художник лукавил. Одной идеологии он теперь окончательно присягнул на верность не словом, а делом: отрекся от социалистических и коммунистических убеждений, определив это как отказ от политики. Тем самым стал на сторону идеологии, господствующей в обществе. Ее основы: индивидуализм вместо братства, конкуренция вместо взаимопомощи, подчинение имущим власть и капиталы вместо свободы.
Таков подлинный муравейник с одной механической целью: получить максимальный доход, а с ним и все блага для себя — за счет других.
Казалось бы, к таким талантливым и работящим людям, как Сальвадор Дали, это не относится. Ведь он добивался успеха благодаря своему творчеству. Разве не так?
Нет, не совсем. Прежде чем он стал профессиональным художником, на него был затрачен немалый капитал — из отеческого кармана. И еще. Каждый из нас существует за счет не просто общества, а конкретно тех, кто снабжает его пищей, водой, одеждой, жильем, транспортом, орудиями труда, электричеством… Эти конкретные люди работают ежедневно, врубаются в забой, возводят дома и другие сооружения, ищут и находят полезные ископаемые, добывают нефть и газ, выращивают хлеб, производят всю необходимую нам продукцию, изучают природу, создают новую технику…
Трудящиеся, специалисты — основа и опора человеческого общества. Им каждый из нас обязан своим существованием. Но таким людям, каким стал к 1941 году (когда он это писал) Сальвадор Дали, пролетарии представлялись безликой массой, в отличие от «элиты», избранных, к которым он, по собственному признанию, питал слабость, робея перед ними.
Говорят, огромная масса трудящихся беспомощна, если ею не управлять. А для этого необходимы правители, банкиры, торговцы, служащие. Однако эта постоянно растущая орда сидит, как прежде говорили, на шее трудящихся. Банкир питается не деньгами. Он и недели не проживет без пищи. А трудящийся без его капитала живет, работает и производит реальные, а не мнимые ценности… Если в обществе ценится именно труд и профессиональные качества, а не деньги, капитал и власть.
Самые богатые — вовсе не самые умные и талантливые, не самые честные и благородные люди. Как бы не наоборот! Когда в их руках находятся рычаги власти (такова суть капитализма), то всеми благами пользуются прежде всего и в гигантских масштабах они, а не трудящиеся.
«В ходе революции, — писал в 1930 году видный испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет, — буржуазия отобрала власть и, приложив к ней умелые руки, на протяжении одного поколения создала по-настоящему сильное государство, которое с революциями покончило… В наши дни государство стало чудовищной машиной немыслимых возможностей, которая действует фантастически точно и оперативно… Достаточно нажатия кнопки, чтобы гигантские рычаги молниеносно обработали каждую пядь социального тела».
И еще: «Цивилизация позволила среднему человеку утвердиться в избыточном мире, воспринятом как изобилие благ, но не забот. Он очутился среди сказочных машин, чудодейственных лекарств, услужливых правительств, уютных гражданских прав. А вот задуматься над тем, как шатко само устройство общества и государства, он не успел и, не заботясь о трудностях, почти не ощущает обязанностей».
Такой чудовищный государственный механизм соответствует веку техники. Действует он в буржуазном обществе на благо техники и тех, кто обслуживает главные рычаги и кнопки, — имущих власть и капиталы.
Когда был создан и окреп, добившись небывалых успехов в труде и культуре, Советский Союз, начал меняться и капитализм. Элементы социализма, включая плановую систему хозяйства и социальные льготы, в той или иной степени освоили наиболее развитые буржуазные страны.
До Второй мировой войны, когда свершилось идейное перерождение Сальвадора Дали, деятели культуры Западной Европы вынуждены были определять свои политические взгляды.
Фашизм в Италии и Германии доказал свою мощь. Когда были сорваны премьерные показы «Золотого века», Дали убедился, на чьей стороне сила. А перед силой, так же как перед знатностью и богатством, он благоговел. Адольф Гитлер и его победоносные идеи, стремительный подъем с нижних слоев общества к вершине власти и славы буквально заворожили Дали. Это стало главной причиной, по которой Бретон устроил ему общественное судилище.
«Пятого февраля 1934 года, — вспоминал Дали, — Андре Бретон собрал у себя на улице Фонтен, 42 ареопаг сюрреалистов, дабы осудить мое поведение. Меня в тот день познабливало, болело горло, а так как я дохловат от природы, уже одна мысль о предстоящей болезни повергала меня в транс. Я был весьма встревожен. Однако согласно параноидальной логике именно мое дурное состояние обязывало меня выиграть дело. Я тепло оделся, закутался в пальто из верблюжьей шерсти, сунул в рот градусник, чтобы знать, на сколько поднялась температура, но позабыл завязать шнурки на ботинках.
Я появился, когда все уже были в сборе и ждали меня, расположившись кто на диване, кто на стуле, а кто и на полу. Накурено было до рези в глазах. Бретон в зеленом, бутылочного оттенка одеянии походил на Великого инквизитора. Расхаживая туда-сюда перед моей картиной «Гала Градива», он незамедлительно приступил к перечню моих прегрешений. Поначалу я внимательно слушал, но разыгравшаяся лихорадка отвлекла меня, и, вполуха внемля речам генерального прокурора, я вынул термометр и посмотрел: 38 и 5. Это слишком. Врачи в таких случаях рекомендуют во что бы то ни стало сбивать температуру. И потому я снял башмаки, пальто, пиджак и свитер. Потом все же надел пиджак и пальто, чтобы не допустить переохлаждения. Чуть погодя надел башмаки. Бретон, пока я производил все эти манипуляции, испепелял меня взглядом и нервно курил.
— Дали, что вы можете сказать в свое оправдание?
Я заявил, что обвинение, выдвинутое против меня, продиктовано исключительно политическими и моральными соображениями и, следовательно, с моей, параноидальной, точки зрения, неубедительно.
Бретон метал молнии и покрывался пятнами. Надо заметить, что говорил я, не вынимая термометра изо рта, так что понять что-либо было затруднительно. В конце концов я встал на колени, заклиная их уразуметь мои доводы.
В ответ Бретон разорался.
Тогда я встал с колен, снял пальто, пиджак и второй свитер, кинул его на пол. Затем, чтобы не охладиться, снова надел пиджак и пальто. Присутствующие расхохотались.
Я обернулся к ним, заклиная понять, но мои речи были встречены взрывом хохота.
Бретон терял самообладание. Следовало, наверное, все-таки вынуть изо рта градусник, но я был слишком озабочен своим здоровьем и не вынул. Бретон, продолжив обвинительную речь, исчислил все мои грехи с первого дня жизни в Париже. И я понял, что, в сущности, мы были далеки с самого начала».
Вот и опять лукавство, умолчания и ничего — о сути конфликта, как в том случае, когда он вспоминал об изгнании из отчего дома. Он выруливает в другом направлении: «Когда Бретон рассуждал о политике, он напоминал школьного учителя, который потрясает правилами уличного движения перед стадом слонов, ломящихся в посудную лавку. Повиновение! Это слово не сходило у него с языка. Тяжелый симптом. Для художника — хуже чумы.
Я сюрреалист до мозга костей, и тем не менее мы с сюрреалистами никогда не понимали друг друга. Ни Бретон, ни Пикассо ничего не смыслили в Традиции и не имели к ней тяготения. Им нужно было попасть в яблочко, да не просто попасть, а каким-нибудь головокружительным манером. Они ценили чувство, а не восторг. Оба они, по моему разумению, духовные импотенты. Никому из них не удалось совладать с сутью, открыть новые глубины. Они всегда ценили детальки, а не ансамбль, всегда склонялись к анализу, а не к синтезу и потому отдавали предпочтение искусству дикой Африки, пренебрегая классическим искусством, которое куда сложнее постичь и труднее превзойти».
Понять Бретона можно. Еще недавно, осенью 1931 года, Дали прочел публичную лекцию «Сюрреализм на службе Революции». В ней проклял тех, кто служит «мерзким идеям отечества и семьи», назвав, между прочим, имя Ортеги-и-Гассета. Казалось бы, художнику-авангардисту следовало приветствовать приведенные выше мысли Ортеги, выступая против подавления личности безликим государственным механизмом.
Разгадка, мне кажется, в том, что философ упомянул о «самодовольном недоросле», из-за которого «человечеству грозит вырождение». «Этот тип человека, который живет, дабы делать то, что хочется. Обычное заблуждение маменькина сынка». Такой выпад Сальвадор имел все основания принять на свой счет.
И еще. Ортега заключил: «Европа утратила нравственность. Прежнюю массовый человек отверг не ради новой, а ради того, чтобы, согласно своему жизненному складу, не придерживаться никакой… Массовый человек попросту лишен морали, поскольку суть ее — всегда в подчинении чему-то, в сознании служения и долга».
Взбеленился Дали, пожалуй, потому, что оказался, согласно мысли Ортеги, типом массового человека. По сути, это было правдой, хотя воинствующий индивидуализм Дали очевиден. Но в том-то и дело, что в буржуазном обществе массовым становится именно воинствующий самодовольный недоросль-индивидуалист!
Однако в то время Дали разделял коммунистические убеждения, на которые ориентировалась группа Бретона. В 1931 году Сальвадор написал картину «Частичная галлюцинация: шесть явлений Ленина за фортепьяно». Седовласый юноша (автор всегда считал себя преждевременным старцем) сидит перед клавиатурой, на которой каждая октава завершается портретом Ленина в сияющем ореоле. Кратко это можно представить как рождение новой гармонии — революционной и победоносной.
А два года спустя на очередной выставке в Париже он показал свою картину «Загадка Вильгельма Телля», где образ Ленина представлен в карикатурном виде. У него длинный, как галстук, козырек кепки, для которого потребовался костыль. Мощные ноги, а одна ягодица вытянута на два метра, с подпоркой в виде обрубка дерева. На ней — кусок окровавленного мяса.
Оправдываясь перед сюрреалистами, Дали объяснял, будто изобразил своего отца, желающего съесть сына. Но у этого персонажа усы и бородка, отсутствовавшие у его отца. В одном из интервью сорок лет спустя Дали откровенно признался: «Сюрреализм отнюдь не мог помешать мне обращаться с Лениным как с образом, порожденным сновидением или бредом. Ленин и Гитлер, оба необычайно меня возбуждали, но Гитлер, безусловно, сильнее».
Странный характер был у Сальвадора Дали. При всем своем эгоизме и стремлении к славе он едва ли не боготворил крупных политических деятелей, поднявшихся на вершину власти, ведущих за собой миллионы. Он ни в коей мере им не завидовал. Сильные личности оказывали на него гипнотическое воздействие.
Так складывались его отношения с отцом, а затем и с Бретоном.
Какими бы независимыми ни выставляли себя деятели культуры Западной Европы, им приходилось делать выбор между сложившимся буржуазным обществом, первой в мире социалистической державой, созданной Лениным, и стремительно набиравшим мощь фашистским движением. Сальвадор Дали пытался увильнуть от трудного выбора.
В своих воспоминаниях он представил конфликт как проявление чисто эстетических симпатий и антипатий: «Моя живопись никогда не была по душе Бретону. Конечно, он понимал, что сделанное мной значительно и интересно, но радости это ему не доставляло. Мои картины были сильнее его теорий. Он оказался в тени, стал всего-навсего искусствоведом, а не пророком. И когда я швырнул ему в лицо МОДЕРН, Бретон остолбенел. Пока он превозносил первобытную поэзию, я показал, что искусство конца века не имеет себе равных, о чем бы ни зашла речь — об эротике, бреде, тревоге или тайне. Я вновь ввел в моду прически, платья, песни и всякие мелочи той эпохи — они имели ошеломительный успех. И эта горечь жгла Бретона, хотя об этом нашем расхождении он не упомянул. Уж и не помню, на каком пункте его обвинений я скинул пятый свитер — становилось просто невмоготу.
Восстал я и против автоматического письма, доведенного до абсурдных степеней, и против записи сновидений, которые все сильнее напоминали сны выжившего из ума склеротика. Все эти правила и приемчики, вытеснения одних стереотипов другими требовали только известной ловкости рук, и ничего более. Попытки разобраться в неведомых глубинах подсознания в итоге оказались разнузданным самолюбованием.
Я сюрреалист до мозга костей, и ни цензура, ни логика мне не указ. Ни страх, ни мораль, ни общественные потрясения так и не смогли подчинить меня своим законам. Если ты сюрреалист, считайся с собой, и только с собой. Запрет над тобой не властен…
Попирая коленями кучу своих свитеров, я поклялся, что не был врагом пролетариата, что плевать я на него хотел, ибо нет и не было среди моих знакомых никого, кто носил бы сие славное имя, хотя я водил дружбу с самыми обездоленными людьми на земле — с рыбаками Кадакеса, почитавшими свою жизнь за счастье. Глядя на них, я не раз задумывался о марксистах: «Воистину не ведают они, что творят своей революцией!»
Я обратил это абсурдное судилище в истинно сюрреалистическое действо. Бретон мне этого так никогда и не простил, но урок пошел впрок — больше он не прибегал к таким санкциям, опасаясь, что ему снова испортят песню».
Был ли Дали тогда болен или играл эту роль? Был ли он искренен или притворялся? Верил ли ему Бретон и прочие члены группы, или они тоже разыгрывали представление? Насколько серьезно само по себе такое судилище?
Все это — вопросы без убедительных ответов. Дали был неплохим актером, легко входящим в разные роли. Он уже добился популярности, его картины обсуждались и неплохо раскупались. Бретон оставался теоретическим лидером движения, но, по его позднему признанию, «на протяжении трех или четырех лет Дали был воплощением сюрреалистического духа и представлял его во всем блеске».
Нельзя не заметить, что дух этот был слишком часто нечистым, а изображались дурно пахнущие испражнения. Можно горестно вздохнуть: ничего не поделаешь, такова реальность!
Да, реальность многолика и многообразна, а художник волен выбирать близкие его уму и сердцу объекты, образы, символы. Если его обуревают именно такие бредовые картины, то почему бы не показать их во всей красе или неприглядности? Примерно так рассуждал Дали:
«Человеку, этому законченному мечтателю, в котором день ото дня растет недовольство собственной судьбой, теперь уже с трудом удается обозреть предметы, которыми он вынужден пользоваться… Отныне его удел — величайшая скромность: он знает, какими женщинами обладал, в каких смешных ситуациях побывал; богатство и бедность для него — пустяк; в этом смысле он остается только что родившимся младенцем, а что касается суда совести, то я вполне допускаю, что он может обойтись и без него».
Такова его позиция или поза? Пожалуй, принципиальная позиция. Вот только богатство для Дали — не пустяк. Отныне окружающая действительность для него интересна лишь как источник благ для себя и Галы. О художнике — имея в виду себя — он пишет: «Если он сохраняет некоторую ясность взгляда, то лишь затем, чтобы оглянуться на собственное детство, которое не теряет для него очарования, как бы ни было оно искалечено заботами многочисленных дрессировщиков. Именно в детстве, в силу отсутствия всякого принуждения, перед человеком открывается возможность прожить несколько жизней одновременно, и он целиком погружается в эту иллюзию; он хочет, чтобы любая вещь давалась ему предельно легко, немедленно. Каждое утро дети просыпаются в полной безмятежности…»
Неужели так происходит со всеми детьми каждое утро? И дальше: «Им все доступно, самые скверные материальные условия кажутся превосходными».
Да, у него было так. Но у множества детей было совершенно иначе! Учтем: это он пишет в 1941 году, после гражданской войны в Испании, после захвата фашистами почти всей Западной и Центральной Европы. Он имеет в виду не свое детство, а детей вообще. Его обобщение — вне суда совести: она молчит, убаюканная славой и богатством.
Для этого есть веское оправдание: «Единственное, что еще может меня вдохновить, так это слово «свобода». Я считаю, что оно способно безраздельно поддерживать древний людской фанатизм. Оно, бесспорно, отвечает тому единственному упованию, на которое я имею право. Следует признать, что среди множества доставшихся нам в наследство невзгод нам была предоставлена и величайшая свобода духа. Мы недостаточно ею злоупотребляем. Принудить воображение к рабству — хотя бы даже во имя того, что мы столь неточно называем счастьем, — значит уклониться от всего, что, в глубине нашего существа, причастно к идее высшей справедливости».
Что это за идея высшей справедливости? Нет ответа. Брошены веские слова, за которыми пустота. Следуют вопросы: «Однако где же та грань, за которой воображение начинает приносить вред, и где те пределы, за которыми разум более не чувствует себя в безопасности? Для разума возможность заблуждения не является ли возможностью добра?»
Опять — словеса. Всякие бывают заблуждения, и часто разум людей определенного склада служит для того, чтобы оправдывать их, а порой выдавать зло за добро. Хитроумный Дали находит выход, ссылаясь на безумие: «Я готов признать, что в какой-то мере сумасшедшие являются жертвами собственного воображения в том смысле, что именно оно побуждает их нарушать некоторые правила поведения, вне которых род человеческий чувствует себя под угрозой… Однако то полнейшее безразличие, которое эти люди выказывают к нашей критике в их адрес, позволяет предположить, что они находят величайшее утешение в собственном воображении… И действительно, галлюцинации, иллюзии и т. п. — это такие источники удовольствия, которыми вовсе не следует пренебрегать».
Нет, не напрасно он интересовался философией и психологией. Это помогло ему ловко избегать четких и честных ответов на неприятные для него вопросы. Разум стал служить ему не в поисках истины, а для сокрытия ее: не для того, чтобы избегать дурных поступков, а чтобы оправдывать их.
Дали совершил серьезный переворот в сюрреализме: отрешился от социальной и нравственной основ этого движения, представив его как сугубо художественное. Он не оставался вне политики, но позволил себе быть вне нравственности.