Глава 15 Кетчум, 1961

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 15

Кетчум, 1961

К моему удивлению, уже 22 января, через девять дней после нашей последней встречи, Эрнеста выписали из клиники Мэйо. Он позвонил мне в Голливуд, говорил, как счастлив, что уже дома, в Кетчуме, и наконец может снова работать. Он сказал, что на следующий же день после возвращения ходил на охоту, и теперь у окна в кухне висят тушки восьми уток и двух чирков. Казалось, у него все хорошо.

Я положил трубку. На душе стало немного легче — Эрнест снова на свободе, снова на своем месте. Но когда я вспомнил нашу последнюю прогулку, мне опять стало как-то не по себе.

Спустя несколько дней Эрнест все-таки решился принять предложения студии «XX век — Фокс» о съемках сериала по рассказам о Нике Адамсе. Его февральские письма и звонки были посвящены делам, он писал и говорил кратко, как настоящий бизнесмен. Мы связывались по телефону каждую неделю. Он волновался только из-за своего веса: сто семьдесят фунтов — слишком мало для него, жаловался Эрнест, он не может жить в прежнем темпе. Я предлагал ему поправиться на несколько фунтов, но он решительно отказывался изменить свою диету, не позволяя себе ни единой лишней калории. Эрнест относился к диете, как к воинскому приказу, который нигде и никогда нельзя нарушить. Вряд ли у врачей Эрнеста были когда-нибудь еще такие пациенты.

Восемнадцатого февраля Эрнест позвонил мне в Нью-Йорк, чтобы посоветоваться, куда вложить сто двадцать пять тысяч долларов, полученных от киностудии. Больше всего его волновали налоги.

— Я попросил моего адвоката семьдесят процентов положить на налоговый счет, а на остальную часть денег купить акции. Он считает, что семьдесят процентов — слишком много, но, думаю, он просто не понимает, что осенью у меня выйдет книга, кроме того, налоги могут возрасти.

— Но, говорят, налоги упадут. — Я полагал, что налоговый счет Эрнеста и так наполнен и нет смысла делать его еще внушительнее.

— Я никогда не рассчитывал на снижение налогов. Так что семьдесят процентов — на налоговый счет, десять процентов — за услуги адвоката, и в результате у меня на счету остается лишь двадцать тысяч двести пятьдесят долларов — довольно мало за десять рассказов, как ты думаешь?

К началу мая почерк Эрнеста снова стал меняться, менялось и содержание писем. Буквы так уменьшились и утончились, что было трудно разбирать слова. Он непрерывно на что-то жаловался и все меньше писал о работе.

Примерно в это же время Эрнест попросил меня посылать письма не прямо к нему в Кетчум, а на имя Вернона Лорда, в клинику Сан-Вэлли. Я должен использовать имя отправителя на букву «О», и Вернон будет знать, что данное письмо — для Эрнеста. Онор следует поступать точно так же.

В конце марта, когда я беседовал с ним по телефону, в его голосе уже не слышалось никакого энтузиазма, и говорил он довольно бессвязно и отрывочно.

— Мне так хотелось бы что-нибудь придумать, но я ничего не могу планировать, пока не закончу парижскую книгу. Целыми днями я должен думать о своем здоровье. Вес по-прежнему ужасно мал. И пока мой организм не будет в полном порядке, не смогу думать ни о будущей работе, ни о чем другом. Не хочу волновать Мэри по этому поводу, да и по других тоже. И сам хочу покоя. Стараюсь быть сильным и при весе сто шестьдесят девять футов, но этого мало. Говорю это, чтоб ты знал истинное положение вещей.

Голос Эрнеста звучал по-стариковски, концы предложений было трудно услышать, казалось, у него не хватает сил закончить фразу.

— Делаю все, что велят врачи. Давление нормальное. Вот только с весом что-то не так.

— Ты можешь чуть-чуть поправиться? Что советует Вернон?

— Он бы не возражал, если б я перестал вообще думать на эту тему и слегка бы развлекся. Считает, что я испортился. Раньше у меня всегда чертовски здорово это получалось — развлекаться.

В начале апреля Эрнест стал снова бояться телефона, теперь он опять не упоминал имя Онор ни в письмах, ни в разговорах. С ним было невозможно говорить по телефону. Он впал в депрессию из-за работы, и я так никогда и не понял истинную причину этой депрессии, — возможно, ему было трудно писать или же не нравилось то, что у него получалось. Я пытался рассказать ему о наших общих друзьях, но Эрнеста это абсолютно не интересовало. Тогда я начинал говорить о сценариях фильмов по рассказам о Нике Адамсе, которые я начинал писать, но его и это не волновало.

Восемнадцатого апреля я присутствовал на приеме, который Харви Брейт устроил в честь выхода новой книги Джорджа Плимтона. Там были приятные люди, наши друзья, вечер получился очень удачный, и в какой-то момент Харви предложил позвонить Эрнесту и всем сказать ему по паре слов. Мне не хотелось, чтобы присутствующие на вечере узнали о состоянии Эрнеста, о том, что он не может трепаться с весело развлекающейся публикой, поэтому я попытался не допустить этого звонка, заявив, что у меня нет при себе его номера. Но тут Харви нашел телефон в своей записной книжке.

Сначала Харви говорил с Эрнестом, потом Джордж, они были рады и довольны. Джордж рассказывал, как хорошо расходится его книга. Когда трубку взял я, то услышал:

— Хотч, пожалуйста, постарайся прекратить эти разговоры. — Он говорил безжизненным голосом, слова доходили до меня как тяжело перекатывающиеся каменные глыбы. — Это просто невыносимо. Я никак не могу закончить эту чертову книгу. Я хорошо представляю, как все должно быть, я знаю, что нужно делать, но у меня ничего не получается.

Харви и Джордж, счастливые и довольные, смотрели на меня, поэтому я старался изображать некое подобие улыбки и не поднимать глаз от телефона.

Я произнес что-то весьма нелепое типа:

— Ну что ж, замечательно, что ты так далеко отсюда.

— Хотч, я не могу закончить книгу. Не могу. Я целый день просидел за этим чертовым столом, не выходил из комнаты ни на минуту, и все, что мне удалось, — одно маленькое предложение, может, что-то еще, не знаю. Ничего не могу. Понимаешь, не могу. Я написал «Скрибнере», пусть вычеркнут книгу из осеннего плана.

— Тогда они выпустят ее только весной.

— Нет, не выпустят, потому что и весной я не смогу ее закончить. Ни этой осенью, ни весной, ни через десять лет. Не могу. Это потрясающая книга, и я не могу ее закончить. Понимаешь?

Когда я повесил трубку, Харви сказал:

— Правда, он отличной форме?

Это было 18 апреля. А 23-го, утром, в 11 часов мне позвонили из Кетчума и сообщили, что Эрнест снова в больничной палате, в клинике Сан-Вэлли. Ему проводят успокаивающий курс, делают инъекции амитала каждые три часа.

В тот день Мэри, войдя в гостиную, увидела Эрнеста, держащего в одной руке ружье, а в другой — два патрона. На штык была насажена адресованная ей записка. Мэри знала — вот-вот должен прийти Вернон Лорд, чтобы, как обычно, измерить Эрнесту давление. Поэтому она просто попыталась отвлечь мужа до прихода врача. Мэри знала, что Эрнест очень мучился из-за полной неспособности работать, но ей и в голову не приходило, что у него такая глубокая депрессия.

Эрнест стоял совершенно спокойно, даже не пытаясь зарядить ружье, вот почему Мэри, не говоря ни слова о ружье, спросила его о записке. Эрнест отказался отдать записку, но прочел несколько предложений. Там говорилось о его завещании, о том, что отойдет Мэри, чтобы она не беспокоилась. Он сообщил Мэри, что перевел на ее счет тридцать тысяч долларов. Наконец появился Вернон. Лорд забрал из рук Хемингуэя ружье, которое тот отдал без всякого сопротивления.

Вернон уже звонил в Мэйо. Я спросил, нужно ли мне рассказать о том, что произошло, доктору Знаменитости.

Лорд снова позвонил в полпятого. Врачи из Мэйо настаивают, чтобы Эрнест сам согласился ехать в Рочестер, а он ни в какую не хочет.

— Я говорил с доктором Знаменитостью, он позвонит в Мэйо, а потом — тебе.

— Я уже беседовал с ним. Он договорился с Мэйо, все обсудил с тамошними врачами, но я не уверен, что он знает об их условии — Эрнест должен приехать к ним по собственной воле. Черт возьми, он ничего не хочет делать по собственной воле! О чем они болтают? У меня есть помощник, доктор Осли, он мне здорово помогает с Эрнестом, но у нас же здесь ничего нет! У нас нет оборудования для лечения таких больных, как Эрнест. Честное слово, Хотч, если мы его не поместим в приличное место, и не сделаем это быстро, он снова попытается себя убить. Это — вопрос времени! Если Эрнест останется здесь, угроза самоубийства будет расти с каждым часом. Он говорит, что больше не может писать, — он повторял мне это уже на протяжении нескольких недель. Говорит, что теперь ему больше незачем жить. Хотч, он уже никогда не будет писать. Он просто не может этого делать. В этом причина его попыток уйти из жизни. По крайней мере, та, что лежит на поверхности. И я должен это принять как главную причину, поскольку не умею работать с тем, что расположено не на поверхности. Но эта мотивация — достаточно сильная, и скажу тебе честно, я ужасно волнуюсь. Мы сделали ему укол амитала, но сколько времени мы сможем его удерживать в относительно спокойном состоянии? Признаюсь, для простого сельского врача это слишком большая ответственность. И не потому, что он мой друг, нет. Он — Эрнест Хемингуэй! И мы обязаны положить его в Мэйо!

Весь тот день мы непрерывно вели переговоры — звонили в Кетчум, Голливуд, Рочестер, Нью-Йорк, но нам так и не удалось уговорить докторов Мэйо приехать в Кетчум или изменить их принцип, по которому пациенты должны приезжать в клинику по своей доброй воле. Доктор Знаменитость предложил Вернону испробовать на Эрнесте несколько методов, чтобы добиться его согласия ехать в клинику. Я уже думал лететь в Кетчум помогать Вернону, но Знаменитость настоял, чтобы я ждал пока в Нью-Йорке и поехал, когда уже другого выхода не будет.

На следующий день мне позвонила Мэри. Она была в ужасе. Ночью случился страшный инцидент. Вернон наконец уговорил Эрнеста ехать в Мэйо, уже заказали чартерный рейс, самолет должен был лететь из Хейли. Но Эрнест вдруг заявил, что перед отъездом должен взять некоторые вещи из дома. Вернон предложил послать за ними Мэри, однако Эрнест сказал, что он сам должен это сделать, и без этих вещей он никуда не поедет. Тогда Вернону пришлось согласиться, но он настоял, чтобы Эрнеста сопровождал Дон Андерсон, огромный человек весом более двухсот фунтов. С ними поехали сам Вернон, медсестра и Мэри.

Эрнест зашел в дом, за ним — Дон, медсестра, а потом Мэри и Вернон. Вдруг Эрнест бросился вперед в комнату, захлопнул за собой дверь и закрыл на защелку. Все получилось так быстро, что Дон оказался за дверью. Он быстро обежал дом, нашел другую дверь и увидел Эрнеста, заряжающего ружье. Дон навалился на Эрнеста и придавил его к полу. Началась настоящая драка за ружье. Вернону пришлось помогать Дону. К счастью, все обошлось. Сейчас Эрнест снова в больнице, и ему уже вкололи большую дозу успокоительных препаратов.

Теперь он снова говорил, что не поедет в Мэйо, но Вернон держал самолет, надеясь, что все-таки сможет уговорить Эрнеста. Кроме того, начались переговоры с врачами из клиники Меннингера.

На следующее утро Мэри сообщила мне, что Эрнест совершенно неожиданно согласился лететь в Мэйо, и самолет только что отправился в Рочестер. С ним — Вернон и Дон Андерсон. Мэри едва удавалось держать себя в руках. Вернон обещал позвонить ей, как только вернется. Звонок раздался уже после полуночи. Вернон рассказывал, что перед вылетом вколол Эрнесту кучу лекарств, но уже почти сразу после того, как самолет оторвался от земли, Эрнест попытался открыть люк и выпрыгнуть из самолета. Вернон и Дон общими усилиями оттащили его от люка, сделали ему укол амитала, и только после этого он успокоился и задремал.

Через некоторое время после этого инцидента возникли неполадки в моторе, и им пришлось сесть в Каспере, штат Вайоминг. Выходя из самолета, Эрнест устремился на работающий пропеллер, но Дон, схватив его за руку, встал между Эрнестом и пропеллером. Возникла довольно опасная ситуация — Эрнест мог легко толкнуть Дона на крутящийся винт.

Техникам потребовалась пара часов для устранения неисправностей, но все это время Эрнест вел себя тихо, и, только когда они летели над Южной Дакотой, он снова попытался выпрыгнуть из люка.

Врачи Мэйо встречали их в рочестерском аэропорту. Эрнест был очень любезен и приветствовал врачей как своих старых друзей. Его немедленно доставили в больницу Святой Марии и поместили в специальную палату под постоянное наблюдение.

— Знаешь, какое сегодня число? — спросил я Вернона.

— Двадцать пятое, ведь так?

— Прошло почти три месяца, как он вышел из больницы.

— Да, лечение помогло не надолго.

В начале мая я поехал к Куперу. Это была наша последняя встреча. Весь февраль, да и март, когда боли его не очень мучили, он старался радоваться жизни — до болезни у него это всегда получалось великолепно. Так, однажды он пригласил меня в потрясающий новый дом. Вечером в саду показывали свое искусство пять выдающихся каратистов. Там же, в этом чудесном особняке, частенько собирались его близкие друзья, и эти вечера проходили, как в старые добрые времена, когда Гэри был еще совершенно здоров.

Но в апреле невыносимые боли сломили его окончательно. Когда я приехал к нему, он неподвижно лежал в темной комнате. Казалось, жизнь постепенно покидала его. На волосах кое-где сошла краска, обнажив седые пряди. Его жена проводила меня в комнату и вышла, оставив нас вдвоем.

— Папа звонил мне пару недель назад. — Куперу было больно говорить, поэтому он делал долгие паузы между словами. — Говорил, что тоже болеет. Бьюсь об заклад, на пути к смерти я его обгоню. — Он улыбнулся и закрыл глаза. Казалось, он страшно устал. — Слышал по радио, он снова в Мэйо. Это правда?

— Да.

— Бедный Папа. — Его глаза снова закрылись, но я чувствовал, что он внимательно слушает мой рассказ о том, как мы прошлой осенью охотились в Кетчуме, и о людях, которых он хорошо знал.

Тут начался приступ, на его лице выступили капельки пота, и было видно, как он изо всех сил борется с болью. Когда приступ прошел, Купер протянул руку к столу, взял распятие и положил рядом с собой на подушку.

— Пожалуйста, передай Папе — это очень важно, поэтому не забудь. Ведь я никогда уже его не увижу. Скажи ему… тогда я сомневался, правильное ли принял решение. — Он пододвинул распятие чуть ближе, и теперь оно касалось его щеки. — Скажи ему, тогда я совершил свой самый лучший поступок в жизни.

— Я передам.

— Не забудь.

— Не волнуйся, я обязательно скажу ему.

Через десять дней он умер.

В этот раз врачи не советовали Мэри ехать в Рочестер. Они полагали, что Эрнеста необходимо изолировать от всех контактов с внешним миром, и Мэри, оставшись в Кетчуме, общалась с врачами по телефону.

Через две недели после начала лечения Мэри позвонила мне в Нью-Йорк.

— Я получила первое письмо от Папы. Большие буквы, почерк вполне нормален, гораздо лучше, чем раньше. Пишет о том, как нам не хватает денег. Прости меня, ради Бога, но об одном деле я должна с тобой посоветоваться. Бедный Хотч! Папа пишет, что хочет купить кое-что из одежды, — конечно, я дала Эрнесту с собой все, что ему могло бы понадобиться. А потом он говорит: «Я собираюсь работать и хочу как можно скорее выбраться отсюда».

— Как ты думаешь — врачи читали его письмо?

— Не знаю, но я ответила ему — рассказала последние новости и все такое, а в конце написала: «Пожалуйста, не проси своих друзей забрать тебя из больницы, пока они не будут абсолютно уверены, что ты совершенно здоров. Никто из нас не хочет повторения того ада, в котором мы прожили последние три месяца». Но, Хотч, я очень боюсь, что именно так и получится. И просто не знаю, должна ли я ему писать такое. Ты ведь знаешь — я человек прямой и говорю, что думаю. Но я очень боюсь, что, если я пошлю ему такое, он меня возненавидит. Так что я вычеркнула эти слова.

— Да, порой действовать прямо — не лучший вариант, но мы не знаем, как с ним общаются врачи.

— Вот именно. Поэтому, может, ты поговоришь с доктором Знаменитость? Мне ужасно неудобно — я отнимаю у тебя время, морочу голову. Но я просто не знаю, что делать. Я очень переживаю еще и из-за того, что, мне кажется, врачи не очень стараются проникнуть в причины его маний. Когда он попал в клинику первый раз, я надеялась, что доктора избавят Папу от галлюцинаций, но, видимо, в его сознании есть более глубокие уровни, которые необходимо понять. Я даже не знаю, зачем они применяли электрошок.

— Что, они снова назначили ему электрошок?

— Когда я говорила с ними в последний раз, они сказали, что собираются назначить серию процедур. Но я даже не знаю, сколько их будет. И больше всего мне не дают покоя эти его разговоры о возвращении домой. Я просто не выдержу повторения этого кошмара. И это не угроза — к сожалению, это правда. Может, ты все-таки увидишься со Знаменитостью и посоветуешься с ним. Мне трудно это сделать по телефону — ведь мы с ним не знакомы. Может, стоит перевести Папу в клинику Меннингер? Спроси Знаменитость и об этом тоже.

После встречи с доктором Знаменитостью я кое-что понял о состоянии Эрнеста. Сначала доктор дал общее определение маний и навязчивых идей. Он объяснил, что науке чрезвычайно мало известно как о природе психических заболеваний — навязчивых идей, маний, фобий, депрессий, одержимости и других, — так и о различных психических процессах, которые выводят в данный момент на первый план тот или иной симптом. Обычно считается, что классическое развитие болезни идет в направлении от навязчивых состояний к маниакальным. Навязчивая идея, идефикс — это убеждение, в котором больной не в состоянии усомниться, даже зная об отсутствии каких-либо логических оснований и понимая, что это убеждение чуждо ему, его «я». Человек отдается этой идее, погружается в нее, уходя таким образом от реального мира с его проблемами и тревогами. Мания, продолжал доктор Знаменитость свои объяснения, — это ложная вера. Человек, страдающий манией, глух к любым проявлениям ее ошибочности и нелогичности. Часто бывает так, сказал он, что больной в одних ситуациях демонстрирует маниакальный психоз, а в других — одержимость навязчивой идеей.

Вернувшись к состоянию Эрнеста, доктор Знаменитость заметил, что в октябре, когда Эрнест был в Мадриде, его бред о избыточном весе багажа, желание скрыть свое имя и лететь только на старом самолете были навязчивыми идеями. А его более поздние фобии — телефон прослушивается, агенты ФБР стремятся его арестовать за совращение малолетних и невыплату несуществующих налогов — типичные мании. В Мадриде нам удалось убедить Эрнеста в ошибочности его страхов, например о весе багажа, предъявив ему официальный документ из авиакомпании. Но потом его одержимости превратились в мании, не поддающиеся уже никаким логическим опровержениям. Человек, одержимый манией, окружает себя плотным экраном, оболочкой, через которую невозможно достучаться до его сознания, и тогда, чтобы ее разрушить, применяют электрошок.

Что касается лечения электрошоком, то доктор Знаменитость заметил, что многие специалисты считают этот метод устаревшим. В современных клиниках пациентам вводится препарат, под действием которого больной засыпает на несколько часов, при этом не наблюдается никаких конвульсий, характерных для электрошока. Проснувшись, он иногда лишь испытывает головную боль. Как правило, уже после трех или четырех раз пациент чувствует себя лучше. Затем назначается еще курс из десяти — двенадцати инъекций — для закрепления эффекта, иногда приходится делать даже двадцать уколов. Если состояние больного после проведенного лечения не ухудшается на протяжении двух недель, можно делать положительный прогноз. Когда же возникают признаки ухудшения, лечение необходимо продолжать, и после нескольких недель, как правило, наблюдается положительная динамика.

Я спросил доктора, правда ли то, что электрошок нацелен на определенные участки мозга. Существует пятьдесят органических и пятьдесят психодинамических теорий, объясняющих действие электрошока, ответил мне он. В медицине используется множество самых разнообразных методов, механизм действия которых не известен. Например, никто не может объяснить, почему дигиталис помогает при сердечных заболеваниях, а инсулин — при лечении диабета. Мы знаем только, что эти препараты работают. Когда при лечении электрошоком электроды накладываются на голову, реагирует весь мозг. Никто пока не знает, какой участок мозга ответственен за память, но ее состояние наверняка связано с химическими процессами в мозговых клетках.

Я сказал доктору о жалобах Эрнеста, утверждающего, что после электрошока у него возникли проблемы с памятью. Знаменитость ответил мне, что два самых сильных побочных эффекта электрошока — потеря памяти и некоторая путаница в мыслях — исчезают довольно быстро. Действительно, некоторые детали пребывания в больнице и течения болезни могут быть забыты пациентом навсегда, но в любом случае это не столь уж важная информация. Однако он абсолютно уверен, что после завершения лечения все события жизни Эрнеста, предшествующие появлению недуга, будут полностью восстановлены в его памяти.

Скорее всего, все фобии Хемингуэя, его убежденность в преследовании со стороны закона и угрозе физического устранения, возникли из-за страха потерять способность писать, потерять свое положение в обществе, перестать быть самим собой. Доктор Знаменитость считал, что все психопатологические симптомы у Эрнеста вызваны нежеланием осознать реальность, что это некая психологическая защита. Его фобии оказались столь сильны, что не поддавались методам психотерапии, вот почему пришлось применить курс электрошока.

Весь май Эрнеста лечили электрошоком. Когда курс закончился, Мэри разрешили посетить мужа в больнице. Она рассказывала, что Эрнест был раздражен еще в большей степени, чем раньше. Он с горечью говорил, что его память стала хуже, что писатель в нем убит, и во всем виноваты врачи Мэйо, которые в конце концов по его требованию прекратили назначать ему эти страшные процедуры. Причиной конфликтов между врачами и Эрнестом было его нежелание признать серьезность своей болезни и необходимость применения сильных средств. Совершенно очевидно, врачам не удалось убедить его посмотреть в лицо истинному положению вещей.

Эрнест уже не говорил с Мэри о самоубийстве, более того, твердо заявил, что полностью вычеркнул эту мысль из сознания. Однако все его мании остались с ним. Более того, теперь у него возникла предубежденность против Вернона Лорда и самой Мэри. В первый же вечер он обвинил ее в том, что она специально засадила его в Мэйо, чтобы завладеть его деньгами. Но на следующий день он был снова мил и нежен с ней, все время благодарил за все, что она для него делала. Его сознание металось. У Эрнеста возникла новая мания — теперь он был уверен, что ему нельзя возвращаться в Кетчум: там его уже ждут, чтобы арестовать и засадить в тюрьму за неуплату налогов. Он обвинял Мэри, что она помогает властям, пытаясь отвезти его домой, где они и прижмут его к ногтю.

— Как мы можем убедить его лечиться, если он считает, что это лечение ему совсем не нужно? — спрашивала в растерянности Мэри. — Как мы можем заставить его поверить, что он серьезно болен, что он вообще болен и врачи Мэйо пытаются его вылечить? Мне кажется, врачи и сами не могут внушить ему необходимость электрошоков. Видеть его в клинике — всегда под присмотром, всегда в сопровождении персонала — ужасно! Бедный мой Эрнест! Где здесь можно было бы погулять? Ты знаешь, как Папа любит быть на воздухе. Он поговаривает о том, чтобы уехать за границу, даже отправил телеграммы друзьям в Испанию и Францию, может, стоит его отвезти в какую-нибудь другую клинику — в Швейцарии или еще где-нибудь? Просто невыносимо все это видеть — ему так нужна помощь, но он ни в какую не хочет ее принять. Должен же быть какой-то выход!

Сознание Эрнеста стало похоже на тюрьму, из которой не убежишь. В основе его новых маний лежало то обстоятельство, что он и на самом деле не мог вернуться в свой дом на Кубе. На основе этого реального факта возникли три новые мании: он не может оставаться в Рочестере, потому что врачи уничтожают его память; он не может вернуться в свою нью-йоркскую квартиру, поскольку его тут же схватят за растление малолетних; он не может вернуться в Кетчум — там его немедленно арестуют за неуплату налогов.

Примерно тогда же, после приезда Мэри в Рочестер, Эрнесту разрешили говорить со мной по телефону. Эти разговоры назначались заранее, и их, несомненно, прослушивали. Он наверняка знал об этом, потому что только пару раз упомянул о своих страхах, и то очень неявно.

Больше всего его волновала возможность экранизации «За рекой в тени деревьев». Десять лет он отказывался от всех предложений снять фильм по роману. Джерри Уолд оказался самым настойчивым из всех продюсеров, на протяжении долгого времени он не оставлял попыток получить у Эрнеста разрешение на съемки. И тут вдруг Эрнест вспомнил о чеке на пятьдесят тысяч долларов, который ему предлагала студия «Коламбия пикчерс». Эрнест действительно согласился, чтобы Купер делал фильм, но это скорее была уступка другу, чем его собственное желание. Теперь все было иначе. Кто мог бы сыграть роль пятидесятилетнего полковника Кантуэлла? Как я думаю? Он спросил меня об актере, имя которого не мог вспомнить — тот жил в Швейцарии, и именно его предлагал Джерри Уолд. Я вспомнил, кого он имел в виду. Эрнест сказал, что этот актер не должен играть полковника ни при каких обстоятельствах. Затем он пытался вспомнить актеров, которые могли бы справиться с ролью, но у него ничего не получилось, и он снова вспылил, закричав, что врачи полностью разрушили его память.

Тогда, беседуя со мной, Эрнест казался поглощенным делами и непривычно жестким. У меня создалось впечатление, что перед ним лежал лист бумаги с перечнем вопросов, которые необходимо обсудить, и он старался ни о чем не забыть, поэтому переходил от одного к другому, не обращая внимания на то, что говорил я. Присущий ему неторопливый ритм речи изменился, и его голос звучал, как будто записанный на пленку, пущенную с повышенной скоростью.

По поводу экранизации «За рекой, в тени деревьев» я сказал, что выясню ситуацию и потом расскажу ему. Но выполнить своего обещания мне не удалось.

В начале июня я выехал из Голливуда. В Миннеаполисе сел в арендованную машину и поехал в Рочестер. Я мчался со скоростью девяносто миль в час по довольно живописным местам. Все вокруг цвело и распускалось. Рочестер показался мне слишком зеленым и не очень привлекательным. Причина госпитализации Эрнеста уже ни для кого не была секретом. Репортерам «Тайма» удалось добыть самую закрытую информацию о заболевании Эрнеста и даже о количестве сеансов электрошока, которые он получил, — все это тут же оказалось на страницах журнала. А там, где фактов не хватало, появились всяческие измышления.

Когда я подошел к палате Эрнеста, он стоял у больничного стола, держа в руках газету. Я остановился в двери, не решаясь зайти в комнату, — человек, которого я увидел, совсем не походил на моего близкого друга Эрнеста, тот Эрнест куда-то исчез, осталась лишь его тень.

Он был очень рад и в некотором роде даже горд, что я приехал к нему. Он позвал медсестер и стал нас знакомить, причем каждое знакомство сопровождалось подробным рассказом о моем прошлом, настоящем и будущем. Появившиеся в палате врачи разрешили ему проехаться со мной в машине.

Когда мы ехали, я попытался ему рассказать об Онор, которой удалось получить работу, но он резко меня оборвал. К моему огорчению ничего не изменилось — машина прослушивается и так далее — в общем, все то же. Он попросил меня ехать по узкой дороге, которая привела нас в лес, а потом — на вершину невысокого холма. Мы остановились и слегка прошлись по тропинке. Перед нами открывался прекрасный вид. В небе не было ни облачка, слышалось пение птиц, а воздух благоухал свежими цветами.

Но Эрнест ничего не замечал. Он тут же изложил мне перечень своих несчастий. Во-первых, нищета, затем — его банкир, адвокат, врач, все люди в его жизни — предатели и негодяи, кроме того, у него нет приличной одежды, и, наконец, налоги. И так снова и снова, по второму, третьему кругу.

Сначала я решил, что надо дать ему выговориться, — может, так снимется напряжение, но потом, когда я наблюдал за тем, как он шел, не поднимая глаз от земли, с выражением непереносимого страдания на лице, меня это стало раздражать, я вдруг остановился перед ним, заставил его поднять голову и воскликнул:

— Папа, посмотри, весна! — Он равнодушно взглянул на меня, его глаза за стеклами старых очков казались совершенно погасшими. — Мы снова пропустили Отейль. — Надо было как-то заставить его вернуться в реальность, в мой мир. — Мы снова пропустили Отейль.

В его взгляде появился какой-то смысл. Он засунул руки в карманы куртки.

— И мы пропустим его опять, и опять, и опять, — проговорил он.

— Но почему? — Мой вопрос заглушил его слова. Я не хотел, чтобы он потерял нить. — Почему бы нам не поехать в Отейль следующей осенью? Что плохого в осенних скачках? И кто сказал, что Батаклан не может скакать по осенней листве?

— Хотч, у меня не будет больше весны.

— Не говори глупости, конечно будет, я тебе это гарантирую.

— И осени — тоже. — Все его тело как-то расслабилось. Он прошел вперед и сел на обломок каменной стены. Я стоял перед ним, опираясь одной ногой о камень. Я чувствовал, что должен действовать быстро, но вместо этого я мягко спросил его:

— Папа, почему ты хочешь убить себя?

Он растерялся на секунду, а затем заговорил так, как говорил раньше, уверенно и внушительно:

— Как ты думаешь, что происходит с шестидесятидвухлетним человеком, когда он начинает понимать, что уже никогда не сможет написать тех романов и рассказов, которые сам себе обещал написать? Когда он осознает, что уже никогда не сможет совершить то, что в прежние, лучшие, времена обещал сделать, обещал самому себе?

— Но как ты можешь такое говорить? Ведь ты только что написал замечательную книгу о Париже, многие даже и не мечтают так писать!

— Да, эта лучшая книга в моей жизни. Но теперь я никак не могу ее дописать до конца.

— Но может, это просто усталость или книга уже просто закончена…

— Хотч, когда я не могу жить так, как я привык, жизнь теряет для меня смысл. Понимаешь? Я могу жить только так, как жил, как должен жить — или же не жить вообще.

— Но почему бы тебе на время не попытаться просто немного забыть о литературе? У тебя и раньше были большие перерывы между книгами. Десять лет между «Иметь и не иметь» и «По ком звонит колокол», а затем еще десять лет до появления «За рекой, в тени деревьев». Отдохни. Не насилуй себя — почему ты должен делать то, чего никогда раньше не делал?

— Не могу.

— Но почему сейчас все по-другому? Позволь мне сказать тебе одну вещь. В тысяча девятьсот тридцать восьмом году ты написал предисловие к сборнику своих рассказов. Тогда ты сказал, что надеешься прожить столько, чтобы успеть написать еще три больших романа и двадцать пять рассказов. Вот такими были твои амбиции в те годы. Ты написал «По ком звонит колокол», «За рекой, в тени деревьев» и «Старик и море», не говоря о том, что еще не опубликовано. И рассказы — их гораздо больше, чем двадцать пять, да еще книга парижских воспоминаний. Ты полностью выполнил свои планы — те, которые ты сам составил, а только они и важны в данной ситуации. А теперь скажи — ну почему бы теперь тебе не отдохнуть?

— Вот почему… Видишь ли, раньше было не так важно, что я не работал день или десять лет, — я всегда четко знал, что могу писать. Но всего лишь день без ощущения этой уверенности — как вечность.

— Ну хорошо, почему бы тогда совсем не забыть о работе? Почему бы тебе не отдохнуть? Видит Бог, ты вполне заслужил отдых.

— И что я буду делать?

— Да что угодно, все, что тебе нравится. Например, ты как-то говорил, что хочешь купить новую большую яхту, такую, чтобы на ней можно было совершить кругосветное путешествие и половить рыбу там, где ты еще не рыбачил. Как насчет этой идеи? Или поехать в Кению на охоту? А помнишь, ты говорил об охоте на тигров в Индии — нас тогда приглашал Бхайя. И мы еще думали, не поехать ли нам на ранчо Антонио. Черт возьми, да в мире столько всего…

— Уйти на отдых? Стать пенсионером? Да как писатель может стать пенсионером? Победы Димаджо вошли в книгу рекордов, и Теда Вильямса тоже, поэтому в какой-нибудь славный денек — когда такие деньки в их жизни станут все реже и реже — они просто уйдут из спорта. И так же Марсиано. Вот как должен жить настоящий чемпион. Как Антонио. Чемпионы не уходят на пенсию, как обычные люди.

— Но у тебя есть книги.

— Это правда. У меня есть шесть книг — это мои победы. Но понимаешь, в отличие от бейсболиста, боксера или матадора писатель не может уйти на пенсию. Он не может сослаться на сломанные ноги и притупленную реакцию. И всюду, где бы он ни был, ему станут задавать одни и те же вопросы: «Над чем вы сейчас работаете?»

— Боже, но кого это волнует? Ты никогда не обращал особого внимания на публику. И почему ты не разрешаешь нам тебе помочь? Мэри будет делать то, что ты захочешь. Не отталкивай ее. Ведь ты делаешь ей больно.

— Да, Мэри замечательный человек. Она всегда была такой. Замечательной. Она чертовски смелый человек и добрый. Можно только благодарить Бога, что такая женщина — со мной. Я люблю ее. Я действительно люблю ее.

Я больше не мог говорить — слезы мешали мне. Эрнест не смотрел на меня — он наблюдал за маленькой птичкой, копошившейся в кустах в поисках пищи.

— Помнишь, я как-то сказал тебе, что она не имеет никакого понятия о страдании. Ну что ж, теперь могу признаться — я был не прав. Она знает, что такое страдать. Она знает, как мне больно, она страдает, пытаясь мне помочь, — Боже, как бы я хотел, чтобы ей это удалось. Слушай, Хотч, что бы ни случилось — она сильная и умная, но даже самые сильные и умные женщины иногда нуждаются в помощи.

У меня уже не было сил. Я отошел от него, тогда он сам приблизился ко мне и положил руку на плечо.

— Бедный старина Хотч, прости меня, если можешь. Знаешь, я хочу, чтобы это было у тебя.

И он протянул мне парижский каштан.

— Но, Папа, это же твой талисман.

— Хочу, чтобы он остался у тебя.

— Тогда я тебе дам другой.

— Хорошо, давай.

Я нагнулся, чтобы подобрать светлый камешек, но Эрнест остановил меня.

— Пожалуйста, ничего отсюда. В Рочестере, штат Миннесота, нет ничего, что могло бы стать талисманом, приносящим счастье.

У меня с собой было колечко для ключей, подаренное мне дочками. На нем висела забавная деревянная фигурка. Я открепил ее и дал Эрнесту.

— Если бы я мог вырваться отсюда и вернуться в Кетчум… Может, поговоришь с ними?

— Конечно, Папа. Поговорю. — Как это ни странно, после нашего разговора у меня слегка повысилось настроение. — А ты хорошенько подумай о чем-нибудь приятном, а все дурное выкини из головы.

— Ну конечно, так и сделаю. Буду думать о самом приятном. Но, черт возьми, что больше всего волнует любого человека? Здоровье. Работа. Хорошенько выпить и закусить с друзьями. Наслаждения в постели. У меня ничего не осталось из этого набора. Ты можешь это понять? Ничего. И в то время, как я буду строить планы развлечений и приключений, кто прикроет мою задницу от агентов ФБР, кто будет платить налоги, если я не буду этим заниматься? Ты, как Вернон Лорд, вы все предали меня, продались им…

— Папа! Боже мой! Папа! Ну, очнись же ты! Прекрати сейчас же! — кинулся я к нему.

Все его тело содрогнулось, он закрыл глаза руками, постоял так некоторое время, а потом медленно побрел к машине. На обратном пути мы оба молчали, не проронив ни слова до самой клиники.

Я пробыл с ним в палате еще несколько часов. Он был мил, но, казалось, как-то ушел в себя. Мы говорили о книгах, обсуждали спортивные новости и не касались ничего личного. Вечером я уехал в Миннеаполис. Больше я Эрнеста не видел.

Возвращаясь в Нью-Йорк, я думал об идее Мэри найти какую-нибудь клинику в хорошем месте, где бы Эрнест мог лечиться и часто бывать на свежем воздухе. Теперь я знал — его можно вылечить. Тогда, на вершине холма, его сознание моментально очистилось от всех маний и страхов. Сидя в самолете, я ничем не мог ему помочь, я лишь мог попытаться понять причину его болезни, определить, какие силы разрушили его личность. Он был ярким человеком, героем. И он не мог позволить себе быть другим. Ярко писать, быть сильным физически, потрясать своей сексуальной мощью, пить и есть, и тоже не как все. И вот когда эта его мощь ушла из тела, разум Эрнеста оказался не в силах справиться с новой ситуацией. Если бы он нашел способ жить так, чтобы все его прошлые достоинства перестали быть для него столь важны…

И мне на память пришло его dicho: человека можно победить, но уничтожить — нельзя. Может, это и правда, но Эрнест предпочитал обратное высказывание. Я вспомнил слова Уолша: «Потребуется много времени, прежде чем он выдохнется. Но до этого момента он успеет умереть».

Теперь Мэри жила в Нью-Йорке, и мы вместе с ней пришли посоветоваться к доктору Знаменитость по поводу новой клиники для Эрнеста. Знаменитость предложил Институт жизни в Хартфорде, штат Коннектикут: больные там живут в маленьких коттеджах, расположенных в красивейшем месте, в клинике — прекрасный персонал, чья специализация — долговременное лечение. Мэри тут же уехала смотреть клинику и поговорить с врачами.

Она решила, что Хартфорд — лучшее место для Эрнеста. Мэри привезла мне кипу всяких материалов о клинике. Единственная сложность была связана с тем, что, как и в Мэйо, врачи требовали со стороны пациентов согласие лечиться у них. Поскольку это была клиника для душевнобольных и все об этом знали, было совершенно ясно, что Эрнест никогда добровольно не согласится туда лечь. Она написала врачам Мэйо, прося их повлиять на Эрнеста, но они отказались, поскольку не считали, что это отвечает его интересам. Врачи же из института предпочли не настаивать на том, чтобы Эрнеста перевели к ним.

Вечером 14 июня Мэри пришла ко мне на ужин. Она организовала телефонную конференцию с врачами Мэйо и попросила меня принять в ней участие. Врачи утверждали, что в последнее время у Эрнеста наблюдаются большие сдвиги. Если мы переведем его в другую клинику, он потеряет веру в успех лечения. Мэри спросила, в чем заключаются эти сдвиги. Ей рассказали, что он каждый день плавает, что он обещал больше не волноваться насчет одежды, начал читать книгу — в первый раз за все шесть недель пребывания в клинике — и даже сделал некоторые заметки о прочитанном. Мэри спросила, как называется книга, которую он читает. «Вне моей лиги» Джорджа Плимптона (очевидно, врачи не заметили на обложке книги текст о Плимптоне, написанный Эрнестом). Врачи также сообщили нам, что хорошим знаком является и возникшее у Эрнеста желание вернуться в Кетчум и приступить к работе. Мэри спросила, собираются ли они снова назначать ему электрошок. Ответ был достаточно уклончив, но у меня создалось впечатление, что они этого не планируют.

Затем Мэри сказала, что предполагает на лето уехать в Кетчум, и спросила, можно ли посетить Эрнеста по пути домой. Не расстроит ли Эрнеста ее появление, интересовалась Мэри. Наоборот, ответили врачи, Эрнесту будет очень полезно повидаться с ней, и высказали предположение, что его действительно стоит отвезти домой и посмотреть — а вдруг он снова сможет писать. Мэри очень взволновало это предложение. Она сказала, что не в силах взять на себя такую ответственность, что судя по письмам Эрнеста его пока еще нельзя забирать домой. Врачи успокоили ее, сказав, что сейчас они и не думают отпускать Эрнеста в Кетчум.

Я собирался в Европу, но перед отъездом еще раз встретился с Мэри. Она рассказала, что консультировалась с доктором Знаменитостью по поводу последнего разговора с врачами из Мэйо, поделившись с ним опасениями, что они могут заставить ее забрать Эрнеста в Кетчум. По ее просьбе, он позвонил в Мэйо. Знаменитость настоятельно рекомендовал еще один курс лечения электрошоком — он считал, что Эрнест в нестабильном состоянии, поскольку прошлый курс был прерван в самой середине. Необходимо провести полный курс, а затем — интенсивную психотерапию, сопровождаемую одним сеансом электрошока в неделю, если потребуется. Однако врачи Мэйо были не согласны с его рекомендациями, и Знаменитость посоветовал Мэри удвоить свои старания и все-таки попытаться перевести Эрнеста в Институт жизни. Мэри же снова и снова повторяла, что боится огласки. Тогда доктор Знаменитость заметил: «Будет лучше, если газеты напишут, что Эрнест лечится в этом институте, чем опубликуют на первой полосе сообщения о его самоубийстве».

Я улетел в Европу. В конце июня получил письмо от Мэри. Она писала, что врачи все-таки заставили ее забрать Эрнеста домой. Более того, когда она приехала в Рочестер, они уже успели его убедить, что он может вернуться домой, и бедный Эрнест с радостью и надеждой ждал ее приезда. Врачи сказали, что у Эрнеста начинается новая фаза, и он должен вновь поверить в себя, в свои силы, а для этого ему необходимо жить дома. Мэри снова связалась с Институтом жизни, но там ей твердо заявили, что сейчас везти его к ним нет никакого смысла и это может даже нанести вред. Они считали, что он на шестьдесят — семьдесят процентов в норме, и, если его состояние не ухудшится, все будет замечательно. Мэри пыталась протестовать, но ей не хватало специальных знаний в психиатрии. И она сдалась. Джордж Браун прилетел из Нью-Йорка и отвез их в Кетчум.

Второго июля я прилетел из Малаги в Мадрид, где должен был переночевать, чтобы на следующее утро лететь в Рим. И вот утром, выйдя из лифта и спеша в аэропорт, я вдруг увидел бегущего ко мне Билла Дэвиса. Он всю ночь вел машину, пересек почти всю Испанию, чтобы первым сообщить мне о самоубийстве Эрнеста и быть в эту страшную минуту рядом. Я был ему глубоко благодарен, однако в те, первые, мгновенья я не мог поверить в случившиеся, не мог осознать, что произошло, — боль, непереносимая боль утраты, пришла позднее, через несколько месяцев.

По дороге в Рим я читал в газетах о том, что случилось. Как и предсказывал доктор Знаменитость, заголовки о самоубийстве Эрнеста появились на первых полосах газет всего мира. В сообщении Ассошиэйтед Пресс говорилось, что Эрнест был в хорошем настроении на протяжении всей трехдневной поездки из Рочестера в Кетчум. Казалось, он наслаждается жизнью. В первый вечер дома он с удовольствием поужинал и даже пел вместе с Мэри их любимую песенку. Потом, по словам Мэри, утром следующего дня в доме раздался выстрел. Мэри сбежала вниз. Эрнест чистил одно из своих ружей, и оно случайно выстрелило, убив своего хозяина.

Я ни в чем не винил Мэри. Она не была готова принять то, что произошло, и поэтому выдвинула первое пришедшее ей на ум объяснение. Да и какая разница, что случилось на самом деле? Разве, сказав правду, что-нибудь вернешь назад? Или уменьшишь муки, раздирающие душу?

Вдруг в моей памяти возник вопрос, который когда-то давно, в Испании, Эрнесту задал один немецкий журналист: «Герр Хемингуэй, могли бы вы в двух словах сказать, что думаете о смерти?» И Эрнест ответил: «Смерть — просто еще одна шлюха».

Я отправил Мэри длинную телеграмму, но на похороны в Кетчум не поехал. Я не мог прощаться с Эрнестом на глазах публики. Вместо этого я отправился в Санта-Мария-Сопра-Минерва, в его церковь. Мне просто хотелось сказать ему «прощай» в месте, которое принадлежало Эрнесту. Я подошел к боковому алтарю — там никого не было — и сел на скамью. Я вспоминал Эрнеста, наши встречи, веселые и грустные, начиная с той первой, в гаванском ресторанчике «Флоридита». А покидая церковь, смог сказать только одно: «Удачи тебе, Папа». Думаю, он знал, как я его любил, и не было никакого смысла напоминать ему об этом сейчас. Я зажег свечу, оставил деньги в ящике для пожертвований и вышел. Всю ночь я в одиночестве бродил по старым римским улицам.

Да, Эрнест был прав: человек не создан для поражений. Его можно уничтожить, но победить — нельзя.