Гала

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Гала

Эту женщину Сальвадора Дали воспевал полвека, порой изображая то обнаженной Ледой, то — кощунственно — Богоматерью. Для него она стала в чем-то подобной если не святой Деве Марии, то повивальной бабке. Без нее он вряд ли стал таким, каким мы его привыкли представлять.

Предваряя свой «Дневник одного гения», Дали написал:

«Я посвящаю эту книгу МОЕМУ ГЕНИЮ, моей победоносной богине ГАЛЕ ГРАДИВЕ, моей ЕЛЕНЕ ТРОЯНСКОЙ, моей СВЯТОЙ ЕЛЕНЕ, моей блистательной, как морская гладь, ГАЛЕ ГАЛАТЕЕ БЕЗМЯТЕЖНОЙ».

Судя по детским воспоминаниям Сальвадора Дали, в волшебном «театрике оптических иллюзий» у сеньора Трайта он увидел чудесную страну Россию и «русскую девочку, которую в тот же миг полюбил…

Блестящие глаза и резко обозначенные крылья носа придавали ей сходство с каким-то таежным зверьком, но мягкий овал лица, столь же соразмерного, как у мадонны Рафаэля, и вся гармония ее черт говорили о высочайшем даре нежности, особенно редком в сочетании с жизненной энергией, сквозившем во всем ее облике. То была Гала? Я никогда не сомневался — то была она».

Такова романтическая версия. Не исключено, что образ русской девочки из театрика иллюзий для него воплотился в русской женщине Елене Дьяконовой, жене поэта-сюрреалиста Элюара. Луис Бунюэль вспоминал о встречах с ней:

«Эту женщину я всегда избегал и не собираюсь этого скрывать. Я впервые встретил ее в Кадакесе в 1929 году по случаю Барселонской международной выставки. Она приехала с Полем Элюаром, за которым была замужем, и их дочкой Сесиль…

Все началось с моей оплошности.

Я жил у Дали в километре от Кадакеса, где остальные остановились в гостинице. Дали с большим волнением сказал мне: «Приехала божественная женщина». Вечером мы отправились выпить, после чего все решили проводить нас до дома Дали. По дороге, разговаривая о разных вещах, я сказал — Гала шла рядом со мной, — что в женщине у меня особое отвращение вызывают слишком широкие бедра.

Назавтра мы отправились купаться — и я вижу, что бедра у Галы именно такие, которые я терпеть не могу.

С этого дня Дали невозможно было узнать. Мы больше не понимали друг друга. Я даже отказался работать с ним над сценарием «Золотого века». Он говорил только о Гале, без конца повторяя ее слова.

… Однажды вместе с женой рыбака Лидией мы отправились на пикник в скалы. Показав Дали на пейзаж, я сказал, что мне это напоминает картину Сорольи, довольно посредственного художника из Валенсии. Охваченный гневом, Дали закричал:

— Как можешь ты нести такой бред среди столь прекрасных скал?

Вмешалась, поддерживая его, Гала. Дело оборачивалось скверно.

В конце пикника, когда мы уже изрядно выпили, не помню, по какому поводу, Гала снова вывела меня из себя. Я резко вскочил, схватил ее, бросил на землю и стал душить.

Перепуганная Сесиль вместе с женой рыбака спрятались в скалах. Стоя на коленях, Дали умолял меня пощадить Галу. Несмотря на весь свой гнев, я не терял над собой контроля. Я знал, что не убью ее. Я хотел лишь увидеть кончик ее языка между зубами.

В конце концов я отпустил ее. И она через два дня уехала».

Если все было точно так, то весьма характерно выглядит поведение Дали. Зная, что Бунюэль значительно сильнее его, Сальвадор благоразумно предпочел не спасать «божественную женщину», а смиренно встал на колени в сторонке. Это похоже на его поведение и в некоторых других ситуациях. Он был не только трусоват, но и обладал холодным расчетливым рассудком.

Можно возразить: он поступил логично, ибо не смог бы справиться с разъяренным Бунюэлем. Да, конечно. Однако показательно: в тот момент, когда его любимой женщине угрожала опасность, он быстренько сообразил, как поступить, чтобы самому не пострадать ненароком.

Интересно завершение воспоминаний Бунюэля о Гале:

«Мне рассказывали позднее, что в Париже — где мы некоторое время жили в одной гостинице неподалеку от Монмартрского кладбища — Элюар не выходил на улицу без маленького, с инкрустацией на рукоятке револьвера, так как Галя сказала ему, что я хотел ее убить.

… Однажды в Мехико, спустя лет пятьдесят, в восьмидесятилетием возрасте, я увидел Галю во сне. Я видел ее со спины в театральной ложе. Тихо окликал. Она оборачивалась, подходила ко мне и любовно целовала в губы. Я все еще помню запах ее духов и нежную кожу.

Это, вероятно, самый удивительный сон в моей жизни».

Настоящий сюрреализм!

Фрейдист волен сделать вывод: все ясно! Тогда, в молодости, Бунюэль набросился на Галу, как Отелло на несчастную Дездемону, из ревности. Он подсознательно вожделел к ней, что и доказало сновидение, раскрывшее его потаенные от самого себя желания. Чтобы не выдать этого чувства, он уверял других и самого себя, будто ему не нравятся женщины с широкими бедрами. Да и не так уж и широки они были у Галы. Вдобавок ко всему он ревновал ее как соперницу, отбившую у него друга…

Всякое можно придумать с позиций фрейдизма… На мой взгляд, все проще. Подвыпивший Луис вдруг ощутил, что перед ним находится демон-искуситель, способный воспользоваться слабостями Сальвадора и сделать из него художника на потребу богатой публики, приспособленца к буржуазной среде, где высшее мерило ценности человека — капитал.

Елена Дмитриевна Дьяконова (1894–1982) родилась в Казани. Отец, небогатый чиновник, рано умер. Мать Елены вышла за состоятельного адвоката. В 1911 году семья переехала в Москву. Елена училась в женской гимназии М. Г. Брюхоненко — там же учились Марина и Анастасия Цветаевы. Последняя писала о ней:

«В полупустой классной комнате на парте сидит тоненькая длинноногая девочка в коротком платье. Это Елена Дьяконова. Узкое лицо, русая коса с завитком на конце. Необычные глаза: карие, узкие, чуть по-китайски поставленные. Темные густые ресницы такой длины, что на них, как утверждали потом подруги, можно рядом положить две спички. В лице упрямство и та степень застенчивости, которая делает движения резкими».

Елена росла худой, бледной, болезненной. В 1912 году ее отправили в швейцарский санаторий для лечения от туберкулеза. Здесь она познакомилась с юным французским поэтом, сыном богатого торговца недвижимостью Эженом-Эмилем-Полем Гранделем (стал знаменитым под псевдонимом Поль Элюар). Он был на год моложе Елены. Они влюбились друг в друга. От ее болезненности не осталось и следа. Тогда же у нее появилось новое имя — Гала, с ударением на последнем слоге. По-французски это означает «веселый оживленный праздник».

Им пришлось вскоре вернуться к своим родным. Началась страстная переписка. Говорят, разлука для любимых как ветер для огня: слабый огонек гаснет, сильный разгорается в могучее пламя. Влюбленные Поль и Гала решили встретиться и не расставаться никогда. Отец Грандель был против брака сына с загадочной русской.

Весной 1916 года Елена приехала в Париж. Шла война, жених был в армии, но свадьба в феврале 1917-го все-таки состоялась. Год спустя у них родилась дочь. Еще через три года семья Элюар побывала в Кёльне у немецкого художника-авангардиста Макса Эрнста. Гала ему позировала и вскоре стала его любовницей. На следующий год Эрнст переехал к Элюарам во Францию. Сложился прочный любовный треугольник (у интеллектуалов тех лет это бывало нередко).

Гала в феврале 1917-го стала одной из героинь сексуальной революции в послевоенной Западной Европе. В немалой степени этому содействовал ее муж, считавший семейные узы формальностью, не имеющей никакой власти над свободной любовью.

В августе 1929 года Поль Элюар с женой и дочерью приехали в Кадакес к Сальвадору Дали. По пути Поль рассказывал жене о талантливом молодом художнике. «Он не переставал восхищаться своим милым Сальвадором, — вспоминала она, — словно нарочно толкал меня в его объятия, хотя я его даже не видела».

К тому времени Дали посетил владелец парижской галереи Камил Гоэманс, заключив с художником договор на выставку его картин и распределение выручки от их продажи. Гоэмансу понравились еще не законченные «Угрюмые игры». Приехали также художник-сюрреалист Рене Магритт с женой и Луис Бунюэль.

На Дали временами нападали приступы смеха, к которым его друзья привыкли. Судя по всему, для него это была игра, и нередко он потешался над ними. (Он: «Им-то откуда знать, что я хохочу над тем, что лезет мне в голову!») Со временем приступы хохота стали смахивать на истерику.

При первой встрече с Галой Дали отметил ее «на редкость умное лицо». Семью Элюар проводили в гостиницу, а вечером устроили пикник в тени платанов. Выпив немного вина, Дали похохотал, обратив на себя внимание Галы. Они разговорились, и она убедилась, что он высказывает интересные суждения. Ему пришлось выслушать от нее сравнение с танцором аргентинского танго — с его густо набриолиненными волосами, ожерельем, браслетом и агрессивными манерами.

На следующий день он судорожно готовился к встрече с ней:

«Обдумывая и мастеря свой наряд, я измучился, но вот я наконец готов. К чему готов? На что? Кадакесский колокол отзвонил одиннадцать. Я подошел к окну. ОНА стояла на берегу. Вы спросите: «Кто?» А я скажу: «Не перебивайте!» ОНА стояла на берегу — и этого было достаточно. Гала, жена Элюара. Это ОНА! Галюшка Возрожденная! Я узнал ее по обнаженной спине. Это ее кожа, нежная и гладкая, как у ребенка. Эти выступающие ключицы; сильные, как у молодого атлета, спинные мышцы — и женственно-плавная, изящная линия бедра. Контраст между ними подчеркивала тонкая, может быть, слишком тонкая талия — мастерский, завершающий штрих!

… Разве не для нее я вырядился с утра самым дурацким, дичайшим образом? Для нее — то был мой свадебный наряд. Разве не для нее я умащался козьим пометом и лавандовым маслом, разве не для нее изорвал в клочья свою лучшую рубаху тончайшего шелка, разве не для нее искровянил себе бритвой подмышки? Но вот она пришла, и я не решаюсь предстать перед ней в таком виде. Я глянул в зеркало и впал в отчаяние. «Ты смахиваешь на дикаря, — сказал я своему отражению, — и я тебя презираю».

Да, смахиваю, но ведь состояние дикости — это всего-навсего проявление атавизма, свойственный людям вид душевного нездоровья!

Я немедленно скинул дурацкий наряд, снял украшения и кинулся мыться, чтобы истребить исходивший от меня зубодробительный аромат. Но ожерелье, якобы жемчужное, и красную герань за ухом решил оставить, только цветок выбрал поменьше.

И понесся навстречу Гале, но вместо того, чтобы приветствовать ее, расхохотался. Она обратилась ко мне с каким-то вопросом, и ответом ей снова был тот же истерический хохот. Я не мог вымолвить ни единого слова… Бунюэль пребывал в страшном раздражении — он приехал в Кадакес, полагая, что мы будем писать сценарий нового фильма, я же впал в транс и самозабвенно лелеял свое безумие. Я думал только о том, как бы половчее свихнуться, и о Гале.

Говорить с нею я не мог, зато всячески старался услужить ей: кидался за подушкой, чтобы поудобнее усадить на тахте, бежал за стаканом воды, предлагал пойти к скамейке, откуда открывается изумительный вид. И с несказанным восторгом сто раз на дню помогал переобуть сандалии. И если на прогулке моя рука ненароком касалась ее руки, меня пробирала дрожь и дождь мелких зеленых яблок, плодов моей любовной мечты, обрушивался на мою голову — так, словно бы не руки наши соприкоснулись, а мощная великанья десница сотрясла деревце моей страсти, осыпая незрелые плоды…

С каждым днем ее интерес ко мне, причем интерес чисто практического свойства, возрастал. Она считала меня гением, правда, полусумасшедшим, но с высокими нравственными ориентирами».

Был ли ее интерес к художнику сугубо практического свойства? Трудно поверить. К молодым симпатичным и талантливым мужчинам у нее был интерес и телесного свойства тоже. Но торопить события она не желала.

Однажды утром он зашел за Галой в гостиницу, и они отправились к скалам, называемым Эль-Кексальс (Клыки). Оба молчали, и это длительное молчание действовало на обоих сильнее всяких слов. Он ждал, когда она заговорит. Но она — женщина опытная — держала долгую паузу.

По его словам, он «молчал, потрясенный самим ее присутствием. Нет, не нужно ни исповедей, ни признаний. Я читаю ответ в тонком рисунке ее лица, в изящных пропорциях ее фигуры».

Дальнейшее описал так:

«Я дотронулся до нее, обнял за талию, и Гала едва ощутимо сжала мою руку, вложив в это легкое движение всю свою душу. Этот миг следовало ознаменовать приступом хохота — и я нервно рассмеялся, понимая всю неуместность своего поведения и предвидя свои грядущие страдания по этому поводу. Но Галу мой хохот не оскорбил, более того — она пришла в экстаз. И, явив нечеловеческое самообладание, вновь, чуть сильнее, сжала мне руку… Она поняла, что это не веселый смех, вообще свойственный людям… Изо всех моих убийственных взрывов хохота этот, разразившийся в ее честь, оказался самым убийственным: я кинулся в бездну, к ее ногам — с какой заоблачной высоты!

И она сказала: «Дитя мое! Мы никогда не расстанемся!».

Эти слова оказались пророческими.

«Гала явилась и посягнула на мое одиночество, разрушила его, и я, ощутив это, испытал смятение. Случалось, я осыпал ее совершенно незаслуженными упреками — мешаешь мне работать, прокралась ко мне в душу, погубила мое «я»! И еще я был убежден, что когда-нибудь она обязательно меня обидит. И когда на меня накатывал страх, говорил ей: «Ты не должна меня терзать, слышишь? Никогда! Обещай мне. И я никогда не причиню тебе обид. Мы не станем вредить друг другу».

Я знал, что близится час великого испытания, великого испытания любовью… И чем ближе был час принесения жертвы, тем страшнее мне становилось — я не осмеливался даже думать о том, что предстояло…

Ты ведь ждал этого всю жизнь, и вот наконец — Она явилась! Пробил час, а ты дрожишь от страха, Дали!..

Гала все чаще говорила о чем-то, что неизбежно должно произойти, о чем-то важном для нас обоих — что все решит. Но разве могла она положиться на меня, когда мое возбуждение достигало уже степеней невменяемости, когда надо мною уже реял ореол безумия, а позади волочился шлейф симптомов, не оставляющих места для сомнений? Мало того — мое безумие в конце концов нарушило свойственное Гале душевное равновесие: безумие заразительно.

Мы молча подолгу, до изнеможения блуждали по оливковым рощам и виноградникам, словно надеясь, что сумеем скинуть непосильную ношу таимых чувств, скрученных тугим узлом, освободиться от давящего ярма немоты…

О, эти наши долгие прогулки вдвоем! Оба, она и я, — безумцы. Потрясающее, должно быть, зрелище. Иногда я бросался к ее ногам и целовал ремешки сандалий…

Я не торопил Галу, не просил сказать, что ее тревожит. Больше того — я ждал ее слов, как ждут приговора, который неминуемо будет приведен в исполнение. Она скажет — и сожжет мосты. Я никогда еще не предавался любви и воображал, что это нечто чудовищное, зверское и вообще мне не по силам — «куда мне!». И с маниакальным упорством твердил: «Помнишь, мы обещали не огорчать друг друга?» Гала злилась».

Гала была опытной женщиной, знавшей толк в мужчинах. Он был девственником, страдающим от надуманных страхов, а прежде всего — от неуверенности. Его приводило в замешательство ее молчание. Может показаться, что она играла с ним, как кошка с мышкой: чуть придавит мягкой лапкой, чуть отпустит, но стоит мышке попытаться скрыться, тотчас когти хищницы возвращают ее на место.

Для него это была пытка любовью — вожделенной и страшной. А для нее?

Пожалуй, она была в недоумении и раздражении: этот симпатичный ей молодой человек вел себя как-то странно.

Сумасшедший? Ведь бывают же такие гении. Что он хочет от нее? Утолить свою сексуальную страсть? Что ему мешает наброситься на нее в этом безлюдном месте, повалить на землю, говорить бессвязные слова, целовать, срывать с нее одежду, насладиться соитием…

День за днем он медлит, изнывая от… любви? Он еще так молод… Но если это серьезно, то как быть с дочерью? Для Поля все это ничего не значит, а для Сальвадора? От него можно ждать чего угодно.

Что произошло дальше, узнаем с его слов:

«Эта идиллия тянулась до самой осени. Друзья-сюрреалисты отбыли в Париж, и Элюар с ними. Гала осталась в Кадакесе. Каждый раз, встречаясь, мы понимали: «Пора! Пора разрубить этот узел!» Уже гремели по холмам охотничьи выстрелы, все раньше до боли ясную синеву августовских небес сменяли сумерки, разбавленные «наплывающими облаками»; начинался сбор винограда — пришла пора срывать и гроздья нашей страсти.

Гала сидела на глянцевом крае скалы и ела черный виноград, становясь все прекраснее, все ослепительнее с каждой ягодой. И так день за днем. В напряженной тишине я физически ощущал, как она наливается сладостью, отбирая ее у ягод. Я дотрагивался до нее и понимал, что касаюсь не плоти, а небесной золотистой виноградной мякоти. И оба, она и я, думали — завтра! Я выбирал для нее две грозди и спрашивал: «Белую или черную?»

В тот — назначенный — день на ней было белое платье из легкой ткани. Оно трепетало на ветру, пока мы поднимались в гору, и меня била дрожь. Ветер крепчал, я предложил вернуться.

Мы спустились к морю и укрылись от ветра на скамье, вырубленной прямо в скале. То было одно из самых пустынных и диких мест Кадакеса, одно из стержневых, доисторических его мест. Чесночная долька обреченного молодого месяца в пелене извечных слез, вдруг вставших комом у меня в горле, стыла в сентябрьском небе прямо над нами. Но нет, сейчас не до слез! Надо разрубить этот узел… Я обнял ее и спросил:

— Что мне сделать с тобой?

Она хотела ответить, но от волнения не сумела вымолвить ни слова и наконец тряхнула головой. По лицу ее текли слезы. Но я не отставал:

— Что мне сделать?

Гала наконец решилась и жалобным девчоночьим голосом проговорила:

— А если я скажу и ты не захочешь, ты никому не скажешь?

Я поцеловал ее в губы — впервые в жизни я так целовал.

Я и не подозревал прежде, что это такое.

Я схватил ее за волосы, оттянул назад ее голову и заорал срывающимся в истерику голосом:

— Скажи, что сделать с тобой! Скажи внятно, грубо, непристойно, чтоб стало стыдно! Скажи!

У меня перехватило дыхание. Я ждал, глядя на нее во все глаза, чтобы не упустить ни слова, чтобы впитать их все, выпить до капельки, упиваясь агонией, ибо страсть меня убивала. И тогда лицо Галы озарилось неземной прелестью, и я понял, что она меня не простит и не пощадит — она скажет. Вырвавшись на простор безумия, страсть моя бушевала. Я понял, что времени мне отпущено ровно на одну фразу, и вскричал, тиранствуя и издеваясь:

— Что мне с тобой сделать?

И Гала… приказала:

— Прикончи меня!

Сомнений быть не могло: она сказала именно то, что сказала. И осведомилась:

— Сможешь?

Я был ошеломлен, растерян, подавлен. Вместо приказа любить, которого я ждал и страшился, затягивая отсрочку, я услышал совсем другое — как дар Гала возвращала мне мою страшную тайну.

— Сможешь? — снова спросила она.

И в голосе ее зазвенело презрение — она усомнилась во мне. Из гордости я взял себя в руки. И вдруг испугался. Гала свято верит и моему безумию, и нравственной силе, и я должен во что бы то ни стало спасти эту веру. Я вновь сжал ее в объятиях и со всею суровостью, на которую был способен, ответил:

— Да!

И впился в ее губы, а в душе у меня звучало: «Нет! Я тебя не убью!»

Исполненный притворной нежности, тот, иудин поцелуй спас ей жизнь и воскресил во мне душу».

Похоже, так было. Они не предались, как говаривали в старинных романах, бешеной страсти. Гала стала объяснять ему причину своей просьбы: ее страшит жуть последних минут, и лучшая смерть — внезапная, в минуты счастья.

Он предложил сбросить ее с колокольни собора в Толедо. Гала не согласилась: падая, она испытала бы чувство ужаса, а на Дали могло пасть подозрение в убийстве. Использовать яд он не желал, предпочитая падение в бездну…

Представьте себе: влюбленные, изнывая от жажды взаимного обладания, вдруг начинают обсуждать проблему самоубийства. Симпозиум, да и только! Не слишком ли бесхитростно понял Сальвадор слова Галы: «Прикончи меня!»? Или он в глубине души догадывался, что за этими словами скрывается — «Возьми меня!»?

Сексуально активная и раскрепощенная Гала, судя по всему, была не только возбуждена, но и доведена до отчаяния странным поведением любовника. А Сальвадор вновь, как в юности, испытав порыв страсти, а затем охлаждение, охотно перешел на обсуждение острой, но в данной ситуации нелепой темы.

Трудно сказать, была ли причиной физиологическая особенность Дали, или проявились его психические «комплексы» (одно другого не исключает, вопрос лишь в том, что первично). Несмотря на свою порой шокирующую откровенность, в данном случае Дали не дал никаких объяснений этой детально описанной сцене и оставил ее без финала. Добавил только:

«Итак, Гала отлучила меня от преступления и излечила от безумия. Благодарю! И жажду ее любить! (Жениться на ней я был просто обязан.)

Симптомы истерии исчезали один за другим, как по мановению руки. Мой смех снова покорился мне, я мог улыбнуться, мог расхохотаться и смолкнуть, когда захочу. Сильный и свежий росток здоровья пробился в моей душе.

Поезд отошел от перрона фигерасского вокзала, увозя Галу в Париж, и я, потирая руки, воскликнул: «Вот оно, вожделенное одиночество!»

Только теперь мое одиночество и стало одиночеством в полном смысле слова, и я полюбил его еще сильнее. Я заперся у себя в мастерской в Фигерасе и не выходил целый месяц. Продолжилась привычная мне монашеская жизнь. Я быстро закончил живописный портрет Поля Элюара, начатый летом, и два больших полотна; одному из них предстояло стать знаменитым.

На нем изображена огромная, желтая, словно воск, голова: мясистая щека, длинные ресницы, нос касается земли. Рта на лице нет — вместо него прилепился громадный дохлый кузнечик. Брюшко его разлагается со страшной силой — кишит муравьями. Муравьи лезут и туда, где полагается быть губам, расползаются по лицу. Оно печально. Архитектурные детали начала века довершают картину. Называется она «Великий рукоблуд».

Завершив свои картины, он уехал в Париж, где в галерее Гоэманса открылась 20 ноября выставка его работ, продолжавшаяся две недели. Прибыв в столицу Франции, он приобрел букет роз для Галы и отправил на ее адрес. В галерее встретил Поля Элюара и узнал от него, что Гала крайне изумлена тем, что он ее не посетил.

Вечером Сальвадор ужинал у Элюаров в компании сюрреалистов. Не дождавшись открытия своей выставки, он вместе с Галой отправился «праздновать медовый месяц» (его выражение). Они провели его в Барселоне и в небольшом приморском городке, где бродили по пустынным зимним пляжам.

Весь месяц он не давал о себе знать отцу, а затем, когда Сальвадор вернулся домой, произошла та сцена «изгнания сына», свидетелем которой стал Бунюэль. Об этом событии, а также о его причинах Сальвадор предпочел умолчать.