Воспитатель и воспитанники
Воспитатель и воспитанники
«C назначением Энгельгардта в директоры, — рассказывал Пущин, — школьный наш быт принял иной характер: он с любовью принялся за дело. При нем по вечерам устроились чтения в зале (Энгельгардт отлично читал)… Летом, в вакантный месяц, директор делал с нами дальние, иногда двухдневные прогулки по окрестностям; зимой для развлечения ездили на нескольких тройках за город завтракать или пить чай в праздничные дни; в саду, за прудом, катались с гор и на коньках. Во всех этих увеселениях участвовало его семейство и близкие ему дамы и девицы, иногда и приезжавшие родные наши. C назначением Энгельгардта в директоры, — рассказывал Пущин, — школьный наш быт принял иной характер: он с любовью принялся за дело. При нем по вечерам устроились чтения в зале (Энгельгардт отлично читал)… Летом, в вакантный месяц, директор делал с нами дальние, иногда двухдневные прогулки по окрестностям; зимой для развлечения ездили на нескольких тройках за город завтракать или пить чай в праздничные дни; в саду, за прудом, катались с гор и на коньках. Во всех этих увеселениях участвовало его семейство и близкие ему дамы и девицы, иногда и приезжавшие родные наши».
Лицеистам нравились эти развлечения. Для Пушкина они приобретали особую прелесть тогда, когда в них участвовала Бакунина. Но и без нее было очень интересно, «окрылив ноги железом», мчаться по ледяному зеркалу пруда. Особенно если мимо проходили знакомые.
В парке часто гуляли со своей гувернанткой, мадемуазель Шредер, хорошенькие дочери придворного банкира барона Вельо. В одну из них был влюблен лицеист Есаков. Подметив как-то, с каким нетерпением Есаков поглядывает на расчищенную дорожку у пруда, Пушкин сказал ему:
И останешься с вопросом
На брегу замерзлых вод:
Мамзель Шредер с красным носом
Милых Вельо не ведет?
Пруд у павильона «Верхняя ванна» в Екатерининском парке, где лицеисты катались на коньках. Фотография.
Энгельгардт завоевывал расположение и доверие своих воспитанников исподволь, умно и тонко, как опытный педагог. Он и был таковым. Много размышляя над вопросами воспитания, пришел он к выводу, что «только путем сердечного участия в радостях и горестях питомца можно завоевать его любовь. Доверие юношей завоевывается только поступками. Воспитание без всякого наказания — химера, но если мальчика наказывать часто и без смысла, то он привыкнет видеть в воспитателе только палача, который ему мстит. Розга, будь она физическою или моральною, может создать из школьника двуногое рабочее животное, но никогда не образует человека».
Этими убеждениями Энгельгардт и руководствовался. Не кричал, не наказывал попусту, а старался сблизиться со своими питомцами. Раз в неделю, а то и чаще, в доме у него по вечерам собирались знакомые. Он приглашал к себе и лицеистов.
«В доме его, — рассказывал Пущин, — мы знакомились с обычаями света, ожидавшего нас у порога Лицея, находили приятное женское общество».
Лицеисты охотно приходили к директору, чувствовали себя в его доме свободно и просто. К их услугам было все: книги, ноты, музыкальные инструменты, краски, карандаши. Каждый занимался тем, что нравилось.
Бывал здесь и Пушкин. Он приходил вместе с Дельвигом читать немецкие книги. Правда, он недолго посещал дом директора. Вдруг перестал и не захотел приходить. Почему? На этот вопрос не мог дать ответа даже Пущин. «Для меня оставалось неразрешенною загадкой, — рассказывал он, — почему все внимания директора и жены его отвергались Пушкиным; он никак не хотел видеть его в настоящем свете, избегал всякого сближения с ним. Эта несправедливость Пушкина к Энгельгардту, которого я душой полюбил, сильно меня волновала. Тут крылось что-нибудь, чего он никак не хотел мне сказать…»
Дом директора Лицея. Фотография.
Чем же объяснялось странное поведение Пушкина? Если бы добрый Жанно мог заглянуть в письменный стол Егора Антоновича, он бы понял многое и не удивлялся бы.
В письменном столе Энгельгардта среди прочих бумаг лежали характеристики воспитанников, которые директор написал для себя. В большинстве своем характеристики были удивительно верны и метки, говорили об уме и наблюдательности их автора. Энгельгардт вполне понял Кюхельбекера: «Читал все на свете книги обо всех на свете вещах; имеет много таланта, много прилежания, много доброй воли, много сердца и много чувства, но, к сожалению, во всем этом не хватает вкуса, такта, грации, меры и ясной цели. Он, однако, верная невинная душа, и упрямство, которое в нем иногда проявляется, есть только донкихотство чести и добродетели с значительной примесью тщеславия».
Многое понял Энгельгардт в Дельвиге, у которого все направлено было «на какое-то воинствующее отстаивание красот русской литературы». «В его играх и шутках, — писал он о Дельвиге, — проявляется определенное ироническое остроумие, которое после нескольких сатирических стихотворений сделало его любимцем товарищей».
Раскусил Энгельгардт и «примерного» Горчакова: «Сотканный из тонкой духовной материи, он легко усвоил многое и чувствует себя господином там, куда многие еще с трудом стремятся. Его нетерпение показать учителю, что он уже все понял, так велико, что он никогда не дожидается конца объяснения… При его остром чувстве собственного достоинства у него проявляется немалое себялюбие, часто в отталкивающей и оскорбительной для его товарищей форме… В течение долгого времени он непременно хотел оставить Лицей, так как он думал: в познаниях он больше не может двигаться вперед, а он надеялся блистать у своего дядюшки».
Прекрасно охарактеризовал Энгельгардт Мясоедова, которого лицейские художники изображали не иначе, как с ослиной головой. В характеристике Энгельгардта он живой: «Никто так хорошо и элегантно не одевается, никто так изящно не разглаживает своей челки, никто не умеет так изящно пользоваться своим лорнетом, никто не хотел бы так, как он, уже сейчас стать гусаром, но никто меньше его не пригоден и не имеет охоты к серьезным занятиям. Так как он все же исключительно высокого мнения о себе и о своих познаниях, то при выговорах он, где только смеет, бывает груб…»
Что же написал Энгельгардт о Пушкине?
«Его высшая и конечная цель — блистать, и именно посредством поэзии. К этому он сводит все и с любовью занимается всем, что с этим непосредственно связано. Все же ему никогда не удастся дать прочную основу даже своим стихам, так как он боится всяких серьезных занятий и сам его поэтический дух не сердечный, проникновенный, а совершенно поверхностный, французский дух. И все же это есть лучшее, что можно о нем сказать, если это можно считать хорошим. Его сердце холодно и пусто, чуждо любви и всякому религиозному чувству и не испытывает в нем потребности».
И это о Пушкине, с его искренней, пылкой душой, глубоким, светлым умом, необычайным дарованием! Это о Пушкине, сердце которого переполняла первая юношеская любовь, привязанность к товарищам, к Жуковскому, к сестре…
Почему же Энгельгардт не сумел понять и достойно оценить гениального юношу? Очевидно, потому, что, помимо многочисленных достоинств, которыми Энгельгардт обладал, ему были присущи близорукость, ограниченность.
«Чтобы полюбить его настоящим образом, — писал о друге Пущин, — нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое знает и видит все неровности характера и другие недостатки, мирится с ними и кончает тем, что полюбит даже и их в друге-товарище».
Юный Пущин оказался умнее, добрее, проницательнее, чем умудренный годами директор Лицея.
По словам того же Пущина, Энгельгардт при всех своих достоинствах «принимал только хорошо и худо». Разобраться же в характере Пушкина было куда сложнее. Он был чужд, непонятен и странен добродетельному, религиозному Егору Антоновичу.
Что заметил Энгельгардт в своем воспитаннике? Насмешливость, шалости, резкость и смелость суждений, равнодушие к религии, «легкомысленность» поэзии. И сделал выводы…
Как ни старался Энгельгардт внешне доброжелательно относиться к Пушкину, тот чувствовал фальшь. Он чувствовал, что за внимательностью и ласковостью Егора Антоновича скрывается недоверие, настороженность, осуждение.
Пушкин начал избегать Энгельгардта, перестал к нему ходить.