1972 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1972 год

2/I. За работу, товарищи! Работать пока не выходит. Чуть не весь день — Валерка. Я, как духовник, выслушиваю, утешаю. Утешаю не словами, а тем, что слушаю, сочувствую.

Новогодний сон. Библиотека. Давняя юношеская влюбленность. Вверх тяжело, вниз со скоростью 100–150 км/ч на доске. Вчера жене 25 лет. Ей кажется, что это много.

Иногда вдруг до слез, до дрожи в спине тронет событие, мысль, а пройдет минута или месяц, думаешь о том, что поразило, и думаешь спокойно, даже холодно.

Я уже никогда не напишу о цирке. Картонные мечи, клюквенный сок. Смотришь за грань реального. Смех, не понимающий смерти. Клоун убит, его тащат за ноги. Браво! Фокус удался. Бис! Его тащат, мертвого, за ноги — как смешно! Номер кончен, глаза вверх, под купол, на подошвы тапочек канатоходцев. Клоун мертв. На поклоны выходит другой — та же маска. Браво! Ведь его тащили за ноги как бы мертвого. И кровь — это клюквенный сок. (“Смотри, малыш, дядя клоун живой, он кланяется”.)

Снимают грим ватой в вазелине, много грязной ваты. В белилах и красном в бутафорском ведре.

10/I. Постоянное ощущение своей малости. Упорно думаю, что я глупее других. Тому есть доказательство. Гляжу на себя со стороны — жалкое зрелище: волосы редеют, двух зубов нет, брюки, пиджак немодные, ветхие. 30 лет дураку и ничего не сделал. Эх! да и только.

Эти дни дважды садился за повесть. Ничего, кроме повести. Устал от нее. Значит, пора ставить точку над “i”.

Был эти дни на “Андрее Рублеве”. Третьего дня на прогоне “А зори здесь тихие…” То и другое, конечно, смотреть стоило.

Но так как передумал сам с собою подробно, записывать не хочется.

Опять вечно над Россией пожары, вечно камень перед тремя дорогами, и все трагические, вечно: что любит добрый молодец сильнее отца-матери, молодой жены?

— Родину.

Вечные вороны над полями.

Сегодня с утра деревья в инее. Легкие, и хотя воздух прозрачен, ощущение туманности. Деревья в снегу красивее, хотя красиво все и давно сказано: естественное красиво и не надо соваться называть названное.

11/I. Да, вчера поставил точку в повести. 6 месяцев мучила меня она. И еще будет мучить. Но пока точка. Рад был, шел по улице вечером, чуть не плясал.

Все-таки (считал) за два года сделано листов 14–16 прозы и две пьесы по 5 листов. Около листа в месяц, полторы страницы от руки в день. Мизерно, да и то хлеб.

Повесть научила: дольше думать перед тем как писать.

И другое сегодня: давно добивался способности охватывать явление в общем, то есть не для себя, для многих враз или о многих враз. В эту минуту рождаются люди, другие, бывшие когда-то голенькими и крохотными, сейчас двигаются, говорят, пьют пиво. Все враз. И стремительно все крутятся. Время идет, если бы даже все часы остановились. И вот — чувствую за всех и тут же сразу, а зачем?

Были в эти дни совпадения мысли и угаданного действия. Например, подумал о недавно виденной собаке — и эта собака навстречу. Почему-то подумал о фильме, вдруг — на ТВ отрывок из него, в темном зале (пустом) провел жену (не глядел на билеты) именно к тому месту, которое было в билете, и т. д.

Великое дело — дом. Сидел на совещании в накуренной комнате, вещи решались полуреальные — литература для читателя 75-го года, поднял голову — снег за окном, сучья голые, холодные, — вспомнилась квартира как далекое, невозможное. Приехал, как хорошо! Жена, дочка. Думал когда-то (наивно думал), что чем больше трудностей, тем лучше. Но исключи, Боже, одну трудность, дай всем свою квартиру, свой угол в этом мире.

Не о нем ли я мечтал, когда ночами сидел в ванной, писал сценарии?

Хочу много детей. На коленях перед женой стою, прошу второго. Я смертный человек, одно дано мне с уверенностью — родить человека.

Февраль, господа. Третье.

Из событий важное — встреча в Театре Ермоловой. Встреча ободряющая, но не обнадеживающая. Да, с радостью буду делать пьесу. Пьесы делают. Пора определяться. И кто бы сказал умный, в чем от меня больше толку.

Морозный иней на деревьях. Катя говорит: все деревья — подснежники. Они же под снегом.

Вот как надо видеть.

Ночь на 2-е. 4-й день пьеса. Особенно эти три ночи. Кончил первое действие. Почти заново. Долго объяснять.

Сегодня дочка встанет, ей пять лет. Поздравляю тебя, милая! В полтретьего ночи просила пить.

Кончил 1-е действие.

Еще. Книгу прозы ставят в план. Листов мало, мороки много. Благословенна ночь. Устал до того, что пишу бессвязно. Салют наций!

13/II. Спустя 20 дней. За 4 присеста перестукал 1-е действие на машинку. Отдал.

Закончил 2-е действие. Надо садиться за машинку. Выходит, что месяц переделывал. Ощущения радости нет, но тот вариант, когда уже не стыдно показать.

Сел я за нее вплотную, кажется, вечность назад. Переделывал начало 1-го действия.

Поеду вычитывать верстку, слава Богу, своих рассказов в “Наш современник”.

5/III. Иногда отчаяние. По морде и по морде. Какие-то друзья, какие-то взаимные сделки. На тебе, дай мне. Никогда я не христарадничал. И сейчас думаю, если пишу не хуже других, это не значит, что есть право голоса в литературе. Присоединение к большинству неизбежно при переходе в лучший мир, сейчас-то дайте свое сказать. Не украл ведь, зачем из-под полы сбывать.

Сборник мой выперли из плана. Рассказ в “СМ” снова (в 7-й раз) передвинули. Надо забрать у них все, ну и их.

Одно спасает — надежда.

Другое — хочется написать, чтоб смешить до слез, и хочется до слез довести.

“Где б ты ни плавал, друг мой милый, я прилечу к тебе голубкой сизокрылой…”.

Господи, во грехах и словоблудии люди Твои. Толкотня тем свиноватей, чем возвышеннее предмет.

Давно, наверное, они не Твои люди.

Все страдания должны быть писательскими, а получается, что они издательские.

9/III. Во сне учил Мао Цзедуна русскому языку.

И сны, и все остальное — пустое.

Уже 22 марта.

Ничего не пишу, ни-че-го. Не усталость, скорее — горечь.

Мало сделано, выхода нет вовсе.

Пьеса никем не читается. Рассказы не идут. Ничего не думается. Дочь в Кисловодске.

Тоскливо. Много глупой, необходимой работы по обязанности.

Повесть не перепечатывается. Все отринуто. Похлопано по плечу.

23 апреля. Месяц без записей. Тот же месяц без строчки и без дочки, она в Кисловодске. Редакторство съело силы, время, радость.

Пьесу господа ермоловцы потеряли, потом нашли. Отдал по театрам. Уже из Минкультуры ответ: пьеса нужна, трудитесь. Лучше бы было отказано. Но работать надо. Работай, негр, ты и в пьесах будешь на общем проходимом, ремесленном уровне. И кто-нибудь сдуру или по знакомству твою хреновину поставит.

Чувство бездеятельности — чувство. Усталость — отмщение за лень.

27 июня. Я не ошибся — вот периодичность записей. Было месяц, сейчас уже два. Но довольно. Лучшее за это время — неделя дома (в валенках). Сегодня сон — поле картошки взошло, и я видел просекшиеся зеленые всходы. Тут же мой рассказ о том, что я с самолета принял разлившуюся нефть (15 минут лета) за озеро.

Умнею еще и оттого, что стараюсь после дерьма читать хороших, чтоб сохранить уровень температуры писательства. Издательские друзья, захватывающие меня, вернее, мое время: меня они захватить не могут, усиливаются, дела дошли до партбюро, дирекции, разговоров в народе. Нехорошо, смешно: всё под знаком спасения России, а не с завистью друг к другу. Глупые по ситуации положения вражды директора с главной редакцией, но с каким умом, тратой сил, вовлечением союзников в верхах это делается. И охота тратить время!

Охота! И верхние начальники охотно втягиваются в эту борьбу, примыкая к одной из сторон, потому что этим, как они думают, они спасают Россию, российскую словесность.

Нехорошо это, но все нарывы лопаются или разрезаются.

Об этом даже писать рука ленится — не предмет это ни искусства, ни даже тревоги. России до этого нет дела.

28/VI. Утро. Рано. Проснулась Катя. Мы с ней сочиняем рассказ “Три дня после конфет”. Дети дают себя обманывать, причем с радостью. В обычном необычное. Знают, что хлеб из магазина, а если мама говорит, что его принесли два козленка, едят охотнее, веселее. Именно веселее. Веселье ведь состояние физиологическое, приподнятое, организм работает на восприимчивость продуктивно. Веселье — род вдохновения. В плаксивости ребенок сочиняет сказку мстительную, в радости — добрую.

Унификация, подгонка под себя (под взрослого) начинается с пеленок. И этот процесс был мучителен для меня с первого дня Катиной жизни. Невозможность воспитать ребенка в соответствии со своими (еще не всеми угасшими) воспоминаниями детства, невозможна оттого, что другой, третий, миллионный ребенок втискивается в стандарт и отшлифуется детсадом, школой, двором, TV и пр., сотрет необычное, выпирающее, или заполнит спрятанное обычным, принятым, и редкостью бывает ощущение сказки. Может быть, от этого, прося у жены второго ребенка, я не отчаиваюсь, что его все нет и нет.

Почему же сразу, если ребенок — так расходы, усталость, тревога? Это мозг. Но состояние радости и даже тревога за ребенка радостна. Как екает сердце, когда ребенок оступается или слишком раскачивает качели, как же он дорог, дорог сверх всех мер, дорог нематериально, духовно.

Какие бы ни были у людей накопления, мебель, машина, редкий выродок не скажет: гори все синим огнем, лишь бы ребенок жил!

Так много читаю пошлого, ненужного, что постоянно болит межбровье.

Не преступление ли писать во множестве колхозные, рабочие, ничтожные по чувствам, мысли романы?

Так и с любовью. Все первая да первая, а в ней только и есть, что начало, да и неумное. Только-только к тридцати понимаешь, что ничего не видел ни в первой любви, ни в ее предмете.

А ведь вот что интересно: вся эта мудрость пройдена, и найдена, и описана, пользуйся. Но надо пройти самому, чтоб понять. Именно самому. И пройти суждено всем, выразить избранным, понять званым.

29/VI. Утром с Катей на пруду.

— Воду выплескивают из лодок, чтоб пруд был глубже.

Приехал на ночь Михаил с описями и фотографиями Трифоно-Успенского монастыря в Общество охраны памятников. Долго о Трифоне Вятском. Дразнящая меня тема, эпоха. Ради спасения диалектов, вятских любимых мест и людей.

Повесть в “Нашем современнике” правила интеллигентная, умная дама, и все ей казалось, что моя женщина (старуха, как казалось редакторше) скажет по-народному, если будет вставлять “дескать” да “корыто” вместо “таза” и пр. Читал в эти дни в рукописи “Кануны” Белова. Прочел за вечер, даже снилось. Всю кулаковатость прежнюю ему простил. Умница! Всё массовые сцены, и всех через них тянет и никого не забывает. Красота рядом с трагедией.

2/VII. Проводил своих на юг. Сижу дома. Жарко, душно, ж/дорога гремит товарняками. Спал днем, сна не помню, в пробуждении голоса. Вслушивался. Не разобрал. Очнулся.

4/VII. Прошло партбюро от третьего дня до 8 вечера. Неинтересно, стыдно: сводили счеты взрослые люди, годящиеся мне в отцы. Руководители. Но необходимо было: нарыв лопнул, хуже не будет.

4/IX.

Был отпуск. Кажется, что важен для меня. Уход в себя. Взросление. Разное. Не писал ни строки.

Пожары. Поезд по черной земле слева и справа. Дымно. Ночью зарево. На солнце весь день не больно смотреть. Утром воздух пресноватый, нехорошее предчувствие беды. Тревога.

1-я часть отпуска в Крыму. День в Тамани.

Год вел эту тетрадку, а не она меня, так что, милая, прощай без жалости. Да никто уж и не поведет меня. Так что прощайте все. Я долго грузился у литературной стенки. Тем ли, не тем ли, дело времени. Отчалива-а-а-й!

4/XI. Год-то 72-й кончается, а что сделано? Да ни хрена, господа хорошие, 6 листов повесть, так ведь это начато в прошлом году летом. Рассказа нет, даже маленького. Пьесу три раза переделал, так ведь не идет. Как же остро, до чего же нужна книга, но ждать еще год, а может, еще больше.

И раздражаться-то даже, не то что злиться, нельзя. Да я и не злюсь. Желаю всем всего хорошего, чего возможно пожелать: вслед за бураном, за порошею приходит солнышко опять.

И на последнее сегодня.

Как бы я ни любил русских, страдая от невозможности доказать их ум и красоту, я не избежал участи всех взрослых русских интеллигентов — мы не умеем дорожить друг другом. Не умеем помогать друг другу, не понимаем, что успех одного — это успех всех, так вот и я — остался без друзей, остался давно, но по доброте своей, которая несет мне все новое горе, не замечал одиночества.

У меня остался один друг — моя жена, которая и любит, и понимает меня. И мои родители, которые любят меня, тоже мои друзья. И хотя я вижу, что в моем окружении много людей, которым я дорог, но я дорог тем, кто не пишет. Пишущие же невольно злы ко мне, хотя я ничуть не зол и рад за них.

Не красота спасет мир, а доброта, хотя, может быть, уже и спасать нечего.

Красив — значит выделен, а выделенность обособляет.

Сон. Во мне, как в лодке, сидят люди и гребут веслами.

Разве нельзя враз чистить картошку и думать о вечности? Отец сказал однажды (он выпил, когда я приехал в гости, он был рад): “Владимир! Красота есть природа жизни”. И еще: “Владимир, ты мне зачастую дороже родного сына!”.

10/XI. Был у Тендрякова. Вкратце: — Образ противоречив. Трагедия — хорошие вынуждены поступать плохо. Типическое в нетипическом или нетипическое в типическом. Дворянин в лаптях. Черное на белом, и наоборот.

Отелло, убивающий всех направо и налево, патологичен.

То, что хочется проскочить при перечитывании, переписывать.

Искать сложное, докапываться.

Быть над героем или рядом. Не умиляться. Каратаев плох, Наполеон получился. Толстого губила философия.

Литература меньше всего должна философствовать. Автор знает, этого достаточно.

B конце ноября ездил в Иркутск. Байкал, тайга. Распутин.

31/ХII. Цыганка выманила у меня последнюю пятерку. Это хорошо, вступаю в Новый год без копейки.

И зеркало было, и волоски из виска, и обещание, что половина монеты будет красной, другая черной, и то, что я в зеркале увижу врага. Из нового было: “Тебе в красное вино налили мертвой воды, сможешь ли пойти безо всего на кладбище?” (“Далеко, — сказал я, имея в виду, что кладбища, родные мне, не здесь, да разве она даст слово вставить”). Повторил за ней что-то, все забыл.

Должна вернуться моя пятерка, ее надо разорвать на 3 части и выбросить.

Был в Царицыне, на стекольном. Работы нет, но печи горят. Выпил газированной воды, вот и вся моя жидкость. Умнею. Впервые встречаю так Новый год. Спокойно, даже безразлично.

Снега нет, весь день солнце. Лед на озере голый, грязный от пыли. Прекрасный закат. “Красиво, как будто Тамань”, - сказала Катя.

Жены нет, в Болгарии. Моя верность ей благотворна, жду ее, всю настолько родную, что страшно, что мы оба старимся. Встречу полночь на дежурстве в издательстве. Записался сам, чтоб не быть ни в какой компании.

Плох был год для меня, так плох, что противно вспоминать. Избрали секретарем партбюро в издательстве, зачем? Ушла хорошая работа из-под носа. Високосный год, наверное оттого? Касьянов год, говорят старики.

Я много читал в этом году. Пушкина, Лермонтова, Солоухина, Шергина, Астафьева, Белова, но все это покрывалось громадностью листов современного дерьма, десятками бездарных (технически, политически, идеологически, этически верных) рукописей. Покрывалось, но не захлестнуло. Плесень золоту не страшна.

Так уж дошло, что безразлично, чем кончать запись. Не загадываю, не строю планов — пусто. Одни заглавия — рассказов, которые хочется написать. “У нас дураков нет”, “Здорово девки пляшут”, “Некий норд” (повесть), “Бумажный роман”. Только названия.

Годов много — страшно. Зря Тендряков смеется. Хваля повесть мою, говорит о полосатости, ждущей меня.

Поехал на дежурство встречать Новый год. Буду один, буду надеяться, что все будет хорошо.

Будет работаться. Книга. Жена, дочь. “Кто любим прекрасной женщиной, того минуют беды”.

Аминь.