Глава 4 Гавана, 1951–1953
Глава 4
Гавана, 1951–1953
Весной 1951 года я собрался ехать на Кубу обсуждать с Эрнестом балетную версию его рассказа «Столица мира» (позднее этот балет на музыку Джорджа Антхейла с хореографией Юджина Лоринга был поставлен на сцене театра «Метрополитен» и в программе «Омнибус» на телевидении). И вот перед самым отъездом я получаю письмо, в котором он предупреждает меня, что у него депрессия. Эрнест не вдается в детали, но по всему видно, что дело плохо. Я приготовился к самому худшему.
Когда я приехал на финку и увидел спускающегося по ступенькам ко мне навстречу Эрнеста, я не заметил никаких признаков беды. Однако уже скоро почувствовал, что он как-то подавлен, углублен в себя и задумчив. Именно это, как я понял, и были самые существенные проявления депрессии.
Вечером после ужина Мэри довольно рано ушла к себе в спальню, а мы с Эрнестом продолжали сидеть за столом в гостиной, пили красное вино и наблюдали, как две кошки вылизывали остатки еды со стоявших на столе тарелок.
— Прости мою депрессию, — сказал Эрнест. — Ты же знаешь, обычно я добродушен и приветлив, но сейчас мне что-то здорово не везет. Началось с аварии на яхте. Я здорово разогнался — а погода была ужасная, — и еще я разрешил Грегорио отойти от руля, а в этот момент «Пилар» как раз попала в самую волну. Ну, меня как следует и ударило. В глазах — настоящий фейерверк. Звезд не видел, но все было очень звонко и как-то устремлено вверх. Сильно ушибся затылком о железную скобу, на которой висели багры.
Это как раз то, что, думаю, меньше всего способствует писателю в работе. Я держался за леер, когда меня ударило, упал и ударился спиной о багор. «Пилар» весит пятнадцать тонн, море — еще больше, а я всего двести десять фунтов, и меня, конечно, здорово садануло. Увидев вытекающую из меня красную струю, я сказал Грегорио, что, пожалуй, мне лучше спуститься вниз, а ему — опустить якорь и позволить Роберто, рыбачившему недалеко на своем катере «Тин Кид», подойти к нам. Затем я велел Мэри взять рулон туалетной бумаги и сделать из нее комки, которые я приложил к ране. Она была добра, проявила быстроту реакции и присутствие духа, и, когда Роберто подплыл к нам, мы взяли марлю и пластырь и наложили жгут около левого глаза. Так мне удалось избежать большой потери крови.
На самом деле — замечательно кровавая история. Можно было бы продать ее в журнал. Если бы Роберто не оказался рядом, я бы умер, истекая кровью. Теперь глаз видит нормально, после третьей перевязки он почти очистился, боль ушла, но врачи говорят, что поражения были слишком глубокие, чтобы снимать швы. Не выношу, когда у меня что-то болит. Просто не представляю, как можно валяться в постели без женщины, хорошей книги или «Морнинг телеграф». Вот почему в этот раз решил вообще не лежать в кровати — кроме ночных часов. Знаешь, я уже чертовски устал от этих травм черепа. У меня были три довольно тяжелых в сорок четвертом — сорок пятом годах, две — в сорок третьем и немало других до того, начиная с тысяча девятьсот восемнадцатого. Не слушай, если говорят, что все они — от неосторожности или моего знаменитого желания пообщаться со смертью. По крайней мере, я такого не помню и уверен, что память мне не отказывает. Тем не менее с этого случая на «Пилар» и началась моя депрессия.
А не попытаться ли нам избавиться от этой депрессии, отправившись снова в Отейль? Как здорово нам было тогда на скачках, правда? Со старым и добрым другом кальвадосом? Да и без него? Хочешь, весной снова поедем в Отейль или Энгиен? И Жорж конечно же опять будет в курсе всех дел.
Я ответил, что это было бы замечательно, и заговорил о скачках, однако Эрнест вновь вернулся к своей депрессии:
— Корея ее усилила. Первый раз я не участвовал в войне, которую вела моя страна. Еда теряет вкус, и к черту такую любовь, когда не можешь иметь детей.
— Я заметил, ты немного хромаешь. Это после того падения?
— Захромал через несколько дней. У меня сильно заболели обе ноги, действительно очень сильно, и тогда какое-то ничтожество, чье имя я даже сейчас не хочу называть, стал говорить, что я выдумываю эту боль! Я потребовал сатисфакции. Мне сделали рентген и на снимке увидели семь осколков в правой икре, одиннадцать — в левой, и еще фрагменты разрывной пули — тоже в левой. Один фрагмент давил на нерв. Врач хотел резать. Но этот фрагмент стал двигаться. Сейчас он завис в удобном месте и зарос оболочкой. Икра ноги — вполне приличное место для обитания осколков, добро пожаловать в любое время.
Теперь я в полном порядке. Сбил давление до ста сорока на семьдесят и не принимаю никаких лекарств. Не читаю рецензий на «За рекой…» — не оттого, что боюсь повышения давления, а просто они столь же интересны и поучительны, как списки белья, отдаваемого в прачечную.
(Надо сказать, что отклики на «За рекой…» были весьма недоброжелательны. В первый раз со времен появления в 1924 году сборника рассказов «В наше время» критики так писали о Хемингуэе и его новом романе. Думаю, во многом именно это и было причиной его депрессии.)
— Кстати, Джон О’Хара в «Нью-Йорк таймс» назвал тебя самым великим писателем после Шекспира, — сказал я.
— Именно это повысило мое давление до двухсот сорока. Мне никогда не удавалось узнать от критиков что-нибудь полезное. В этой книге я ушел в сложную математику, начав с простой арифметики, дошел до геометрии и алгебры. Следующим этапом будет тригонометрия. Если они этого не понимают, ну их к черту.
— Мистер Уильям Фолкнер тоже выступил со своими соображениями по поводу книги. Он говорит, что ты никогда не заходил ни за какие пределы, утверждает, что у тебя недостает смелости и ты никогда не используешь слов, которые неизвестны читателю и которые он должен искать в словаре.
— Бедный мистер Фолкнер! Неужели он действительно думает, что о сложных чувствах можно рассказать лишь сложными словами? Он считает, я не знаю таких слов. Я все их прекрасно знаю. Но те слова, которыми я пользуюсь, — старше, проще и лучше. Читал его последнюю книгу? Это все довольно пикантно. Но раньше Фолкнер действительно хорошо писал — еще до появления этой пикантности, или когда у него получалось использовать ее правильно. Читал его рассказ «Медведь»? Почитай, и ты увидишь, как он был когда-то действительно великолепен. А теперь… Ну да ладно, для парня, который обычно молчит, он наговорил уже чертовски много. Забудем о депрессии. Председатель собрания просит изменить тему обсуждения. Что происходит с твоими сочинениями? Как у тебя идут дела с тех пор, как ты оставил литературную цитадель Майера?
— Неплохо. За последние три месяца написал пять статей, только что продал пару рассказов.
— Прекрасно. Но помни, свободная профессия — это как жребий, может выпасть победа, а может — и поражение. Так что если ты когда-нибудь будешь нуждаться, скажи мне. Мы оба помним, как нам было хорошо вместе, и у нас еще кое-что впереди. Я всегда считал тебя близким мне человеком, настоящим другом. Прости за все, что было не так, как хотелось бы, прости, если принес тебе неудачу. Но я всегда готов сметать на нашем пути все, что мешает двигаться вперед. Да, джентльмены, это замечание слегка сентиментально — ну что ж, отнесите его на счет моей чувствительности. Но ведь мы пьем «Шато-дю-Папе», а это вино тоже слегка сентиментально.
Появился Роберто, и Эрнест налил ему бокал сентиментального вина. Роберто только что вернулся из Гаваны с игр в хай-алай, и Эрнест принялся обсуждать с ним итоги. Они говорили по-испански. Во время их оживленной беседы я читал пародию Е. Б. Уайта на «За рекой…» в журнале «Нью-Йоркер».
Когда я закончил читать, Эрнест, обернувшись ко мне, сказал:
— Пародия — последнее прибежище иссякшего писателя. Пародии — это как раз то, что пишешь, будучи внештатным редактором гарвардской «Лампун». Чем значительнее литературное произведение, тем легче сочиняется пародия. Следующий шаг после сочинений пародий — расписывание стен в туалете.
Я был потрясен — Эрнест, столь поглощенный разговором с Роберто, одновременно отслеживал, что я читаю!. Конечно, я должен был знать, что он мог легко заниматься разными делами одновременно. Так, в комнате, полной людей, он, разговаривая с кем-то одним, слышал, о чем говорят другие. И всегда, в целях безопасности, надо было учитывать, что в любом состоянии — как бы он ни был расстроен или сосредоточен на чем-либо — он слышит и видит все, что происходит вокруг.
Когда я рано утром вошел в гостиную, Эрнест уже печатал письма на пишущей машинке. Он позвал меня в свою спальню. Как обычно по утрам, он был очень мил, и ночная депрессия, казалось, была побеждена.
— Этой машинкой, которую ты в прошлый раз мне привез, пользовались разные люди, все — очень славные, но каждый раз, когда я приступаю к работе, оказывается, что какой-нибудь детали нет. У меня есть кошка, она может ударять одновременно пять клавиш. Я как раз сочиняю письмо, которое тебе должно быть интересно.
Письмо, адресованное «Вашему Высокомерию», было довольно резким и едким. Так Эрнест откликнулся на громкое событие последних дней — выход кардинала Фрэнсиса Спеллмана к пикету могильщиков. Письмо было написано с типичными для Эрнеста особенностями — когда он работал над рукописью или писал важные письма, он делал пробелы между словами в два, а то и три раза больше, чем полагается. Эрнест делал это, чтобы умерить свой темп и подчеркнуть значимость каждого слова.
Письмо в машинке было шедевром инвективы.
— Уверен, у него не возникнет никаких сомнений в том, что вы о нем думаете, — сказал я.
— Тебе не кажется, что письмо слишком дружелюбно?
— Только по отношению к гробокопателям.
— Кстати, ты успел прочесть рассказ Карло?
Накануне вечером Эрнест вручил мне рукопись рассказа, написанного его венецианским другом графом Карло ди Робилантом, и попросил прочитать перед сном. Когда мы были в Венеции, Эрнест написал два рассказа для детей своих друзей, и с его разрешения я отослал эти рассказы Теду Патрику, редактору журнала «Холидей». Их должны были вот-вот напечатать, и Эрнест спросил меня, может, удастся пристроить туда и рассказ графа.
Когда дело касалось друзей, Эрнест не жалел ни своего имущества, ни денег, ни времени, которое было для него куда дороже, чем имущество и деньги, вместе взятые. Так было с Лилиан Росс. Ее карьера в «Нью-Йоркере» началась с очерка о тореадоре Сидни Франклине. Лилиан сама рассказывала мне, что первый раз пришла к Эрнесту, почти не зная его, но он, несмотря на это, частично переписал ее текст и давал советы на всех этапах создания очерка. А когда его юный венецианский друг Джанфранко Иванчич решил написать роман, Эрнест пригласил его пожить в своем доме на Кубе, предоставил свою помощь и поддержку, а потом долго пытался уговорить издательство «Скрибнере» издать книгу.
Полдюжины старых приятелей, оказавшихся в плачевном положении после пережитых неудач, регулярно получали от Эрнеста деньги. Он всегда без промедления отвечал на каждую просьбу о помощи другу, который «что-то значил для него». И в эту категорию входило несколько сотен людей.
Поздно вечером Эрнест вошел в мою комнату, держа в руках толстую папку с рукописью.
— Хочу, чтобы ты кое-что почитал, — сказал он. — Может помочь мне избавиться от депрессии. Мэри проглотила рукопись за ночь, а утром объявила, что отпускает все мои грехи, и предложила отведать приготовленное ею замечательное блюдо из гуся. Таким образом, благодаря своему писательскому дару я получил полную амнистию. Конечно, я не столь глуп, чтобы подумать, что написал действительно нечто стоящее, только лишь потому, что кому-то, живущему под одной со мной крышей, это понравилось. Так что, пожалуйста, прочитай — и скажи утром о своих впечатлениях.
Он положил папку на кровать и быстро вышел. Я лег, включил лампу и взял рукопись. Название было написано чернилами — «Старик и море». Ночные жуки проникали сквозь защитный экран, назойливо жужжали огромные сверкающие бабочки, из ближайшей деревни доносились разные звуки, но я уже был далеко, в рыбачьей деревушке Кохимар, а потом плыл в открытом море. В ту ночь я пережил одно из самых острых в своей жизни потрясений от встречи с настоящей литературой. В книге было главное, что всегда так занимало Эрнеста, — битва за жизнь, схватка сильного и смелого человека с противником, которого нельзя победить. Это была поистине религиозная поэма, если благодарение Господа за то, что Он сотворил такие чудесные вещи, как море, великолепная рыба и отважный старик, можно принять за религиозный акт.
— Включу повесть в большую книгу, — говорил Эрнест на следующее утро, после того как я высказал ему свое восхищение. — Это будет морская часть. Перед тем как опубликовать ее, напишу и другие части, посвященные земле и воздуху. Мог бы сделать и три отдельные книги, потому что эта повесть вполне самодостаточна. Но зачем? Рад, что ты тоже считаешь, что повесть может быть напечатана без двух других. В ней — старое двойное dicho, которое я знаю.
— Что это такое — двойное dicho?
— Это выражение, которое означает утверждение или отрицание. Здесь dicho означает: человека можно убить, но победить — нельзя.
Мэри рассказывала мне, что, когда она печатала «Старика и море», ей казалось, что текст повести, в отличие от его других произведений, сразу же был совершенен, и действительно, страницы «Старика и море» избежали обычного для Эрнеста долгого и мучительного процесса редактирования.
После полудня Хуан вез меня в аэропорт. Я должен был возвращаться в Нью-Йорк. Когда машина отъезжала от финки, я, обернувшись, взглянул на Эрнеста, стоявшего на стремянке и на фоне своего дома казавшегося могучим львом. Похоже, завершение работы над повестью влило в него новые силы.
Отъехав от ворот усадьбы и глядя на ряды жалких лачуг — жилую часть Сан-Франсиско-де-Паула, я размышлял о «Старике и море» и вдруг понял, что эта повесть — контратака Эрнеста на тех, кто так ругал «За рекой в тени деревьев». И какая блестящая контратака! Я предвидел, как все эти кудахтающие Макдоналд, Кроненбергер и Уайт в самом разгаре своих воплей «Исписался! Конец!» будут повержены ниц. Довольно примитивная военная мудрость гласит, что атакующий всегда должен быть готов к контратаке. Но критики, бедняги, никогда не будут служить в Генеральном штабе. Однажды Эрнест заметил: «Одна битва — еще не вся кампания, однако критики часто рассматривают одну книгу, удачную или плохую, как всю войну».
В начале осени 1952 года Эрнест попросил меня прилететь на Кубу, чтобы обсудить амбициозный телевизионный проект, предложенный ему одной компанией. Я был удивлен, узнав, что он уже работает над новой книгой. Первый раз я оказался на вилле Хемингуэя во время работы Эрнеста над книгой. Он был совсем не похож на того Эрнеста, которого я знал раньше. Утром он работал, и дверь его комнаты была закрыта для всех до часа дня. Потом он появлялся и до обеда выпивал что-нибудь прохладное, одновременно просматривая газеты и журналы, — не способный ни на какое общение, поскольку, как он сам говорил, для бесед был слишком опустошен. После обеда он немного дремал, поскольку утром приступал к работе очень рано — в пять-шесть часов. И уже потом, после дневного отдыха, был готов выпить и провести время в приятной компании, что чрезвычайно любил. К вечеру Эрнест снова начинал задумываться, уходил в себя, погружаясь в свои мысли, как бы готовясь к утренней работе. И к тому времени, когда он шел спать — а когда он писал, это бывало довольно рано, — в его голове уже почти складывались образы героев, события, которые должны были с ними произойти, места, где все случится, и даже некоторые диалоги — все, что должно будет назавтра оказаться на страницах рукописи.
Я извинился, что помешал, — не знал, что он пишет книгу, и телевизионный проект определенно мог бы подождать.
— Я не просил бы тебя приехать, если не смог бы прерваться, и, кроме того, ты мне никогда не мешаешь. Знаешь, Леланд Ховард уговорил меня опубликовать «Старика и море», не дожидаясь, когда будет готова большая книга. Поэтому сейчас я работаю над другой морской частью для книги о земле, воздухе и море. Но мне надо как-то остановить орды этих завоевателей с телевидения. Они налетели на меня, как гунны на мирные города. Звонят, пишут, твердишь им «не приезжайте», а они все равно оказываются здесь. Снова говоришь им «нет», но они, жаждущие грошовой известности, сообщают мисс Луэлле или мисс Хедде, что подписали со мной контракт. На прошлой неделе я попался в руки агента по имени Ричард Кондон. Он приехал, пил джин и исходил потом так, что я решил — вот-вот он весь растечется и исчезнет. Все это время он пытался втянуть меня в какое-то дельце. Они так обрабатывают меня! Я подумал, может, ты сумеешь справиться со всем этим. Вы там в Нью-Йорке можете отличать зерна от плевел, а я буду действовать по твоему первому сигналу.
Я никогда раньше не писал для телевидения, но в результате той нашей беседы — больше никаких соглашений между нами не было — все последующие годы делал инсценировки произведений Эрнеста: это «Боксер», «Снега Килиманджаро», «Убийцы», «Мир Ника Адамса», «Пятая колонна», «Пятьдесят тысяч» и «По ком звонит колокол».
— Пожалуй, начнем с того, о чем я тебе писал. Эта Си-би-эс хочет сделать серию фильмов по моим рассказам, а я должен буду представлять каждый фильм сериала. Они сказали, что снимут шестнадцать из таких представлений прямо здесь, на финке. Упоминались большие деньги, и для писателя, который всегда в долгах, такие слова звучат как музыка. После того как я получил твое письмо, в течение трех дней были сделаны три съемки. Первые две оказались никуда не годными. Это — третья. Во время первой съемки у меня не болело горло, но зато распухло нёбо, и мучила страшная сухость во рту, я даже не мог говорить. Кроме того, на прошлой неделе я написал четыре тысячи восемьсот слов, а на этой — четыре тысячи девятьсот, можешь себе представить, как я устал.
Но меня эта история слегка пугает, Хотч. Если есть возможность продать рассказы без моего мычания, я готов на все. Мне чертовски здорово сейчас работается, для меня настала настоящая belle ?poque[8], а тут каждое утро, просыпаясь, я должен волноваться по поводу телевидения и его ангелов. Деньги всегда очень кстати, но пока я способен писать каждый день по тысяче действительно стоящих слов, лучше уж я одолжу на жизнь необходимую сумму у Чарли Стрибнера.
У Чарли есть книга в восемьсот семьдесят шесть страниц, написанная писателем весом в сто тридцать пять фунтов — полковником Джеймсом Джонсом. В соответствии со сведениями, которые он сам распространяет о себе, Джонс расстался с армией в сорок четвертом (не лучший год для этого). В его книге — воспоминания о страданиях полковника и его приятелей во время службы в армии США. Повествование Джонса отличается такой паранойей, что читатель даже может пустить слезу, если, конечно, ему это раз плюнуть. Не думаю, что полковник Джонс будет долго популярен, но может случиться, что он останется с нами навсегда. Наверняка ты увидишь полковника Джонса по телевизору, в каком-нибудь эксклюзивном интервью. А я пишу так, как могу, — не хуже, но и не лучше. Старинная испанская пословица гласит: если у вас есть кусок золота ценой в двадцать долларов, вы всегда можете получить за него немного мелочи. Если все это кажется тебе слишком метафизичным, стукни меня по голове колотушкой.
Несмотря на потенциальную стабильность, которую могли принести деньги телевизионщиков, отвращение Эрнеста к микрофонам, камерам, появлению на публике победило, и тот сериал так и не был снят.
В конце осени 1953 года я позвонил Эрнесту, поскольку он несколько месяцев не отвечал на мои письма. Извинившись, он объяснил, что после смерти Полин было много суеты, которая заставила отложить писание писем и все другие дела на потом.
— Как дела, малыш? — спросил он. — Очень хотелось бы увидеться. У меня здесь нет настоящего друга — ты знаешь, о чем я говорю, — и мне очень хотелось бы, чтобы ты приехал. Как бы мы славно провели время! Думаю, нам пора встряхнуться. Планирую следующим летом рвануть в Африку. И надолго.
— Ваше сафари уже полностью организовано?
— Да, даже мой старый друг Филип Персивал снова станет нашим Белым Охотником. Мэри ждет этой поездки, как девочкой ждала Рождество. Сможешь поехать с нами?
— Не уверен, Папа. У меня теперь новый едок в семье, Холли, она только появилась на свет, а Трейси только что отказалась от соски в пользу филе-миньон, так что, похоже, весь следующий год я буду занят только своей пишущей машинкой и беганьем по магазинам.
— Ты мог бы взять ребят с собой. Дети любят молоко газелей. Очень питательно.
— Новый год вы будете встречать в Африке?
— Да, конечно. Увидимся до отъезда, если мы будем проезжать Нью-Йорк, или здесь, если не заедем в город. Вернуться в Африку после всех этих лет — словно пережить первое приключение в своей жизни. Люблю Африку, она для меня — второй дом, и, если человек так чувствует, не важно, где он родился. Важно, куда ему хочется приехать.
В таком романтическом настроении пребывал Хемингуэй весной 1953 года, отправляясь из Марселя в Момбасу. К сожалению, после столь замечательного начала путешествие было омрачено целым рядом неудач, и их последствия мучили Эрнеста до последних дней его жизни.