1973 год
1973 год
1/I. Вернулся, побрился. Надо жить. В прошлом году ехал на дежурство — всё парочки (мужья с женами). Женщины насурьмленные. Сумки полные.
В нынешнем — утром возвращаются. Лица бледные, усталые, сумки тощи, женщины выговаривают мужчинам. Хорошо все-таки я встретил Новый год.
Тендряков хвалил мою повесть и ругал. Астафьев, Белов заметили публикацию “Зёрен”. Вот, видимо, и все события прошлого года. Тендряков пишет предисловие к книге, подарил свою, Астафьев прислал свою, это много для меня, это аванс. Они добры, они рады союзникам. Но я не стреляю, даже не подношу патроны, я в резерве, и кто знает, надежном ли. Они надеются, а я боюсь испытать свои силы. Писатель обязан быть современным, я — в стороне. Социальность — общество, а я насочинял из юности и взросления искусственных героев. Пытаются они чего-то вроде бы умное говорить и действием пример подавать, на деле же выходит христарадничание участия.
Заврался я. И в этой записи заврался. Как-то всё не так. Проще.
Жизнь одна. Потрясающая истина.
За ложь, бессилие, трусость начала меня в этом году бить бессонница. Так и надо. Пяль бестолковые глаза в темноту, пяль, может, чего увидишь.
Ночь. Перехитрил бессонницу, совсем не ложился. Но и дела не делал, возился с ванной: засорилась. Так до конца и не сделал. Струмента нет. Вода хрюпает в горловине, выхаркивает черную слизистую мерзость. Ничуть не противно: вспоминается МТС, загашенные головки блоков, которые доводил до рабочего состояния и до блеска.
Вечернее мое состояние было немножко ненормальным, очень я на себя раскипятился. Но сейчас, ночью, спокойнее могу повторить по-другому почти то же.
Злость на себя оправданна, пишу грамотно по языку, но по смыслу мелко. Ничего обращенного к совести. Взять “Тот самый Комаров” Астафьева и другое его же, это — к совести всех. А у меня, недоумка, даже позиция была: процесс есть процесс, на него не повлияешь, литература — вещь незначительная, в тяжкие минуты не до нее и т. д. Никого не осуждать, у каждого оправданность поступка и т. п. Все это не так уж неверно, но пассивно.
Очерка мне уже не написать, рассказа пока не сделал, так и стою нараскорячку. В башке мысли сикось-накось.
Но что-то полезное рождается внутри. Оттого, видно, и пустота. Не потерять момент, откреститься от влияний. Я частично был спасен тем, что когда говорили переделать рассказ, то не мог написать так, как требовалось. Это хорошо, но все-таки где-то засела (уходящая сейчас) зацепинка требуемого.
И вот вывод: что б ни говорили мне хорошего — а говорили много, пора и уши затыкать, — что б ни говорили, я искренне говорю сам себе: ты ничего не умеешь, ты ничего не написал, а если умеешь — докажи.
Литейщик Иван Козырев сказал: “Очень правильная эта наша советская власть”, получив квартиру с душем. Не много. А если б не получил?
4/I. Утром встал по будильнику, отвел дочь и лег спать. И спал весь день. Ночь сказалась. Уже четвертое, как полетели дни! Сдаю завтра повесть на машинку.
Вечер. Дописал последнюю сцену — разговор. Плохо, очень плохо. Каркас. Видимо, придется скатиться к описанию биографий, а не хотелось бы. Узнавание героев через действия. Характер должен сказать о предыдущей жизни, в которой сформировывался. Хватило бы намеков.
Еще чистил. Горе горькое — какую ни возьмешь страницу, всё есть к чему придраться.
Сравнение с кем бы то ни было (Белов, Астафьев, Носов, Лихоносов, Распутин, Тендряков) не в мою пользу. Зелен виноград! Может, это и хорошо было раньше. Легче жить, когда русская литература держится. И стадия почитания перейдет в соперничество при равенстве. Но у меня все-таки хило. Так гладко. И все перечисленные в скобках в мои годы могли и сделали больше моего.
C 13-го на 14 января. Никого не удивляет сочетание: старый Новый год. То есть по старому стилю. Но смысл мудрый — старый Новый год. И все-таки хочется верить (“блажен, кто верует”), что что-то подвинулось к лучшему.
Все эти дни повесть. Можно сказать — финиш. Не все, конечно. Пойдет повесть по кругам ада, через четыре читки. Умертвил председателя, Аньку-дурочку. Ее — красиво, его — просто. И еще кой-чего прописал.
Надя спит. Она все хорошеет; как ей идет быть любимой!
А тому, кто верует, ох, нелегко на свете!
Ночь на 15-е.
Захват пространства есть власть над всем, что в пространстве. Проблема власти занимала меня в повести, и она перешла в бессмысленность власти. Чем больше захваченного пространства, тем больше времени ушло на захват. Время необратимо (самая непостижимая для меня категория — время), и это время делает бессмысленным власть того, кто шел к власти. Появляется другой — и всё сначала.
Чем бездарнее писатель, тем большую власть получает он над одаренными. Зависть тайная и злоба прикрытая.
10/II. Вчера вернулся из Сталинграда; там ненавидят слово “Волгоград”, говорят: Сталинград. Там весна, я в своем полушубке был странен.
Курган — до слез. Сквозняки в зале Памяти. Пламя чудит, ветер, музыка всё время. Караул сменяется четко. Ребята молодые, красивые.
Волга не замерзла, широко, на теплоходе был на той стороне. Лед разрозненный, желтый. И все время ветер. Днем, ночью — ветер и ветер.
Разговоры по дороге туда, там и оттуда. Боязнь полюбить новое место, чтоб не обидеть старые.
24/II. Ничегошеньки не пишу. Написанное отболело, почти безразлична его судьба. Много читал Пушкина, Бунина, Яшина, из наших — Семенова, Шугаева.
Пушкина поймал на повторе. В “Капитанской дочке”: “картечь хватила в самую середину толпы”. Дословно то же в “Путешествии в Арзрум”. Ну и что? У Бунина — о зеркале в “Арсеньеве,” то же испытано и мною в детстве. Ну и что? У Яшина о кошке и мыши, и у меня в записках есть, и кажется, не хуже и короче. Ну и что? Г. Семенов тратится на вздор — охота, рыбалка, а Шугаев куда сильнее. Ну и что?
Вот именно: ну и что? Тендряков в предисловии скуп, и по тону я понял, что, очаровав его вторым вариантом повести, я разочаровал третьим. На четвертый — ни сил, ни желания. Читается повесть, как отрывок из романа.
11/IV. Очень много внутренних, душевных событий, но хорошо, что тетрадка кончается, дотяну и брошу: никогда не передать того, что пережито. Да и не надо. Да и сил нет.
Книга моя (упорно называю книгой, хотя она в рукописи) все еще мордуется. Совершенно хамски, глухими к слову людьми. Но людьми, которые, так получается, стоят на страже чистоты литературы, а я получаюсь графоманом, использующим служебное положение. И сверхтерпение мое (рукопись идет с 1971 года, с лета) толкуется, видимо, как выжидание момента. О, собаки!
Решение уйти из издательства созрело давно, но сейчас так подступило к горлу, что душно. На работу идти не просто противно и тягостно. Хуже. Право, лучше каторжнику. Ядро на ногах, кирка в руках — хорошо!
Уйду, уйду, уйду! Ни одна зараза не задержит. Русские одиноки, истязают своих сильнее кого угодно.
Была одна радость: звонил Е. Осетров, открыв во мне нового писателя. Но этого нового писателя мордуют, как кому вздумается, и книга моя первая, в тридцать два-то года, так обрыдла мне, что я лучше всех вижу ее ничтожность. Но дайте же, так и перетак, выпустить ее!
Ведь и уход зависит от количества листов и тиража. Деньги. Важно для куска хлеба.
Начал и бросил “Обет молчания” — вещь, призывающую бросить писать.
— Не занимайся хреновиной, — сказал Тендряков.
Начал и отложил рассказ “От рубля и выше”, когда увидел, что вещь серьезнее замысла и поползла на маленькую русскую повесть.
Сел за пьесу. Ух, как она мне осточертела, а свалю же! Никому ничего не докажешь — “и погромче нас были витии, но не сделали пользы пером: дураков не убавим в России, а на умных тоску наведем”. Надо бы видоизменить: не стоит пробуждать совесть, пробудишь ее у тех, в ком она заснула, и пробудившиеся погибнут за тех, в ком совести нет.
Злость — плохо. Не надо. Весна. Усталость.
Ну, загадываю: уйдет в апреле книга в производство? Должна. Было 14 листов, дорезали до девяти. Год назад я сидел над этой же пьесой. Все заново. Раз пятый или шестой. Сейчас спокойнее, взрослее, без нервов.
Не будем суеверны, давайте, господа, обойдемся без стука по дереву.
24/IV. Сколько злобы, зависти, недоверия, поучительности, плохого мнения льется на меня. Так и надо: терпение нынче считается трусостью. Книга пока не идет. Уйду я из издательства — это даже не решение, а обреченность.
Чем бездарнее писатель, тем он пробивней. Бездарный писатель-администратор страшен: он рубит рукописи не за художественные достоинства или недостоинства (не силен!), а за идейно-политические, идеологические, моральные и т. п. тенденции. Они не боятся остроты вопроса — это их лозунг, они против тенденции. Острота же для них и есть тенденция.
Я гибну на своих глазах. Так нельзя, нельзя стать очередным примером погубленных поданных надежд. 32 года. Господи, Твоя воля. Наплевал бы я на книгу, да нельзя — не будет денег, не будет денег — не будет возможности уйти.
Я пока ничтожность. Это застенчивость. Я пока плохой писатель — это скромность. Я могу писать — это уверенность. Докажем. Когда? Значит, нет сил? Сдаешься? Сдаешься? Нет?
Ну, подождем еще немножко.
Бездари сплочены. Талантам так трудно, что помогать другим и сил нет, и желания. Они чувствуют свою силу и одиноки.
4/V. К концу дня одна радость — в “Малыше” ставят в перспективные планы мою книжку. Хоть это. Для детей писать для меня не хобби, а потребность.
Будь моя воля, было бы у меня 12 детей и писал бы для них.
13/VI. Так потихоньку до конца тетрадки и доволокусь. Милые мои, ведь книга-то моя все еще не в производстве. Теперь у директора. Сколько же выброшено из нее, сколько, по-вятски говоря, изнахрачено. Я тоже хорош, позволил, чтоб мне ломали хребтину, и ни один выброшенный рассказ не отстаивал. Хрен с ними — книга переношена, уж давно пора ей родиться, а все мучается роженица, повивальная бабка охамела, не подходит.
Все-таки надо отметить и еще одну крошечную радость — в белорусской “Вясёлке” две мои сказки в? 5. Так что белорусы меня впервые переклали з русской мовы. Головастик — аполоник, забавно!
15/VI. Количеством в искусстве ничего не сделаешь. Количеством можно только прожить. Решает качество. Искусство вообще опровергает диалектику. В нем количество (любое, некачественное) никогда не перейдет в качество.
И вот не утерпел, взял вторую такую же тетрадь. Ту записывал с 7/IX 1971 года по 15/VI 1973 года. Посмотрим, за сколько осилю эту. Посмотрим также, поумнеет ли эта тетрадь в сравнении с той. Та подвернулась под руку вовремя — отошли друзья (скорее, я отошел от друзей), вот и скрашивал одиночество. И сейчас не в толпе, но все же спокойнее. В этой тетради должна появиться запись о выходе моей первой книги. Скоро ли? Боже мой, как она меня вымучила, выскала, выражаясь по-вятски, но не она вымучила даже, а то, как она шла к типографии. Как били ее, как терзали, как оскорбляли на полях. Хрен вам, милые критики! Не учите меня писать, я уже умею. А то, что пишу плохо, это мое дело, мое страдание. Но мое плохое лучше вашего хорошего. Этой наглой фразой я и начинаю эту тетрадь.
19/VI. Сегодня милая сцена во сне. Пришли сдавать экзамены две тысячи человек, теснятся в коридоре. “Принять у всех не успеем, примем только у тысячи, а вторую тысячу утопим”. Или: сзади автомата с газировкой человек с взрезанной артерией на руке, и за копейку в стакан хлещет не газированная вода, а кровушка.
Ну вот, говорю, что не записываю, а туда же. Да это один парень виноват, наш редактор Карелин. Он смотрит где-то на закрытых просмотрах фильмы ужасов, а потом, избавляясь от впечатлений, рассказывает виденные жуткие вещи всем, кто не успел от него убежать.
Дни стоят пестрые, утром обманчиво жарко, к вечеру холодно или наоборот. Оденешься по погоде, а днем потеешь. Ну, раз потянуло на погоду, пора закрывать тетрадку. Милая русская словесность всем сильна, а страдает описательностью. Но и описательностью умудряется быть сильна. Ну какая литература вытерпит два километра, которые герой идет на решающее его участь свидание и видит (а писатель описывает) и птиц, и пашню, и облака, и вспоминает троюродного деверя, который звал драть лыко на пестери для грибов. И все-таки на погоде оборву себя.
Ночь на 22 июня. 32 года назад началась война. Я тогда был в матери. Родился через 2,5 месяца. Каждый год в эту ночь взрослые вспоминают войну. Молодежь — нет. Потом останутся крупные даты, а “Синий платочек” так и будут петь без первого куплета
22 июня,
Ровно в четыре часа
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война.
Помню, как у пивной мужик пел этот куплет и смеялся. Пел, слезы текут, а зубы скалит. Тешил народ. Реагировали по-разному: мужики хмурились, сопляки смеялись.
Войну надо насильно вспоминать до тех пор, пока нечем будет воевать.
Мелкая вспашка — бракодельство. Уж лучше поменьше вспахать. А то получается специалист, видящий чужие огрехи и даже советующий, как их устранить, а сам не покажет качество.
Трусость моя мне очевидна. Посмотрю на себя, хватит ли храбрости уйти из издательства. Ведь надо, ведь к горлу подступило. Жизнь одна.
Ишь какие истины. Не от большого ума.
Написал Ширикову длинно и путано, желая всего хорошего, но сам-то понимаю, что он должен пройти через всё, через что я прошел. Он счастливее намного — у него в 29 лет книга, у меня (да и будет ли?) — в 32.
23/VI. Смотрел, как расхватывают с лотка путеводители по областям СССР. Все шло с ходу, кроме туристской карты по Кировской области. Это обидело только в первую минуту, а потом обрадовало. Простенькая книжка “Дорогами земли Вятской” тоже не шла. Ну и хорошо. Пусть подольше не едут ко мне. А я — москвич по прописке — помню о Вятке ежедневно.
“Нет ничего темнее Вятки и истории ее в русской истории”, - сказал Костомаров. Это из той же книжки. Я уверен, что нигде, кроме Вятской земли, я не мог появиться. Или там — или нигде и никогда.
В рассказе надо то, ради чего сел за рассказ, вгонять в первые фразы, чтобы дальше повыситься или перестать. Исполнение должно перерасти замысел.
27/VI. Чем я занимался в жизни? Что первое помню?
Кажется, игру в землерезку? Но играю я или смотрю на игру? Это важно — землерезка не так проста, чтоб ею заняться в два года. Наверное, все-таки смотрю со стороны. Вообще, мои воспоминания как бы со стороны. А ведь был деятелем, глотку драл со всех трибун, организовывал большие дела, участвовал (и активно!) в сотнях выборных органов. Куда все ушло? Видно, писателю самому, что бы там ни говорили, полезнее отстраняться, так виднее, самопознание не идет от собственной деятельности, оно в анализе, анализ в сравнении, а выводы из опытов. Сам-то не сможешь проделать сотню опытов, а видеть их можно тысячи, тут же представляя себя участником.
Так, значит, землерезка? Круг на земле, его делят на клинья. Более ловкий выживает соперников из круга, броском втыкая нож в чужую землю и отхватывая всё новые куски.
Символично — я помню, как захватывают землю, и в это время во двор идет сосед. Он пришел с войны.
Или, может быть, первое воспоминание — это лебеда. Это сестра моя и я в огороде. Сестре велели набрать лебеды для обеда и, видимо, наказали заодно водиться со мной. Она отшвыркивает лебеду. Ладони у нее зеленые. Но про цвет я домысливаю.
Может быть, крапива. Тоже сестра. Только руки в перчатках. Ножницами стрижет молодую крапиву. Тоже для еды. Крапиву и лебеду варили, заливали молоком.
Может быть, конюховская. Конюхи дразнят меня невестой и хохочут. Оказывается, я выбрал в невесты, но кого? Тут я путаюсь.
Рассказанное мне: я увидел самолет, следил за ним, потом передразнил его полет, звук, поворот через крыло.
Картина целого уходит — туман. А может, ангелы сократили воспоминания, их так много. Чем я занимался? Какие работы делал?
Сначала: караулил машину. Газген. 11 лет. На машине уезжали на Усть-Лобань, бросали машину на меня, сами уплывали на ту сторону.
Лет с 12 до 14 дежурство летом на пожарной вышке лесоохраны. Бинокль, одиночество. Долг. Мимо — дорога на реку. Друзья бегут купаться, мне нельзя, Смотрел, как в микроскоп, на кожу пальцев рук. Наводил астролябию на дымы в далеких лесах за рекой.
В то же время — колол чурку (березовую) для газогенераторов.
Позднее (лет в 13) обивал дранкой помещения райисполкома.
Тогда же — кирпичный завод, пилка, колка дров для печей обжига. Тачки с глиной.
Эти работы, конечно, были в летнее время. Зимой — воскресники. Навоз на поля, чистка овощехранилищ, весной — посадка деревьев, прополка. Осенью в школах каждый год — сентябрь в колхозах. Картошка, картошка, картошка, теребление льна, околот, комбайны (стояли на копнителях) и т. д.
После 9-го класса, 14 лет. Помощник комбайнера. Сначала в Кильмези, затем у дяди в Аргыже. Прицепной комбайн, затем самоходный.
Тогда же, позднее, — грузчик в лесу. После 10-го класса — снова комбайн, далее газета, далее слесарь-фрезеровщик, начальник пионерлагеря, армия, в институте грузчик на ткацкой фабрике, рабочий колбасного завода, литсотрудник многотиражки.
Работ, конечно, было куда больше, чем перечислено: копание земли, погрузка и круглого (катить), и плоского (таскать), пастьба. О ежегодных сенокосах и заготовке дров можно не писать. Также чистка хлева, поливка и прополка. Доставание из глубокого колодца воды. А в армии-то сколько переработано!
В общем, не так мало. В год перебирал много. Потом, как подсекло. Три года — телевидение, сейчас — третий год издательство. Жизнь поскользила по инерции. И не остановишься, а если оглядываешься, то едешь спиной.
Меня не оставляет чувство (это хорошее чувство), что мог бы с успехом (большим) работать физически. И был бы любим артелью.
Но куда делась уверенность, ведь я всегда был закоперщиком?
Это от писательства. Слава Богу, я читаю хороших писателей и о них и вижу, что нахожусь на правильном пути. “Он в сомнениях к себе”.
Я перебирал физические работы. Интеллигентских будет побольше, но не по количеству, а по срокам затраченного времени.
Пустое я делаю — перебираю старое. Но что делать? Новое не идет.
Если мне удастся написать то, что рисуется в рассказе (а он пошел на маленькую повесть), то год не будет прожит зря.
Как близок мне Астафьев, кто бы знал!
Ночь. Маленькая ночная серенада Моцарта. Спать! Не усну ведь. Но и писать не встану. Ох, да и только.
11 июля. Вчера день с Тендряковым. Хороший день. Он так же хранит рисунки своей Маши, как и я Кати.
Читал он мне вслух о дурочке Паране. Рассказ настолько сильный, что глупо его пересказывать. Гуляли далеко. О переключении психики и приспособленности, о Твардовском, о Констебле и Родене, о Сомове, о грибах, о политике, обо всем другом.
Большой, задеваемый мелочами человек. Натура сильная, ум непокорный.
Сегодня день сидел безвылазно. Молчание. Правда, маленький рассказик есть, для смеха. Их накопилось штук 12–16, пора куда-то послать. Книгу мою все держат и держат. Уж хоть бы не издевались. Снова читать. Исчитали уже всю, раздели догола.
Ночь на 5 сентября. Плохо, бездарно, как и большинство моих дней, прошло лето. Причины две, третья маленькая. Первая — не запущена до сих пор книга, второе — одиночество: жена уезжала. Маленькая — от усталости. Но вот сейчас-то встал же, сел же. Хоть пыль со стола стер.
Надо взять курс на самоуважение. Унижать себя перед собой похвально, но когда это переходит в забитость, а забитость в нашем интеллигенте — поза, то плохо.
32 года послезавтра. Я вас приветствую, грядущие 33 года.
12 сентября. День рождения встретил в колхозе. Где жил 5 дней. С юности не помню таких холодных блескучих звезд, такой огромной, легко летящей навстречу облакам луны.
Картошка, картошка, мокро, идет с грязью, согнувшись выбираешь, недалеко аэродром, игрушечные истребители штопором убегают от земли, переворачиваются, летят вниз, крутятся, выравниваясь, несутся кверху колесами над землей. Наконец хлопают и уходят за звук.
На работе все так же. Милое известие — мою книгу (вот причина) посылали на рецензию. И зарезали. Но мне ни слова. Забавно. “Сибирские огни” должны известить о номере печатания, от этого зависят мои действия.
Свиньи все-таки. Еще ни одна книга в нашем издательстве не шла с таким трудом.
Подводит меня моя вера в порядочность людей.
Вчера, уезжая из совхоза, был около части, где служил. Ровно десять лет со дня последнего прихода в часть, я уже учился в институте, но меня тянуло и к друзьям, и к ней, я приехал, привез черных гладиолусов для нее и вина для ребят. Мы выпили с Женькой, он был уже разжалован до рядового и был в карауле.
Вчера не был взволнован, воспоминания только, отметки времени, что изменилось. Сейчас потрясенно думаю: десять лет — мать родная! Тот пацан у КПП, давший огонька, на 10(!) лет моложе, а далеко ли я ушел? За забором видел мелькнувшую в выросших березах казарму. Помню каждую половицу внутри.
18 сентября. И еще уезжал, и еще жил в совхозе. Когда вернулись в город, город так подействовал, что прощальная выпивка “колхозников” окончилась плохо. Без жертв, но не добром. Нет, не ремесло пить, не ремесло.
Постыдное дело не работать. Но и жалеть о прошедшем не нужно. Удел неважный каяться в свершенном, полезней потихоньку выплывать…
Прочел, поставили его редактором, новый роман (повесть) Каверина. Работаю много, но все на издательство.
22 сентября. “Вот и кончилось лето, мой друг”. “Журавли улетели, барин!”
Почему я упорно думаю, что талантливый писатель порядочен в жизни?
Талантливый, но непорядочный, стоп! Вот в жизни — с кем говорят? Со всеми? Кому открываются? Единоверцу. Почему одному выложат всё, другому внешнее? Вздор, что старики словоохотливы, они не пред всяким выговорятся. А молодые, все остальные? Люди любые обладают экстраполяцией — понимают, кто перед ними.
Так вот — порядочные писатели талантливые пишут о современности, о происшедшем с ними, так как происходящее с ними было и с другими. Непорядочные и неталантливые расчетливы, они также пишут о современности, но выходит у них плохо.
А талантливые непорядочные (с чего и начал, таких тоже много) обращаются к истории. Современность не открывается им, они черпают материал в книгах. И их суждения об истории поневоле бесспорное, потому что как проверишь — искажена ли история? Выходит, так.
27/IX. Дни собачьи. Утро, день, вечер — бюро, сигареты, сухомятка, доклад. Скорей бы это собрание. Без преувеличения (экие слова!) можно сказать (в том же духе!), что моя жизнь связана с партией.
То, что партия — рукотворящая сила, я не сомневаюсь.
Перед друзьями не стыдно раскиснуть. Но нельзя раскисать, когда киснут друзья. Это мои стихи. Они показывают, что сентябрь пропал.
29/IX. Есть хорошее во всех состояниях. Только одно условие — к состоянию нужно стремиться. Состояние зависит от построения. А построение — от событий. А события случайны. Значит, случайность закономерна.
Снова ночь. Снова Моцарт.
3 октября. Собрание прошло. До такого гадкого состояния доходишь без стремления. Треть голосовала против меня. Радоваться? Радуюсь. Радоваться нечему.
Был Саня, друг юности и отрочества. Хорошо, что 10 лет не изменили нас.
9 октября. Близится работа, имею в виду отпуск. С Вологдой не вышло — Ялта.
23 ноября. До Ялты был четыре дня у родителей. В Ялте 25 дней. Повесть писал заново в третий раз, потом сел в четвертый. Написано мало, исписано много. Выход: один к десяти.
Что плохо — медленно. Что хорошо — верно.
16/ХII. Любовь — это идея.
31 декабря. Последняя запись в этом году. Их и было-то всего ничего: год был плохой, дрянь был год, сволочной был год — для меня, по крайней мере.
Итогов нет. Не писал. Почти не писал. Повесть, начатую 14 марта, стал переписывать в октябре в Ялте и застрял в начале.
Побывал в этом году в Волгограде, в Ялте, Вологде, Кисловодске, Пятигорске, Кирове, но это ничего не значит. Не писал, почти не писал, плохо! Виноват в этом полностью, хотя могу оправдать себя на 200 процентов. Есть уничтожающее правило — некогда писать, значит — не писатель.
Желаю себе в этом году:
— Уйти из штата.
— Докатить пьесу до рампы.
— Кончить повесть. Дописать. Написать.
Вот хотя бы это. Это минимум. Если побольше, то
— Сдать 2-ю книгу, получить договор. В “Малыше”. Всё это может сорваться, но всё себе прощу, если буду писать. И регулярно. И с результатом.
Всё на этот год.
Как раз сегодня получил договор из “Сибирских огней”.
Обычная приподнятость и ожидание чего-то сменилось спокойной мыслью — ждать нечего, надо работать. Звонил Жуков Анатолий. Много звонят, желают всего самого хорошего, и я так много желаю всем всего хорошего, и все вокруг так трогательно обновляются и ждут хорошего, что кажется, уже и не будет плохого.
Я как будто из будущего: всё настоящее пережил.