Пятистопный ямб
Пятистопный ямб
Я не знал Бродского до его высылки из Советского Союза в 1972 году. Наша первая встреча состоялась шесть лет спустя и чуть ли не кончилась катастрофой.
Был март 1978 года. Бродский приехал в Швецию, чтобы выступить на славянских отделениях Стокгольмского и Упсальского университетов. Инициатива принадлежала Аннике Бекстрем, которая переводила стихи Бродского на шведский. Я не знал его лично, но, разумеется, знал, кто он такой, хотя с его поэзией был плохо знаком. Однако в качестве редактора номера журнала «Lyrikv?nnen» («Друг поэзии»), посвященного русской поэзии, я еще в 1972 году напечатал его «Большую элегию Джону Донну» в переводе замечательного шведского поэта Вернера Аспенстрема и его дочери Анны (которая училась у меня русскому языку). Знал я о нем также, что он человек резкий и трудный; по крайней мере, такие ходили слухи.
Первое выступление имело место в Упсале. Стояли мы несколько человек и разговаривали с Бродским — не помню, о чем и по какому-то поводу я внес свою лепту в беседу о связи между лирикой Цветаевой и одой восемнадцатого века. Повернувшись ко мне, Бродский устремил взгляд прямо мне в переносицу и обронил: «Ага!..» Я сразу уловил смысл, скрытый за этим междометием: «Еще один западный славист, который воображает, что что-то понимает».
Вечер Бродского в Упсале должен был завершиться выступлением моей жены со стихами, положенными на музыку. Когда Бродский узнал, что Елена будет петь стихи, он ей объяснил, что ненавидит, когда поют стихи, и что однажды он разбил голову человеку, который пел его стихи, его собственной гитарой.
Иными словами, ситуация была не идеальной. Елене было не по себе, она волновалась. Закончив чтение, Бродский сошел с эстрады и сел за стол, уступив ей место для выступления. Вначале он больше интересовался блондинкой, составившей ему компанию, чем музыкой, но после «Зимней ночи» Пастернака посмотрел на Елену и поднял большой палец. Когда она закончила выступление, он взбежал на эстраду и попросил ее сыграть «Таганку». Потом они спели несколько песен вместе, в том числе «Этап на север». Дуэт был из ряда вон выходящий. Бродский потел и пел, если память мне не изменяет, держа бокал коньяка в руке, с тем же напором, с каким читал стихи, — но пел он довольно плохо, лишний раз подтвердив этим, что музыкальность и чувство языка обитают в разных полушариях мозга[23]. Лед тронулся, гитара Елены осталась в целости, и, перед тем как распрощаться, Бродский записал свой адрес и телефон на багажной бирке: J. В. (212) 9290481. 44-Morton St. New York, N. Y. 10014, USA. «Позвоните, если будете в Нью-Йорке».
[Фото 26. Бродский выступает в Музее современного искусства в Стокгольме, 18 марта 1978 г. Фото Л. Эзкека.]
Через два дня после этого Бродский должен был выступать с чтением стихов в Стокгольме. Сборник под названием «Остановка в пустыне» уже был издан по-шведски в 1976 году, но Бродский хотел читать новые стихи или, по крайней мере, стихи, которые прежде не были переведены на шведский, — как я узнал потом, он вообще не любил выступать со старыми вещами. Некоторых славистов попросили перевести несколько текстов для этого выступления. Сам я взялся за стихотворение «Одиссей Телемаку».
Вечер проходил в кинотеатре Музея современного искусства 18 марта. Среди прочих выступающих были шведские поэты Томас Транстремер, Вернер Аспенстрем и Ёран Сонневи. Стихотворение «Одиссей Телемаку» написано пятистопным ямбом, но оно не рифмовано, что облегчило работу, учитывая короткий срок, который был в моем распоряжении. После моего чтения Бродский реагировал таким же образом, как двумя днями раньше в Упсале, — подняв большой палец. Сохранение формальной структуры стихотворения было для меня естественно, тем более что в данном случае это было нетрудно. Я тогда еще не знал, что для Бродского верность форме была чуть ли не религией. Таким образом, его положительная реакция была обусловлена не семантическими качествами перевода, о которых он не мог судить, а тем, что я сохранил размер — это он чутко уловил. После этих встреч в Стокгольме и Упсале мы долго не виделись. Я часто бывал в Нью-Йорке, но не хотел без серьезного повода беспокоить Бродского, истинный поэтический масштаб которого, к моему стыду, я еще не осознавал до конца. На тот момент я просто мало прочитал его стихов. Когда мы встретились в следующий раз, ситуация была другой. В середине 80-х годов мне пришлось углубиться в творчество Бродского, и я быстро убедился в том, что в нем русская поэзия имеет прямого и достойного наследника великих поэтов начала века. Существенно поднимая уровень ремесла, Бродский задал новый формальный и тематический уровень для современной русской поэзии.
Такова была моя профессиональная, литературоведческая оценка творчества Бродского, которое, наряду с поэзией, включало еще статьи и эссе, поразившие меня своим вневременным и бескомпромиссным утверждением примата поэтического слова. В личном плане я, можно сказать, чуть ли не расшибся о его стихи и прозу, так они потрясли меня. Доселе мой интерес к русской поэзии был, скорее всего, ретроспективным, направленным на ушедших из жизни мастеров, на поэтов прошлых эпох. И вот живой поэт, всего восемью годами меня старше, современник, обладающий потрясающей силы голосом… Мной овладело непреодолимое желание увидеться с ним вновь.
В марте 1986 года я прилетел в Нью-Йорк, чтобы сделать фильм для шведского телевидения о колонии евреев-эмигрантов из Советского Союза на Брайтон-бич. Адрес и номер телефона Бродского я взял с багажной бирки, которую он нам дал в Упсале. Я набрал 929-04-81, и он назначил мне встречу у себя дома на Мортон-стрит, 44 в Гринвич-Виллиидж. Я пришел раньше условленного времени и ждал его на улице. Через несколько минут я увидел, как человек в коричневом пальто и твидовой кепке пересекает улицу. Если Бродский меня сразу узнал, то я его — нет. Передо мной стоял мужчина, выглядевший намного старше своих лет, намного старше того тридцативосьмилетнего поэта, с которым я выступал восемь лет назад в Швеции.
Оказалось, что в декабре 1985 года у него был инфаркт и он перенес сложную операцию на сердце, шунтирование. Я провел у него пару часов. Он был слаб после больницы и разговаривал со мной полулежа. Обсуждали мы, в частности, разные политические системы. Помню, Бродский клонился к корпоративизму как возможной альтернативе — к чему я отнесся с недоверием, ссылаясь на шведский опыт слияния правительства с профсоюзами. А так я ничего не помню из нашего разговора, кроме одного. На столе лежал сигнальный экземпляр первого сборника эссе Бродского «Меньше единицы», который должен был выйти весной. Когда я собрался уходить, позвонил его издатель Роджер Страус. Узнав, что у Бродского сидит швед, он сообщил, что только что отправил один экземпляр в стокгольмское издательство, выпустившее в 1984 году сборник его стихов в переводе на шведский. Бродский спросил меня, не хочу ли я взяться за перевод: книга написана по-английски, но там много о русской литературе и требуется переводчик со специальными знаниями. Как ни хорош мой русский, но не он натолкнул его на мысль, что я гожусь для этой задачи, — справедлива была эта мысль или нет. Я убежден, что решило дело мое обращение с пятистопным ямбом во время выступления в Музее современного искусства в Стокгольме… Перевод вышел 22 октября 1987 года, в тот самый день, когда Шведская академия объявила о присуждении Нобелевский премии Иосифу Бродскому.