1979 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1979 год

Ночь. По-прежнему я встречал Новые года, но все чаще вот так — семьей. Много звонков было, свечи горели.

Утро. Сходил на молочную кухню, отнес молоко сыну. Он спал хорошо. Морозно, к вечеру обещают метель.

4 января. Малеевка. Утро. Звонили домой, сыночек плохо спал, часа полтора, звал: “Папа, папа”. Будто чувствуя, что уже не приду утром. Нет, иная мне была судьба, была мне судьба — иметь двенадцать детей, возиться с ними, говорить сказки, записывать их, судьба была сказочника.

Сейчас двое — и тот, нерожденный, которого вспоминает Надя, который был бы между Катей и Володей.

Сегодня снег. Катя — помощница, ходила на почту, отправляла письма. Сидит тихонько, решает задачи, читает сказки, я стучу, настучал для “Нового мира” отрицательную рецензию на Сельвинского. Надо за своё. Слушаю себя: на что потянет?

Повесть об армии. Хорошо бы.

Обедаем мы во вторую смену, такой большой наплыв. Из знакомых Маканин, Жуков, Проханов и еще много-много, все детные, с женами.

6 января. Вчерашний день начал перепечатку об армии. Но мало. Разговоры с Маканиным и Прохановым.

Стратегия и назначение России. Дело в природе человека. Пьянство — вырезать центры его? Но в нем — и ожидание радости, и раскаяние, и страдание. События в Кампучии — удар по Китаю, в Иране — по США (нефть). Но все глобальные вещи — от Проханова, мыслит материалами.

Но захват окраины означает обессиливание центра и гибель. Вечером ходили, и сын Проханова рассказывал об игре “Риск” из США. Там играют в захват мира, оперируя десятками армий. Также игра “Бизнес” — торговля фирмами, заводами. Тоскливо за ребятишек.

Но и о сближении государственности и религии (и церкви, лучше сказать); боязнь этого у кого-то и темное чувство некой национальной принадлежности. Оторванность от земли — закономерна? И еще десятки вопросов, не решенных, но названных.

Уже Крещение. Наградил себя поездкой в Рузу. Вошел в разрушенную церковь, потом узнал — Покровская, а на горе, у кладбища, Дмитриевская. Еще была Св. великомучеников Бориса и Глеба, и собор, но ничего нет — остатки. И вот вошел — загажено, были мастерские — всюду железо, покрышки, железные бочки, грязь. И увидел единственный оставшийся не сбитым образ Св. Сергия Радонежского, чудотворца. Ведь вот — привело что-то, ведь не спрашивал никого, впервые в Рузе. Немного разгреб хлам, расчистил место у его ног, наломал и принес букет веток — поставил его специально так, чтоб видно было, что поставлен, может, хоть постесняются гадить.

В Дмитриевской внутри мебельная фабричонка: делают шкафы для раздевалок. Все осквернено копотью и переделками. Там, где была котельная, оползает стена. На куполе березы, даже сосенка. Мужчина, водивший меня, даже не спросил, откуда я, и был рад интересу, и жалел церковь. Потом старуха на улице жаловалась на горсовет, что ей не красят забор, а за то, что она не красит, штрафуют. Дом частный, рушится. Пенсия 45 рублей, но это совсем недавно, машина дров 30 рублей. Дом не протопить, стар и щеляст, спит она одетая, в валенках. Сын погиб в Великую Отечественную войну. Говорила, что церкви разрушены еще до войны, была их разрушитель — активистка Щубакова Варвара Филипповна, без мужа.

А священник был Иван Иванович Крутиков.

Вот интересно, что они сейчас?

Эти семь дней, пока писал, погода стояла ядреная, солнечная, лунная. А сегодня пасмурно. Утром встал в рань-раннюю, еще спала сторожиха. Пошел далеко и, вспоминая рассказы о недавно виденных у Глухова волках, пугаясь их, все же загнал себя в лес за Глухово. Там лежал на охапках сена. Темно, ни одной звезды. Молился. Показалось вдруг, что никогда не рассветет. Страшно стало, даже волков бояться перестал.

В Кирове полоса рассказов — “Увидеть, чтобы забыть” и “Розовый свет”. Несмотря на сокращения, очень рад и благодарен — первая в этом году публикация — на родине.

21/I. Насмелясь, отдал Викулову прочесть о Куликовом. Взял он, видно было, нехотя. Уронил, когда брал. Но не буду верить в приметы, так как на пути к истинной вере.

22 января. А Викулов прочел, и быстро прочел. Вроде хочет печатать. Сделал замечания, обличающие мышление гл. редактора, но прочел, и надо доработать и прислушаться. Пока на распутье — вчерашнее начало отложил, голова пуста — занимаю Достоевским. Но хорошо ли читать в рабочее время? Ответил: да, если чтение Достоевского есть тяжелейшая работа.

Снегири прилетели.

День — Достоевский.

Домой звонил. Надя печальна, вряд ли приедет. Только 11 дней не был я дома, но уже целая разлука, вернусь, будет трудно, и знаю, что здешняя квазиидеальная жизнь забудется сразу же.

Вечером читал и не мог оставаться один, прочел ночную прогулку Ставрогина, пошел к Жукову, он болен, весь в банках, как справка, прошедшая все инстанции, шутит он. Долгий, до полуночи, разговор о Достоевском и Горьком и, как всегда перескакивая, о нынешнем примитивном состоянии литературы, которая хотя и впереди всех западных, но лишена прежней смелости оперировать категориями власти, денег, обществ, поисков мысли, обличения пошлости, прикрытой официальными обязанностями, и т. д.

Ну кто же исследует тему: юмор в книгах Достоевского? Ведь какой там мистик, какие сумерки? “Я червь, я раб, но не Бог, этим только отличаюсь от Державина”. Ведь засмеялся, когда написал.

24 января, среда. Уезжаю! Раз не пишется, следовательно, просто быть — преступно. У Кати ножка болит, Вовочка уж, наверное, забыл, ведь 20 дней с одним приездом я без них. Все прогулки этих дней походили на прощание — обошел все места, вчера еще одно — поморозил щеки, был красный, лицо горело.

Но все-таки не зря было утро года: три листа прозы, две рецензии для журнала, врезка для “Комс. пламени”, два ответа больших на две рукописи — чего, разве мало. Жаль, конечно, что о мастерицах не написал, не знаю, как писать.

Синицам принес хлеба. Даже веселей стало от решения уехать, эти 3–4 дня ничего не прибавят. Наде позвонил — рада. Еду.

Расставил все в комнате, как было, стол повернул лбом к окну. Обошел на прощание еще несколько тропинок. Морозно, на горизонте курчавые облака берез. Даже ели все серые от мороза, каждая иголочка в крохотном инее.

26 января. Два дня в Москве — такой разброд и во времени, и делах. Звонки, суесловие, тут еще альманах “Метрополь”.

Готовлю проспект сборника о поле Куликовом.

Утром чуточку гулял с сыном. Не спал, серьезный, а начнешь говорить: это небо, это дерево, — смеется. Он, конечно, все знает.

1 февраля. Туманы, грязь, ветры, а еще не отошли от морозов. Читал в “Правде” почту о морозах: c заводов снимали людей, везли на фермы доить коров. Замерзали дрозды, много смертей, прорывало радиаторы, вода мерзла на полу, в квартирах жгли костры, чтоб выжить. Как непрочно всё. А потом слякоть, снега — автобусы не идут, под мостом залило выше выхлопных труб, хожу пешком от молочной кухни.

С утра гулял с сыночком. Он спит, читаю над ним молитвы. Когда не спит — прямо живчик, веселый, озорной, учит играть с ним.

10 февраля. Кончил статью о “Повестях Белкина”. Смешно сказать — заканчивал три раза. Уж ставил точку, но продолжал. А так что еще? — сборник по Куликовской битве, крохотная рецензия, день рождения Кати, кроватка для сына, поездки. Гонорар в “Сов. России”, такой крохотный, что вновь голод, то есть не голод, а нищета, есть-то есть что, но ни за квартиру, ни за музыку, ни за свет (газ, телефон) не плачено. Долги громадные. За рецензии в “Новом мире” платят по 3 рубля за лист. Дают тонкие — пишешь пять страниц за 12 рублей. Все к тому, что жить тяжело. Может быть, это и хорошо — все по заповедям, — не страдая, нельзя спастись.

Сейчас еще светло, но уже полная, радостная луна. Жаль, что рано, хотелось ее встретить в Михайловском. А это к тому, что, кажется, судьба посылает мне поездку в Новгород и Псков. Еще и потому хорошо, что избавлюсь от трех мероприятий в ЦДЛ, в котором нынче, к счастью, был один раз по нужде.

11/II. Помимо меня копятся и тянет их записывать — заготовки к роману.

Ту запись, которую хотел сюда — о пути к вере — , не смогу записать, не смогу. А может, боюсь или что-то отводит руку. Вера спасает. Как бы без нее я отстал от многих грехов, например от пьянства? Хоть я и не пил в этом смысле этого страшного слова — пьянство, но дело шло к тому.

После каждой буквы дергаюсь к сыночку — сидим вдвоем, мама в магазин за картошкой ушла. Он уже делает 4–5 шагов. Все замечает, где что не на месте лежит или что-то новое появляется, он сразу видит. Надя любит его без ума, именно без ума, готова убить за него. Немного я в соавторстве с сыном наработаю. Играет деревянным яйцом. Также не выпускает печеньишко. Откусит, поиграет, снова откусит. Кряхтит. Говорит мало и сам. А так проси не проси — только вскрики восторга. Газеты любит рвать, как и сестра. Тянется именно за свежими, хотя из-за свинца в краске боимся, руки чернеют. Но старых новостей не терпит. С громадным мишкой играет в барана, упирается лбом. Показывает, где у мишки глазки и у себя. На горшке сидит часто, но безуспешно, ему интересней мочить штаны, а не пластмассу. На нас ездит, припаривает лихо. Но не гоняется. Иногда замолкает, занявшись игрушкой. Но ненадолго. Но Катя и по стольку не терпела. А она занялась шитьем на подаренной машинке. Вчера говорил с мамой. Все же продолжает работать.

Вот заговорил: “Да! Да!”, потом тише: “Да, да”.

11 марта. Сегодня сынчику 11 месяцев, Кате только что отметили 12 лет. Наде не скажу, сколько, она молодая, а мне 37 с половиной. Как раз вчера годовщина смерти Пушкина. Вот-вот я буду старше его. Это рубеж. Прошу у судьбы Пскова, и Михайловского, и Новгорода. Но хочу там быть, как на исповеди, один. Боюсь загадывать.

Проверить себя. Не бегу ли в статьи и рецензии от главного — от прозы, не ищу ли в нужде и нищете, трудностях оправданий, не легок ли крест?

Зовут дети. Дети, а всего двое, но число множественное. Жить нелегко; нехватки, долги, бедность изнуряют прежде всего жену, нервы у нее избиты и сорваны, лечиться не хочет, считая, что мы к ней несправедливы. Усталость и бедность заездили ее, бессмысленно говорить, что живем не хуже других, видно же ей, что живем хуже многих — хожу в таком виде, что стыдно показаться. И она вся оборвалась, сапоги материны на резинке. За музыку Кате не плачено, а за нее лупят и за те месяцы, в которые Катя болела. Купила Надя в бассейн абонементы, но, как назло, потеряла их. Все одно к одному — боли в животе, чесотка на Кате и крики на Катю и меня, злость и все заменяющая любовь к сыну. Я терплю, но тоже не стальной. А всякие йоги, они во вред семьям, оттого они и не привились у нас — надо же кому-то вести хозяйство. Да и что о них — помогает вера, но, по Наде, и она эгоизм. Все правы, все измучены, все запутаны.

По радио, и в газетах, и на TV только о войнах, переворотах, убийствах.

Следил за Ираном, боялся, сегодня радость — президент отрекся в пользу аятоллы. Вот — религия, вера победила танки.

13 марта. Второй раз в этом году в ЦДЛ, да сразу четыре часа сидения. Сидел, думал, как не омертвеют задницы у секретарей правления — ведь вся жизнь у них в сидении. Так же, сидя, едут домой. И так лет по 15. Не ездя в автобусах и метро, они зовут меня к близости жизни! Писал письма.

4 марта. Прощеное воскресенье. Пасмурно. Завтра Великий пост.

Больше двух недель ездил на агитпоезде ЦК ВЛКСМ. Новгородская и Псковская области. Новгород — М. Вишера-Окулавка-Боровичи-Лычково, Ст. Русса-Волот-В. Луки-Невель-Новосокольники… Сил не стало, дома ждали, бежал через Бежаницы и Новоржев на Пушкинские Горы, ночевал там две ночи. Во Псков, оттуда сразу же на самолет и домой.

Поездка очень значительна. В эти дни Китай напал на Вьетнам. Напряжение и нервы в народе сорваны. Соль и спички раскуплены. Выступал много, раз за 20, говорил о международной обстановке — об Иране и Китае. В Парфино и Поречье.

Вернулся — голод, долги, но вдруг звонок — дают материальную помощь 200 руб. и принята театром пьеса, то есть выживем. Надя задергана, слезы мгновенные.

Сыночек славный, беленький, упрямый. Волосики пепельные, старается много ходить. Смотрит на машины.

Возил дневник с собой, да зря. Две недели колесной жизни — хороших много ребят было в пути. В ушах звон комсомольских бравых песен.

Ну, за работу.

Везде, по пути, Боровичи, В. Луки, Ст. Руса, был в церквах.

21 ноября. А столько прошло, что не вернуть. Разбирал, как всегда, бумаги, как всегда, ощущение вины перед ними и отчаяние, что пропадет — эта тетрадь. Вчера в “Правде” и “Комс. правде” выступал, представляя фильмы о Шукшине и его героинях-матерях (по кино и жизни).

Летом также был на Алтае на 50-летии Шукшина.

Ездил по северным областям. Приезды Распутина (на похороны Шепитько и недавние, до и после Италии) и моя поездка к нему, приезды Белова, несколько статей, несколько рецензий, безденежье, плохая погода — вот лето и осень.

Сын растет. Сегодня гулял, как обычно, по утрам с ним, уже понимает, что я ухожу, не отпускает, старается снять пальто, а сегодня стал хватать свое, маленькое, и надевать, чтоб уйти со мной.

Да, летом еще ездил на областное совещание молодых в Киров, тоска!

Да, ведь и о том, что был руководителем на VII Всесоюзном совещании молодых, не записывал. Тоска тоже. Сейчас расхлебываюсь — письма и бандероли.

23 ноября, 1980 год, год 600-летия Куликова поля.

Это не битвы, а Поля, так как у каждого места есть свое рождение.

Вести же дневник, видимо, нужно, это для живых, а так, для себя, глупо. Почему глупо? Нет, не будет, не дано полноты знания о событиях и их сотворении. Всё известно будет после перехода в вечную жизнь души, и громадное время, данное ей, всё разрешит. Всё будет известно о каждом часе своем и о том, что было в этом часе по отношению к себе и всех ко всем.

Новый год встретил прескверно: Касьянов год, високосный. Надо терпеть. В семье худо, безденежье нулевое. Но на хлеб-соль есть, да еще и валютой за переводы пришло 700 руб., все никак не получу.

А в прошлом году еще было много-много радости — солнечные дни работы в Н. Ивкино, приезд отца, пять дней в Фалёнках.

И еще Ангара, и Байкал, и Аталанка, и Иркутск.

Белов бьется, чтоб я приехал, я и сам очень хочу, и сбудется.

В семье неважно…

Сейчас идут офицерские сборы.

Пишу, кстати, золотым пером. Самым настоящим, дорогим до смешного. Кто бы заметил вслух, что золото имеет цвет поноса? Да, а ручку золотую подарили мне кировские журналисты, и я шарахался от нее — золотом?! писать?! Но Катя храбро получила двойку за написанную этим золотом работу, и я осмелился.

Мальчик растет. День потерян, если не вижу его. Рисуем и играем.

“Агема, маля, маля”. Это значит: нарисуй машину маленькую. “Агема — бабая-бабая” (большая).

Опять сейчас в армию.

Вчера стрелял. Оглох — БТР, БМП.

Да, ведь чего про золотое-то перо. Им написал новый финал к повести для “Нового мира”.

Вернулся.

Солнце удивительное. Вчера застал в машине — сидел сзади, так как в полушубке, застал его восходящим рядом с бессмысленным вечным огнем Капотни и застал садящимся, когда ехали обратно, отстрелявшись.

И сегодня фильмы — фильмы перед учебным фильмом “Мотострелковая рота в наступлении”.

Да, не за тем я сел сюда опускать глаза на бумагу, не любоваться солнцем над серыми московскими снегами, не за тем.

Ночами, уже давно, с точки зрения крохотной земной жизни, будит меня будто звонок в дверь или телефон; я сначала боялся, а теперь знаю, зачем это, это для молитвы.

И ночью, и вечерами молюсь за рабов Божиих Виктора, Василия, Валентина, и за отца своего духовного, и за родителей, и за детей духовных и кровных, и за всех родных и близких. И плачу иногда, правда, редко, может быть, оттого, что нет пока сил молиться “за обидящих нас врагов наших”.

Господи Боже мой, сладчайший Иисусе! Ты безмерно свят и безмерно милосерден. Освяти же отца моего духовного по благодати иеромонаха Нектария. Твоею святыней оправдай его. Твоею праведностью покрой его. Твоим милосердием соделай его причастником славы Твоея. Ты соединил меня с ним на земле; да не разлучи же и в мире загробном — Вечном и Славном Царствии Твоем. И его святыми молитвами помилуй меня, грешного. Аминь.

А ведь я прикладывался ко Кресту Тихона Задонского, к тому, коим был благословлен в Оптиной Достоевский.