Глава 8 Гавана, 1954–1955
Глава 8
Гавана, 1954–1955
Когда летом Эрнест вернулся на Кубу, ему сразу же пришлось ощутить тяжесть Нобелевской премии. Он так нуждался в отдыхе, в возможности спокойно прийти в себя после всех болезней и травм, а вместо этого на него обрушилась мировая слава, повлекшая бесцеремонное вторжение в личную жизнь. То время стало для него самым тяжким периодом в жизни, и никогда раньше он не был так безоружен и беспомощен.
Год назад Эрнест, получив Пулитцеровскую премию, довольно легко отбился от пристального внимания общественности. Но теперь он был в плохой форме, и в этой неравной борьбе ему пришлось понести потери, которые впоследствии Эрнесту так и не удалось восполнить.
Все началось в сентябре, когда в газетах стали появляться предположения, что Хемингуэй может получить Нобеля. Он позвонил мне и сообщил, что редактор «Тру» Дуг Кеннеди просит меня написать статью о том, какими видами спорта Эрнест увлекался, начиная с детских лет. Я сказал, что напишу такую статью, если он хочет.
— Нет, не хочу. А чего бы мне действительно хотелось, так это чтобы ты увиделся с Кеннеди и объяснил ему, что я работаю и все такого рода предположения считаю необходимым отложить на более позднее время. Сможешь?
— Без проблем. Как ты себя чувствуешь? Спина — получше?
— Между нами — с тех пор, как я увидел тебя, не было ни дня без боли. Спина и сейчас болит так сильно, что при резком движении я обливаюсь потом от боли. Стараюсь как-то справляться с этим и не замечать уменьшения подвижности в суставах, но, думаю, такое положение вещей действовало бы на нервы любому. Так или иначе, мне это действует на нервы. Я могу, приняв чего-нибудь, избавиться от боли в голове и спине, но, если буду это делать каждый раз при появлении боли, не смогу писать, а ведь только это занятие дает мне возможность думать, что я не растрачиваю жизнь на пустяки.
Он говорил, что постоянный поток посетителей просто убивает его. Только он закончил один рассказ и уже написал тридцать восемь страниц следующего, как в его доме появился Билл Лоу с предложением снять осенью документальный фильм об Африке. На первый взгляд это показалось неплохой идеей, но потом Лоу выпустил пресс-релиз, в котором сообщал, что Эрнест согласился писать сценарий, играть и быть сопродюсером большого полнометражного фильма. Конечно, проект не состоялся. Затем, сразу же после отъезда Лоу, прибыла Ава Гарднер, которая уехала, только когда в доме появился Уинстон Гест, а затем и летчик Дейв Шиллинг. А потом Воздушные Силы США прислали на финку людей, выигравших премию «Летчик месяца», причем в награду бравых пилотов входило посещение Хемингуэев. Следующим был Луис Мигель Домингин, проживший на финке девять дней. Сински тоже приехал и четыре дня беспробудно пил.
— Я ухожу в свою спальню и пытаюсь работать, но ничего не получается. Они просто убивают меня. Роберто, как ты знаешь, моя правая рука, заболел, и теперь Сински на яхте приходит в себя — он ведь в море никогда не пьет, только у нас в доме. А мне, чтобы я мог писать, просто чертовски необходимо быть одному.
Когда я пишу, для меня очень важно быть одному — это благотворно сказывается на процессе. Но вот начались эти непрошеные визиты! Не хочу говорить ни с кем по телефону! Даже если звонят издалека. Если бы у меня хватило ума, я бы тогда, в Африке, разыграл свою смерть, вернулся под другим именем и смог спокойно писать, создавая, так сказать, посмертные произведения. Как только мой дом освободится от этой публики, начну писать тебе осмысленные письма. Если только они не вынудят меня уехать первым.
Двадцать восьмого октября Шведская академия официально объявила о присуждении Хемингуэю Нобелевской премии по литературе «за его выдающееся мастерство в области современной литературы, особенно ярко проявившееся в повести „Старик и море“. Ранние работы Хемингуэя отличались некоторой жестокостью, цинизмом и грубостью, что не совсем соответствует требованиям, предъявляемым к литературным произведениям со стороны Нобелевского комитета. Но с другой стороны, в книгах Хемингуэя всегда присутствует героический пафос, основанный на его знании жизни и любви к опасностям и приключениям, а также искреннее восхищение каждым, кто безоглядно, не жалея последних сил, бросается в бой со злом в нашем мире, где так много насилия и смерти».
Эрнест уклонился от присутствия на торжественной церемонии награждения, сказав, что еще не оправился от травм, полученных во время авиакатастрофы, однако я сомневаюсь, что он поехал бы в Стокгольм, даже если бы был в самой лучшей физической форме. Эрнест очень редко появлялся на публике — из-за своей застенчивости и всегдашней жгучей ненависти к смокингу. «Единственный элемент парадной одежды, который я, возможно, когда-либо надену, это нижнее белье», — сказал он мне однажды. Насколько я знаю, он никогда его не носил.
Но Эрнест все-таки отправил в Стокгольм послание, которое на церемонии прочел Джон Кэбот, американский посол в Швеции. «Члены Шведской академии, дамы и господа. Я не умею писать речи, не обладаю ни ораторскими способностями, ни риторическими, но хочу поблагодарить исполнителей щедрого завещания Альфреда Нобеля за присуждение мне этой премии. Каждый, кому присуждается Нобелевская премия, должен принимать ее со смирением и пониманием того, что существует длинный список имен выдающихся писателей, не получивших эту награду. Нет необходимости перечислять эти имена. Любой из здесь присутствующих может составить свой перечень — в соответствии со своими знаниями и следуя велению совести. Было бы нелепо просить посла моей страны произнести речь, в которой бы выразилось то, что переполняет мою душу. Не всегда в книгах писателя все сразу же становится очевидно, и в этом порой заключается его счастье, но со временем созданные им тексты становятся абсолютно ясными и, вместе с определенной долей алхимии, которой он владеет, обеспечивают ему либо долгую жизнь в литературе, либо скорое забвение. Пишется лучше всего в одиночестве. Писательские организации иногда в какой-то мере облегчают это бремя, но я очень сомневаюсь, что они улучшают написанное. Расставшись с одиночеством, писатель может вырасти в общественную фигуру, но при этом часто страдает его работа. Писатель работает один, и, если он действительно хороший писатель, он должен изо дня в день думать о том, останется ли его имя в веках или нет. Для истинного писателя каждая книга должна быть новым стартом, новой попыткой достичь недостижимое. Он всегда должен стремиться сделать то, чего никогда до него никто не делал, или то, что другие пытались сделать, но не сумели. И тогда, если ему повезет, он добьется удачи. Как просто было бы писать книги, если бы от писателя требовалось лишь написать по-другому о том, что уже было хорошо рассказано другими. Именно потому, что в прошлом у нас были такие великие писатели, современный писатель должен идти дальше, туда, где еще никто не был и где ему никто не в состоянии помочь. Ну что ж, для писателя я уже наговорил слишком много. Писатель должен выражать свои мысли в своих книгах, а не в речах. Еще раз большое спасибо».
В это время я работал над статьей в Пентагоне, но был в курсе всех событий, происходивших на Кубе с Хемингуэи, и очень сочувствовал ему по поводу всей этой шумихи, так мешавшей ему жить и работать. Однажды, вернувшись в свой отель — а было это первого января 1955 года, — я нашел сообщение, в котором меня просили срочно позвонить в Гавану. Через четыре часа непрекращающихся попыток мне все-таки удалось дозвониться. Голос Эрнеста звучал твердо, и говорил он немного быстрее, чем обычно, иногда совсем не делая пауз между словами. В трубке слышался постоянный гул, как будто Эрнест стоял в телефонной будке на улице.
— Хотч, хочу извиниться за эти чертову путаницу.
— О чем ты?
— Ты не представляешь, на что это все похоже! Ты должен знать все детали. Мы слишком хорошие друзья, чтобы подобные вещи могли создавать какие-то проблемы.
— Какие проблемы, Папа? Я ничего не знаю.
— До самого сентября у меня все валилось из рук. Потом я начал писать, и, может, даже лучше, чем когда-либо раньше. Я написал тридцать пять тысяч слов после двух месяцев бесплодных попыток, и это был действительно классный текст. Потом началась история с премией, но я продолжал работать до самого последнего дня, когда все окончательно прояснилось. И вот — никакой радости (если кто-то полагает, что по этому поводу вообще можно радоваться) — только репортеры и фотокорреспонденты перевирают меня в своих газетах и непрерывно ноют, а моя книга, которой я отдавал всего себя, которой жил и ночью и днем, вылетела у меня из головы.
И вот все эти фоторепортеры и прочие толпятся в моем доме два-три дня, пока я не заявляю, что с этим покончено и я возвращаюсь к своей книге. Однако эти типы снова вламываются в мой дом, не обращая никакого внимания на мои слова. То, что я пишу книгу, для них ничего не значит. Им на это абсолютно наплевать. Боб Мэннинг из «Тайма» звонит Мэри и говорит, что ему нужно написать обо мне главную статью номера, и буду я с ним общаться или нет, он все равно это сделает. Хотел бы написать хорошо, а не плохо, продолжает он, и, может, я все-таки позвоню ему. Конечно, если они возлагают на тебя всю ответственность, то это выглядит как настоящий шантаж, но действует весьма эффективно. Я звоню ему и говорю, что не желаю, чтобы в «Таймс» появлялась такая статья. Он тут же отвечает, что они в любом случае это сделают. И я соглашаюсь встретиться с ним, но при условии, что он придет ко мне без магнитофона и не будет задавать идиотских вопросов о войне, религии, личной жизни, женах и тому подобном. Я говорю, что сейчас много работаю и мешать мне — равносильно убийству, что если человек пишет книгу, и делает это хорошо, то прерывать его — так же отвратительно, как прерывать мужчину, занимающегося любовью в постели с женщиной. Он соглашается, но при этом замечает, что дело все равно должно быть сделано и лучше, если статья получится хорошей.
— Папа, но почему ты все это мне рассказываешь?
— Это необходимо, чтобы ты понял историю с «Тру».
— Что ты имеешь в виду?
— Итак, я сказал ему, что даю два дня, и он приехал. Два дня — это все, что он получил. Мы говорили о сочинительстве — писатель должен знать об этом ремесле, по крайней мере, хоть что-то. Я не оцениваю это как проявление нелояльности по отношению к «Тру», журналу, который, между прочим, вовсе не моя alma mater. По правде говоря, мой лозунг скорее «За Бога, за Родину», чем «За Йейл и „Тру“».
— Слушай, Папа, давай лучше вернемся к ситуации с «Тру».
— Ну ладно, вот тебе конец истории. Не успел Мэннинг уехать, как появляется парень из лондонского «Таймса», не удосужившийся заранее сообщить мне адрес, куда бы я мог послать ему пару слов о том, что не хочу его видеть, а затем швед с фотокамерой, который задает мне вопросы и наверняка ответы мои понимает неправильно. Он снимает меня шесть часов и пятьдесят минут. А потом приезжает японец, дипломат, который знает лишь несколько слов по-английски, и с ним — старый японский журналист, его переводчик. Они возникают в моем доме одновременно с делегацией членов клуба «Ротари» из Гуанабакоа, затем из Швеции прилетает еще порция шведов и так далее, — пожалуй, не буду тебя утомлять. Я не оставляю попыток писать, но у меня почти ничего не получается. И на фоне этого безобразия возникают проблемы, связанные с вложением денег в недвижимость моих детей.
Когда я закончил эти дела, то подумал, а не лучше ли мне все послать к черту, пока я еще сам не помер. И вот мы с Мэри садимся на «Пилар». Но я забыл, каким сильным нужно быть, чтобы управляться с удилищем, особенно если рыбачишь на «Тин Кид». Ничего не могу! Итак, я не ловил рыбу, не плавал, не делал никаких упражнений. Хотч, наверно, все это выглядит как надоедливое хныканье ребенка, но, когда я работаю, и хорошо работаю, а мне мешают, это меня просто убивает. И теперь меня так тошнит от всех этих вопросов, фоторепортеров, от моих высказываний и заявлений, от статей против меня и в мою поддержку, что я просто больше не желаю ни слышать, ни говорить о себе, хочу только писать — так, как у меня получалось. Но что я могу делать, если не успели мы вернуться с яхты, как зазвонил телефон — это был Дуглас Кеннеди, редактор «Тру», который сообщил Мэри, что собрался посвятить мне весь апрельский номер, причем все должно держаться на статье, которую ты планировал написать обо мне. Кеннеди уже заказал билеты, чтобы приехать ко мне, но теперь вдруг все отменили, а ты потерял возможность подзаработать хорошие деньги. Мэри рассказывает, что он заявил ей: «Я знаю — ваш муж сыт по горло и очень хочет, чтобы ему не мешали работать. Но у меня к нему только один вопрос: „Если ваш муж принимает и терпит всех этих бобов мэннингов, шведов и япошек и кого там еще, то почему бы ему не сделать что-нибудь для журнала, который его печатает и который он любит?“» У нас нет магнитофона, и мы не записываем телефонные разговоры, но так мне передала его слова Мэри, и сейчас, в эту самую минуту, она подтверждает, что именно это он и сказал — я как раз вхожу в ее комнату. Она рассказала мне об этом только сегодня утром.
— Но, Папа, это все невероятно!
— Черт возьми, но это так — по крайней мере, насколько я знаю. Я действительно люблю «Тру» и даже посылаю этот журнал Патрику на Танганьику. Однако я думал, что дал тебе ясно понять, а ты дал понять им, что никакой статьи не будет. Я пишу письма своим самым близким и старым друзьям, прошу их не приезжать ко мне сейчас, потому что работаю и не в состоянии никого принимать у себя в доме. Например, сразу после нашего с тобой разговора о «Тру» я написал такое письмо Альфреду Вандербильту, а я ведь знаю его с тысяча девятьсот тридцать третьего года.
— Папа, я звонил Кеннеди после твоего звонка и все это объяснил ему, но он спросил, не буду ли я возражать, если он все-таки напишет тебе с просьбой пересмотреть твое решение. Я ответил ему, что он волен делать, что хочет, но я бы на его месте не писал ничего без твоего разрешения, и уверен, что он просто тратит время попусту. Я и понятия не имел, что…
— Ну что ж, если мистер Кеннеди по-прежнему полагает, что я стремлюсь к паблисити, то, пожалуйста, донеси до его сведения, что он сильно ошибается. Я считаю эту штуку чрезвычайно вредной и нежелательной, она мешает мне работать настолько, что на днях я даже отказался от возможности увидеть очерк о себе в «Ридерс дайджест», не встретился с шестью журналистами, жаждавшими приехать в мой дом, а также с человеком из «Аргози», который, как обещал атташе из посольства, готов заплатить тысячу долларов, если я позволю ему появиться у нас и сделать несколько фотографий. Кроме того, сегодня утром я написал письмо Бобу Эджу с отказом принять предложение, которое показалось бы весьма лестным для любого, ищущего известности и популярности.
Каждый день я получаю множество писем, телефон звонит не переставая — все это страшно мешает работе, действует на нервы Мэри, а меня уже давно безумно раздражает. Это мой дом, я люблю его, мне здесь хорошо работается в эти месяцы, и я не хочу, чтобы меня вынудили его покинуть. Но я не общественный деятель, у меня нет офиса. Я — писатель и имею право работать и спокойно жить. Да, мне нравится «Тру», и нас всегда связывали хорошие отношения. Но очень хочется верить, что они все-таки поймут меня — когда работаешь так напряженно, как я, не отходя от стола по двадцать четыре часа в сутки, и когда пишется хорошо, то лучше не мешать. Ну неужели стоит вынуждать человека бросить все, бросить книгу, которая стала частью его жизни, чтобы сделать что-то для очередного номера да какого угодно журнала?
Я понял, что теперь Эрест возмущается и жалуется мне не только на «Тру», который, конечно, не представлял особой важности для него, а вообще на всю эту невозможную ситуацию вокруг себя, на страшное давление, которое он не ощущал со времен африканской аварии. Теперь этот прессинг принял форму нашествия журналистов, фоторепортеров, редакторов журналов и телевидения, а его причиной стал все возрастающий интерес к его личности во всем мире, и противостоять этому невозможно. Для меня было просто невыносимо слушать его мольбы о покое, одиночестве, без которых писатель просто не может жить, при этом в глубине души Эрнест, конечно, прекрасно понимал, что он уже не может выбраться из капкана славы.
— Всем плевать, что я хочу работать, что не хочу никаких статей о себе, что они все сидят у меня в печенках и появись еще хоть один такой опус, я, может, уже никогда не смогу написать ни одной строчки. Хотч, прости мое занудство, ты ведь понимаешь — я просто погибаю и очень боюсь, что публичность и суета не дадут мне писать то, что я хочу. И меня от всего этого просто тошнит.
— Понимаю, Папа. Понимаю все. Я возьму на себя «Тру», надеюсь, все будет хорошо. Кеннеди — неплохой парень, он просто сделал ошибку.
— Хотч, только тебе говорю — нервы у меня уже совсем ни к черту, и я бы не хотел, чтобы об этом все знали. Талант настоящего писателя — очень нежный механизм. Писатель не пишет топором или дубиной, он не пользуется разным никому не нужным хламом. Это чистая правда. Ты отвратительно выглядишь, корчишься от боли, а они в этот момент тебя фотографируют. Когда началась вся эта шумиха с премией, один фотограф хвалился в «Флоридате», что сделал четыреста двадцать пять снимков в моем доме. Этот парень снимал все время, он даже пролезал в кладовку, когда я там укрылся, чтобы спокойно поговорить по телефону. И какой идиотизм — он прислал их мне в подарок, как будто они мне нужны! Четыреста четырнадцать из них были похожи на снимки китайских пыток. Они даже думали сфотографировать Блеки, лежащего у моего пустого кресла — так, на всякий случай.
Ну вот, только сегодня утром, в первый день Нового года, пришла телеграмма мистеру Роберту Руарку, остановившемуся у Эрнеста Хемингуэя, Финка-Вихия, Сан-Франциско-де-Паула, Куба. Пожалуй, мистер Кеннеди никогда не поверит, что я не приглашал этого мистера Руарка. Утром чувствовал себя довольно хорошо, пока не увидел эту телеграмму. А потом Мэри вспомнила о звонке Кеннеди. Представляешь, я лег спать в новогоднюю ночь в десять вечера, оставшись даже без праздничного ужина, не выпив ни глотка, помывшись и намазавшись кремом, который дал мне один специалист-кожник накануне — для груди и лица, ведь я сбрил бороду перед Рождеством. А через четыре дня вся моя физиономия покрылась такими гнойниками, что по сравнению с моей кожей рожистое воспаление выглядит нежным бархатом. В какой-то мере даже забавно, что снаружи появляются такие штуки, когда основная борьба за жизнь идет внутри тебя. То ли это реакция на антибиотики, то ли кто-то в Африке вонзил иглы в мою восковую маску.
— Мне очень жаль, честное слово, Папа. Так начинать год довольно противно.
— А хочешь услышать, что я решил для себя в канун Нового года? Не обращать внимания ни на какие боли, а лишь следовать указаниям врачей, заниматься спортом и делать свое дело.
— Я — с тобой. Похоже, ты хочешь в следующем году сделать то, что не удалось в прошлом.
— Я лишь хотел бы остаться один и писать. Ну ладно, Хотч, счастливо тебе.
— Всего доброго, Папа.
Я повесил трубку и посмотрел на часы — мы разговаривали больше часа.
На следующий день Эрнест опять позвонил. В этот раз его голос уже звучал лучше, и говорил он медленнее. После нескольких общих вопросов о Вашингтоне и Пентагоне, а также о том, кто лучше играет в гольф — Эйзенхауэр или Баптиста, он вернулся ко вчерашнему разговору.
— Я сам виноват, что вовремя не послал письмо в «Тру» с отказом от всех их предложений. Но я был так занят — ведь я написал в это время сорок пять тысяч слов новой книги, а кроме этого не писал ничего, лишь расписывался на счетах, которые в изобилии появлялись на моем столе — сам не знаю откуда. Можно назвать это попыткой не впасть в безумие. Но только представь себе: травмы мозга и позвоночника, болезни почек и печени — от всего этого нельзя избавиться, ни по мановению руки, ни по команде. Нужно все делать медленно, без особых усилий и перегрузок, определяя приоритеты. Я выбираю сочинительство — оно поднимает мне настроение и спасает от любого ада, в котором я могу оказаться.
Итак, теперь «Тру» меня проклинает. Я заявил, что не могу принять их, поскольку это мешает мне работать, но теперь я в их глазах — лжец, стремящийся к славе, потому что у меня в это время побывал Боб Мэннинг из «Тайма». И то интервью для несчастного Эзры Паунда — я знал, мне это дорого обойдется. Не сомневаюсь, что редактор «Тру» — настоящий мастер своего дела. Поэтому мы должны найти удовлетворяющее всех решение. Пожалуйста, скажи им, что они могут опубликовать все, что было написано о моих спортивных пристрастиях. Правда, только в рыбалке и охоте я был действительно хорош. Тебе об этом могут рассказать видевшие меня в деле. Не знаю кто, но точно не я. Информация не должна исходить от меня. Я раньше много и часто охотился и в поле был лучше, чем Уилли Мейс в баскетболе. Но, черт возьми, не мне же рассказывать тебе об этом, а те, кто могли бы это сделать, не умеют говорить красиво, сдержанны, замкнуты и, если ты предложишь им рассказать, как мы когда-то охотились вместе, подумают, что кто-то хочет опорочить их Эрни.
Таким образом, «Тру» просто может опубликовать все, что было написано раньше, а я пошлю тебе пару строк, которыми можно закончить статью, вот и все — проблема решена. Но визит Кеннеди абсолютно невозможен, повторяю, невозможен. Донеси это до него, разрешаю — даже грубо, если понадобится.
Уже на следующий день от Эрнеста пришло письмо с текстом для «Тру», однако я так и не передал его в журнал. Они опубликовали ранее печатавшуюся биографию Эрнеста, несколько историй из его жизни и почти ничего — о его занятиях спортом.
После этого несколько месяцев я ничего не слышал о Хемингуэе. Я уже начал беспокоится, когда наконец-то получил от него письмо, в котором он сообщал, что чувствует себя гораздо лучше. Потеплело, писал Эрнест, и он теперь плавает, много занимается гимнастикой и даже два раза выходил в море — отдохнул, расслабился, и ему теперь хорошо. Уверен, что через несколько недель совсем перестанет чувствовать боли в спине. Работается хорошо, в среднем пишет сорок тысяч слов в неделю, что для него очень много. Несмотря на общую радостную интонацию, письмо показалось мне слегка грустным, — казалось, Эрнест чем-то подавлен.
Как раз в то время я и сам был не в очень хорошем настроении, и, по-видимому, это чувствовалось в моих письмах. Недаром в июне 1955 года Эрнест заметил, что мы образуем с ним этакий «тандем психов».
— Я знаю, как избавиться от нашей болезни, — однажды сказал он. — Мы с Мэри едем в Ки-Уэст — там у нас маленький дом с бассейном. Бассейн шестьдесят футов, воду меняют по ночам — слабосоленая, чистая. Дом — очень милый и уютный. Почему бы тебе не приехать? Мы бы загорали и плавали и говорили бы о пьесе, которую ты задумал. Может, лучше поехать туда, а не в Европу? Уверен, в прошлом году в Европе было совсем не интересно. Там не бывает весны, всегда мокро и холодно, полно народу и все ужасно дорого, а лето никогда не наступает. И так не только в Англии. Везде.
Зимой было очень много воды, так что весной приедет множество туристов. Когда почувствуешь ностальгию, вспомни магистраль Местре — Милан и Милан — Турин со знаками по обе стороны дороги. И тот замечательный день, когда казалось, что Альпы плывут в воздухе! И дорогу от Турина к границе! Но я рискую снова впасть в депрессию, вспоминая Кунео, всех этих безумцев, жаждавших получить автограф. А Ки-Уэст тебе понравится — это настоящий Сан-Тропез для бедных.