Глава 23 В борьбе с болезнью

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 23

В борьбе с болезнью

Первый же год последовавшего за Ватерлоо мира принес целую череду несчастий семейству Остин. В феврале 1816 года корабль Чарльза потерпел крушение в Восточном Средиземноморье в ходе преследования пиратов (столь приукрашенных Байроном в его «Корсаре»). После возвращения в Англию Чарльз оказался в таких стесненных обстоятельствах, что едва мог прокормить своих осиротевших дочерей. Следующее судно он получил лишь через десять лет. Его старшая дочка Кэсси теперь месяцами жила в Чотоне у тетушек, точно так же как двадцать лет назад Анна в Стивентоне после смерти своей матери. Средняя, Гарриет, крестница Джейн, была серьезно больна — у нее обнаружили водянку головного мозга.

Фрэнк оставался на половинном жалованье (двести фунтов в год) и имел солидные сбережения в банке, так что даже пополнение семейства каждые два года не мешало ему чувствовать себя неплохо обеспеченным. Он также стал партнером в банке Генри. Однако в конце 1815 года Олтонское отделение банка лопнуло, а вслед за ним 15 марта — и Лондонское отделение… Виной тому, вероятно, был общий послевоенный упадок экономики, а может, ненадежность отдельных клиентов или то и другое вместе, да еще и неоправданный оптимизм Генри в придачу. В результате Генри был объявлен банкротом. От наследства Элизы также ничего не осталось. Этот крах потянул за собой и дядюшку Ли-Перро, и Эдварда. Им пришлось выплатить огромные суммы, десять и двадцать тысяч соответственно, которыми они всего лишь год назад поручились за Генри. Фрэнк и Джеймс также потеряли свои более скромные вложения, и даже Джейн вынуждена была распрощаться с тринадцатью фунтами из доходов за «Мэнсфилд-парк». Ни Генри, ни Фрэнк не могли больше выплачивать ежегодные пятьдесят фунтов на содержание матери и сестер, что вкупе с судебной угрозой, нависшей над Эдвардом, поставило обитательниц чотонского коттеджа в весьма затруднительное финансовое положение[213].

Остины редко и скупо упоминают о разорении Генри. В «Мемуарах» Джеймса Эдварда говорится лишь о «некоторых семейных неприятностях». В дневнике Мэри Остин за 15 марта читаем: «Банк Генри приостановил выплаты», а на следующий день: «Впервые услышала, что Генри — банкрот». В конце года Фанни записала в дневнике: «Главным событием года стал крах банка дяди Г. Остина и дальнейшее бедственное положение большей части семьи». Впоследствии Каролина с изумлением припоминала, каким непринужденным казался дядя Генри, когда приехал в Стивентон, — как всегда жизнерадостный и нисколько не похожий на разорившегося человека.

1 апреля Джейн Остин написала Мюррею, чтобы он в будущем связывался с ней в Чотоне «в связи с печальными недавними событиями на Генриетта-стрит». Больше для нее не будет поездок в Лондон: Генри пришлось отказаться сразу и от Хэнс-плейс, и от Генриетта-стрит. Мадам Бижон с дочерью больше ничто не держало в английской столице, и они отправились посмотреть, как их родина приходит в себя после двух десятилетий революционных потрясений и войн. Во Франции они нашли лишь нищету и невзгоды, так что в сентябре вернулись в Лондон без сколько-нибудь ясных перспектив[214].

Не допуская и малейшей мысли, что общее расположение к нему могло поколебаться, Генри обратился к родственникам за поддержкой. «Дядя не один год жил на широкую ногу, не более, впрочем, чем подобало главе процветающего банка… — писала в своих воспоминаниях Каролина, — но никто не высказывал ему упреков за мотовство и сумасбродство». Старики Ли-Перро, дядюшка и тетушка, были единственными, кто попрекнул Генри банкротством. В Кенте и Хэмпшире его встречали так же приветливо, как и прежде. В июле он отправился во Францию с двумя сыновьями Эдварда — без сомнения, за счет их отца. Генри надеялся предъявить права на то, что оставалось от наследства Элизы. Попытка эта заведомо была обречена на провал. Никто во Франции не собирался принимать всерьез претензию безвестного англичанина, не имеющую законной силы в суде, тем более в 1816 году.

Теперь Церковь, самая надежная опора в тяжелые времена, вновь привлекла внимание Генри. Он припомнил план, от которого отказался двадцать пять лет назад, и написал Бронлоу Норту, епископу Уинчестерскому, выражая желание принять сан. Епископ, в свои семьдесят больше увлеченный ботаникой, чем теологией, не стал проявлять особой суровости к соискателю. Положив руку на Евангелие, он изрек: «Осмелюсь сказать, прошло немало лет с тех пор, как вы или я заглядывал сюда», и к концу года Генри получил Чотонский приход. Это дало ему пятьдесят две гинеи в год, что было гораздо лучше, чем ничего, и позволяло держать собственную лошадь.

Несколько ранее в тот трудный год Джейн начала испытывать непонятные недомогания. Ни она, ни другие не придавали этому особого значения, — возможно, писательница связывала их с возрастными изменениями. В январе, словно в напоминание о неотвратимости смерти, скончалась, в возрасте всего лишь сорока шести лет, ее протеже мисс Бенн. Но Джейн слишком долго подшучивала над ипохондрией матери, чтобы позволить себе самой жаловаться на здоровье[215]. Она продолжала интенсивно работать над «Эллиотами» (рабочее название «Доводов рассудка»). А еще выкупила у Кросби рукопись «Сьюзен» (будущее «Нортенгерское аббатство») все за те же десять фунтов и прошлась по ней с карандашом: поменяла имя героини на Кэтрин и написала «предуведомление автора», объясняющее, что роман закончен в 1803 году. Теперь это был окончательный вариант романа, хоть и не под окончательным еще названием. Однако «Мисс Кэтрин», как Джейн назвала роман в письме к Фанни, предстояло «постоять на полке».

Проглядывая ее письма за этот период, удивляешься тому, что она успевала делать хоть что-то, помимо постоянных забот о племянниках и племянницах. В апреле в коттедже гостила маленькая Кэсс, которую возили на Олтонскую ярмарку вместе с дочкой Фрэнсиса Мэри-Джейн, а возможно, и с Каролиной Джеймса. Анна с мужем перебралась обратно в Хэмпшир, обосновавшись в арендованной ими половине фермерского дома (другую половину занимал управляющий фермой), совсем неподалеку от коттеджа. Анна радовалась каждой встрече с тетушкой Джейн и была благодарна за любую посильную помощь: через три месяца ей предстояло родить второго ребенка, а первую девочку крестили только в апреле.

В мае Эдвард и Фанни провели три недели в коттедже. Судя по дневнику племянницы, она часто гуляла с «тетей Кэсс» и лишь однажды с «тетей Джейн». Что-то с Джейн определенно было неладно, и сразу после отбытия Эдварда с дочерью обе тетушки отправились на воды в Челтнем. По пути они высадили маленькую Кэсси в Стивентоне, пообещав забрать ее в июне на обратной дороге в Чотон.

Челтнем пользовался славой модного города-курорта со всевозможными удобствами и развлечениями, ассамблеями, концертами, театром, игорными домами и библиотеками. Но Кассандра привезла туда Джейн исключительно с лечебными целями. Лечение же здесь заключалось в следующем: нужно было рано поутру пройти от гостиницы или съемной квартиры к источнику и выпить из него натощак пинту или две солоноватой воды[216]. Вероятно, Джейн показалось, что на курорте ей стало лучше. Во всяком случае позднее в тот же сезон Кэсс вернулась в Челтнем с Мэри Остин, которая тоже жаловалась на нездоровье. Джейн осталась принимать Фрэнка с семейством и еще нескольких гостей. Ничего удивительного, что Каролине тогда «редко доводилось видеть тетушку с книгой в руках». Джейн жалобно писала Кассандре, что ей необходимо «несколько дней тишины и свободы от забот и хлопот, связанных с любой компанией. Я часто удивляюсь, как ты находишь время на свои занятия, помимо попечения о содержании нашего дома… Сочинять, когда голова занята бараньими ногами и ревеневыми пирогами, представляется мне невозможным».

У нее начала болеть спина. Но несмотря ни на что: ни на почти непрекращающиеся семейные визиты, ни на холодное дождливое лето, когда труднее всего чем-либо занять детей (а в 1816-м лето выдалось хуже, чем за несколько последних десятилетий), Джейн 18 июля закончила «Доводы рассудка». Точнее, написала конец, а затем сочла две заключительные главы неудачными. Благодаря чему они и сохранились[217]. И это единственный уцелевший рукописный фрагмент из законченных романов Остин. Вот отчего эти две главы так ценны для нас. Мы видим, как крепка и лаконична композиция. Диалог развивается без остановок, без выделения абзацев, плотный и насыщенный. Сокращения показывают, как она торопилась, как старалась держаться главного: «кап. У.», «адм. Т.», «мр. Э.»… Многие существительные написаны с большой буквы, в старом стиле, «Блаженство», «Утомление», «Боль», «Провидение», некоторые из них еще и подчеркнуты, как будто бы она остановилась, раздумывая над их значимостью: «Убеждение», «Долг». Почерк, как и в письмах, ясный, четкий, плавный, все поправки и вычеркивания сделаны очень аккуратно.

Прежде чем отказаться от этих двух глав, Джейн подвергла их переработке: ослабила чувство «Торжества» Энн Эллиот, оказавшейся правой там, где прежде ошибалась ее крестная леди Рассел. И выбросила вставку от собственного лица, такую редкую в ее творчестве. Вот она:

И вот опять прескверная мораль. Молодая женщина выказала больше знания человеческой натуры, чем старшая, — дважды лучше разобралась в происходящем, чем ее крестная! Впрочем, если глядеть на дело со стороны морали, мне следует признаться в своем чуть ли не полнейшем отчаянии — ведь я уже нанесла обиду матерям и расписалась в собственном бессилии там, где почитала себя весьма даже сильной. Так что оставим все это на милость матерей, наставниц и вообще всех почтенных дам.

Впервые Остин, словно бы разговаривая сама с собой, выражала свое неприятие людей, которые «прочесывали» ее романы в поисках «нравственных тенденций» и выставляли их учебниками хорошего поведения. Она таких целей себе никогда не ставила. «Матери, наставницы и почтенные дамы» были в ведении Ханны Мор. Разумеется, она иронизировала, когда писала, что, «если глядеть на дело со стороны морали, мне следует признаться в своем чуть ли не полнейшем отчаянии», — иронизировала как художник, смысл работы которого снижают узкими трактовками и четкими определениями. Но этот пассаж был слишком сильным, он выбивался из общего тона повествования, как грубоватая оговорка, — и она его выбросила.

Затем Остин решила полностью переписать финальные главы. Это заняло у нее три недели, и сделано было мастерски. И что же дальше? Она отложила рукопись в сторону и не трогала ее полгода. Возможно, подумывала о дальнейшей переработке. «Эллиотам» предстояло сделаться «Доводами рассудка», но мы не знаем, когда это произошло и было ли это название ее собственным. Во всяком случае, лишь в следующем марте (1817 год) она рассказала Фанни в письме, что у нее «есть кое-что для публикации, что может увидеть свет этак через год».

Спустя десять дней Джейн вновь писала Фанни: Генри поинтересовался, нет ли у нее чего готового, и она «не могла ответить ему „нет“, но более он ничего не знает». Загадочная заминка. Вероятно, она в тот момент просто не чувствовала в себе достаточно сил, чтобы иметь дело с издателями. «Эмма» принесла 221 фунт 6 шиллингов дохода, но Мюррей вычел из них то, что потерял на издании «Мэнсфилд-парка», так что в феврале писательница получила до обидного мало — 38 фунтов 18 шиллингов. А ведь деньги теперь значили для обитательниц коттеджа гораздо больше, чем прежде. «У одиноких женщин — ужасающая склонность к бедности», — с грустной иронией наставляла она Фанни, которая все колебалась в выборе жениха.

«Доводы рассудка» — книга во всех отношениях замечательная. Прежде всего это подарок Джейн самой себе, мисс Шарп, Кассандре, Марте Ллойд, всем женщинам, которые упустили свой шанс в жизни и никогда не увидят расцвета своей второй весны. Но это еще и отражение новой эпохи, новых настроений, нового взгляда на Англию. Сочувственное изображение морских офицеров — больше чем комплимент братьям Фрэнсису и Чарльзу. Это свидетельство происходящих благих перемен: теперь выдвинуться в обществе можно благодаря личным достоинствам. В романе также представлен образ героини совершенно нового типа — миссис Крофт, средних лет, резковатой, с чувством юмора, с более ясной головой, чем у ее мужа-адмирала, и с более здравыми суждениями, чем у защитников старомодных ценностей — благоразумия, клана и титулов. А еще в «Доводах рассудка» силен элемент романтизма, с которым Остин, казалось бы, разделалась еще в «Чувстве и чувствительности». Теперь же он составляет самую суть характера дивной Энн Эллиот.

Есть в книге и некоторые шероховатости. Члены семейства Эллиот, помимо Энн, почти карикатурны, а сюжетные линии, связанные с миссис Клей, миссис Смит и мистером Эллиотом, построены не особенно искусно. «„Доводы рассудка“ — самая теплая и самая холодная из работ Джейн Остин, самая сердечная и самая жесткая», — написал в 1917 году Реджинальд Фаррер. Все тепло и вся сердечность книги сосредоточены в образе Энн Эллиот, в ее восприятии людей, пейзажей и времени года. Среди героинь Остин только ее да Марианну восхищает грустная красота осени, обе они легко припоминают подходящие строчки стихов и проникаются симпатией к тем, кто разделяет их поэтические вкусы: у Марианны это Томсон и Каупер, у Энн — Скотт и Байрон. Для Энн осенние поля, море в Лайме, побережье с «зелеными расщелинами средь романтических глыб», вид «черной… промокшей и неуютной веранды» дома ее сестры в пасмурный ноябрьский день говорят так много и так внятно. И автор не осмеивает ее за открытие, что палые листья могут обращаться прямо к сердцу.

Энн к тому же полнейшая противоположность своей предшественницы Эммы. Там, где Эмма настойчиво стремится навязать окружающим свою волю, Энн чувствует «отчуждение навеки». Эмма обращена в будущее, Энн — в прошлое. Эмма бросается из одного заблуждения в другое, Энн приходится жить с осознанием одной ошибки, совершенной восемь лет назад. «В юности вынудили ее быть благоразумной, в годы более зрелые она сделалась мечтательницей — естественное следствие неестественного начала». Высказывание, которого вроде не ждешь от Остин, но спустя годы Кассандра записала против него на полях своего экземпляра романа: «Дорогая, дорогая Джейн! Эти слова заслуживают того, чтобы быть написанными золотыми буквами».

Эмма живет внутри стабильного круга, Энн перемещается из одного общества в другое. Остин находит в этом дополнительные повествовательные возможности: обособленность Энн и то, как история раскрывается через ее восприятие, придают действию особую эмоциональную силу, словно делая читателей доверенными лицами героини. Ее способность глубоко чувствовать, ее восторги, страдания и надежды становятся нашими; ей не с кем делить их, кроме нас. Последние две главы, подвергшиеся переделке, написаны с таким драматическим мастерством, что даже после неоднократных прочтений остаются почти невыносимо напряженными и волнующими. Герои, лишенные возможности поговорить друг с другом, общаются иными способами. Уэнтуорт роняет перо и притворяется, что пишет другое письмо, хотя на самом деле пишет к Энн. А она, разговаривая с Харвилом, обращает каждое свое слово к Уэнтуорту. Она не просто говорит от сердца, но поднимается до настоящего красноречия и остроумия, защищая свой пол: «У мужчин куда более средств отстаивать свои взгляды. Образованность их куда выше нашей; перо издавна в их руках. Не будем же в книгах искать подтверждений своей правоты». Как и Марианна, укоряющая сэра Джона, она говорит здесь о самой себе — и ее создательница на ее стороне. Правда, на этот раз Джейн, по сути, не столько подкрепляет, сколько опровергает слова своей героини — ведь она-то взяла перо в руки.

Болезнь не отпускала ее. Единственное письмо за три последних месяца 1816 года обращено к племяннику Джеймсу Эдварду — Джейн поздравляет его с окончанием колледжа в Уинчестере перед поступлением в Оксфорд, а также ободряет в попытках писать роман. Все три чада Джеймса Остина пробовали свои силы в сочинительстве. Прежде тетушка уделяла пристальное внимание пробам Анны. В письмах она также с бесконечным терпением и добротой обсуждала с Каролиной ее рассказы. Теперь она обратила к племяннику свое знаменитое высказывание о пластинках слоновой кости («Не более двух дюймов в ширину, на которых я пишу такой тонкой кистью…»), противопоставляя свою работу его «решительным, живым, мужественным наброскам». Это великодушная шутка и такой хороший образ, что его сложно забыть. Вполне подходящий способ сравнить себя, скажем, с Вальтером Скоттом она использует для ободрения умного молодого племянника. Письмо это и вообще переполнено шутками: в нем достается и дядюшке Генри, чьи «великолепные проповеди» так и просятся в роман, и чотонскому викарию мистеру Папиллону. Похоже, пишет Джейн, он наконец созрел сделать ей столь долгожданное предложение (желательность ее брака с мистером Папиллоном давно стала предметом нескончаемых острот в семействе, и она принимала их с удивительным добродушием и терпением). Смеясь и дурачась, она скрывает свое состояние, настаивает, что чувствует себя «очень хорошо», хотя на самом деле ей не хватало сил, чтобы дойти до дома Анны, расположенного неподалеку.

Другие члены семьи Остин также вынуждены были оставаться в четырех стенах. Джеймс в начале года упал с лошади на охоте и оказался прикован к постели с очередным переломом. Чарльз страдал ревматизмом, а его маленькая Гарриет, которую лечили от головных болей ртутью и прочими ужасными средствами, была так плоха, что Джейн даже желала ей смерти: «Надеюсь, милосердное Небо вскоре заберет ее. Бедный отец совсем измучен страданиями за нее»[218]. Среди соседей тоже было неблагополучно: их общий доктор Лифорд сообщил, что опасно больна приемная дочь миссис Шут. Она поправилась, но до того Джейн успела представить, что миссис Шут, «должно быть, ощутит всю горесть потери как настоящая мать», и посочувствовать ей. Смерти детей были ужасны, но и их рождение не всегда приносило радость. Так, новость об очередной беременности Анны произвела на Джейн удручающее впечатление: «Анне не убежать от своей судьбы. Ее муж был у нас вчера и сообщил, что чувствует она себя неплохо, но не способна проделать такой путь… Бедная самка, она состарится к тридцати годам. Мне ее очень жаль. И миссис Клемент вновь в положении. Я подустала от такого количества детей».

Она продолжала делать решительные заявления по поводу своего улучшающегося самочувствия. В конце января 1817 года объявила, что «чувствует себя сильнее, чем полгода назад», — достаточно сильной, чтобы отправиться пешком в Олтон. Хотя вернуться обратно сама и не смогла. Джейн разъясняла Алитее, что проблема заключается в «желчи» и что теперь она знает, как правильно лечиться. В письме Фанни она называет свою болезнь ревматизмом и уверяет, что почти совсем исцелилась, «лишь иногда немного болит колено». Она доблестно предприняла поездку на ослике в надежде, что это ее взбодрит. В другом письме Джейн настаивает, что чувствует себя «вновь вполне сносно» (а «болезнь — опасная поблажка в мои лета»). Она собрала всю силу воли, чтобы сопротивляться недугу, не признавать его. Письма Джейн к Фанни кажутся такими веселыми, что, какую бы радость они ни доставляли в Кенте, сложно не задуматься, чего они стоили писательнице. Воспоминания Каролины показывают, как далеко, похоже, ее тетушка была готова зайти в отрицании болезни.

Тетя Джейн имела обыкновение прилечь после обеда, а бабушка часто занимала диван — иногда днем, иногда вечером, в разное время дня. У бабушки было вовсе не плохое здоровье для ее возраста, и она порой часами работала в саду, а потом, конечно, хотела отдохнуть. В гостиной стоял лишь один диван, и тетя Джейн устраивалась на трех стульях, которые составляла вместе. Кажется, у нее была подушка, но все равно это ложе не выглядело удобным — она называла его своим диванчиком и всегда ложилась только на него, даже если другой был не занят… Я часто спрашивала, как она может предпочитать стулья, и, вероятно, немало досаждала ей своими расспросами, ведь ей не хотелось называть настоящую причину. А дело было в том, что, если бы она хоть раз прилегла на диван, бабушка уступила бы ей это место и не стала бы больше занимать его, когда только ей захочется…

Вот описание хороших манер, доведенных до совершенства, и доказательство яростного желания не афишировать свою болезнь.

Теперь всю волю и остающуюся энергию она направила в самое важное русло — начала новый роман. «Сэндинтон» никогда не упоминается в ее письмах, но между январем и мартом она написала двенадцать глав этого удивительного произведения. Если для некоторых особая привлекательность «Доводов рассудка» заключается в том, что это последняя книга Остин, этакая нежная лебединая песнь, — один взгляд на то, что ей воспоследовало, сразу смывает подобные сентиментальные мысли, как холодным душем. Какой еще смертельно больной писатель предпринимал подобную атаку на ипохондрию? Здесь нет и следа творческого угасания, напротив, все силы устремлены в совершенно новом направлении. Тема отличается от тех, что Остин разрабатывала прежде. Место действия — прибрежная деревушка, которую пытаются превратить в модный курорт. Здесь за новеньким Трафальгар-хаусом собираются построить «небольшой дом полукругом… „Полумесяц Ватерлоо“», поскольку «это, как теперь ясно, звучит более актуально»[219], а молодой корыстолюбец с дальним прицелом «возводит на полоске пустоши… изысканный коттедж». Язык так же свеж, как и предмет, во многом благодаря новому персонажу — мистеру Паркеру, этакому специалисту по связям с общественностью эпохи Регентства.

Мистер Паркер оставил свой старый фамильный дом ради Трафальгар-хауса, флагмана нового курорта, который готов начать борьбу за посетителей. Сэндинтон для Паркера является «второй семьей, столь же близкой его сердцу, но, очевидно, более занимавшей его ум. В разговоре он постоянно возвращался к этой теме. Сэндинтон… был… золотыми копями мистера Паркера, его лотереей, игрой на бирже, а также постоянным предметом для размышлений; его занятием, надеждой и будущностью». Впрочем, он доставляет мистеру Паркеру и немало тревог. Злободневность темы поражает: герои пренебрегают старыми ценностями, упор делается на нахрапистость, умение выдержать конкуренцию и показать свой товар лицом.

«Сэндинтон» — отрывок романа, который Кассандра называла «Братья», а все остальные члены семьи просто «последней работой» до того, как Чепмен опубликовал его под этим названием в 1925 году, — являет собой опыт сатирического повествования более широкого размаха, чем прежние произведения Остин. Здесь в монологах мистера Паркера разрабатывается прием, удачно использованный писательницей в образах мисс Бейтс и миссис Элтон в «Эмме». Вдохновленный видом новшеств в сэндинтонских обувных лавках, Паркер кричит: «Прогресс, настоящий прогресс!.. Мэри, дорогая, посмотри-ка на витрины Уильяма Хили. Синие туфли, нанковые ботинки! Кто бы мог ожидать этого от башмачника в старом Сэндинтоне! Витрину обновили совсем недавно. Когда мы проезжали здесь месяц назад, никаких синих туфель в помине не было. Чудесно! Что ж, в свое время и я приложил кое к чему здесь руку». Словно бы дух Диккенса парит здесь над Джейн Остин.

Стиль ее повествования обещает нечто совершенно новое. Героиня, прогуливаясь по округе туманным утром, видит через ограду парка «что-то белое, похожее на платье женщины. Она тут же вспомнила о мисс Бриртон и, подойдя к ограде, в самом деле очень явственно, несмотря на туман, увидела мисс Бриртон, сидевшую неподалеку… вид у мисс Бриртон был очень спокойный, а рядом с ней сидел сэр Эдвард Денем. Они сидели так близко друг к другу и были так поглощены приятной беседой, что Шарлотта мгновенно почувствовала, что ей остается только молча отступить назад». Здесь почти кинематографической сменой планов, внутри которых она словно бы наводит фокус, Остин определенно опередила время и саму себя. Сэр Эдвард Денем — молодой баронет, который начитался Ричардсона и почувствовал, «что создан быть опасным человеком», — именно это он и тщится изобразить в тумане парка. Среди прочих персонажей — «крепкий и широкоплечий» malade imaginaire[220], предпочитающий какао и тосты физическим упражнениям на свежем воздухе, и сестра мистера Паркера Диана, воплощение «деловитости на грани безумия», которая без передышки болтает и сует нос в чужие дела. Отрывок романа прерывается прежде, чем читатель успевает понять, в каком направлении развивается действие. С определенностью можно сказать лишь, что «Сэндинтон» обещает увлекательное путешествие под предводительством автора, одаренного наблюдательностью и свободным, богатым воображением…

Это путешествие не было предпринято, вместо него состоялось куда более мрачное. 18 марта Джейн приостановила работу, поскольку у нее начался «жар и приступ разлития желчи». Она чувствовала себя так скверно, что могла «писать что-либо лишь по крайней необходимости». Вместе с матерью и Кэсс она только что нехотя облачилась в «старый поношенный траур» по дальнему родственнику (ох и ненавидели же они, должно быть, эти черные облачения), а 28 марта умер еще и дядюшка Джеймс Ли-Перро. В свои восемьдесят два он почил тихо и мирно. Особенно скорбела миссис Остин. Скорбела — и надеялась на перемены в участи ее семейства после оглашения завещания брата. Джейн уверила Кассандру, что чувствует себя получше, и настояла, чтобы та поехала в Беркшир помогать тетушке Ли-Перро. С ней вместе на эти важные похороны (кто-то может заметить: более важные, чем некоторые из семейных свадеб) отправились Джеймс с супругой и Фрэнсис. Однако, когда зачитали завещание, выяснилось, что покойный оставил все своей вдове и что лишь после ее кончины каждый из племянников мог рассчитывать на наследство по одной тысяче фунтов. Это ошеломило не только присутствующих, но и миссис Остин, которая осталась с младшей дочерью в Чотоне. Джейн перенесла рецидив, как она это назвала, объясняя свое самочувствие шоком от беркширских известий. Для нас, впрочем, очевидно, что болезнь понемногу прогрессировала. Как бы то ни было, в начале апреля ей пришлось просить сестру вернуться. Когда Анна и Каролина пришли навестить ее

…она оставалась в своей комнате, но сказала, что примет нас, и мы поднялись к ней наверх. Одетая в капот, тетя сидела в своем кресле совсем как инвалид, но поднялась нам навстречу и тепло поздоровалась с нами, указала на приготовленные для нас места у огня и проговорила: «Вот стул для замужней дамы и маленькая скамеечка для тебя, Каролина»… Я была поражена происшедшими в ней переменами — очень бледная, со слабым, тихим голосом, она производила впечатление немощи и страдания; хотя мне говорили, что на самом деле настоящих болей она не испытывала… Разговаривать ей было тяжело, так что наше посещение не затянулось — тетя Кассандра вскоре увела нас, думаю, что мы не пробыли у больной и четверти часа. Больше видеть тетушку Джейн мне не довелось[221].

С середины апреля она не вставала с постели. Слишком слабая, чтобы бороться с недугом, она страдала от жара по ночам; ее беспокоили выделения непонятного характера, заставившие согласиться на визит врача из Уинчестера. Его «компрессы мало-помалу принесли ей облечение». Затем 27 апреля Джейн, никому не сообщая об этом, написала завещание — оно было адресовано «мисс Остин», но никем не заверено. Есть все основания полагать, что с этого момента у нее уже не оставалось особой веры в собственное исцеление. А еще она деловито записала сумму ожидаемых доходов от продажи ее романов, «сверх шестисот фунтов». На деле вышло лишь восемьдесят четыре с небольшим фунта.

После визита Джеймса и Мэри она согласилась, чтобы ее отвезли в Уинчестер. Там ее могли пользовать врачи из местной больницы, которые считались не хуже столичных. Все это Джейн разъясняла в письме Энн Шарп перед отъездом из Чотона. Она писала подруге, что была очень слаба, но теперь к ней возвращаются силы. Это замечательное письмо, живое, полное любви, написанное фирменным остиновским слогом, — некоторые фразы нужно перечитывать, чтобы понять смысл до конца: «Чем жить до глубокой старости, я бы предпочла умереть сейчас, благословленная нежной привязанностью своего семейства, — прежде чем я переживу их или их любовь ко мне». Джейн пишет, что стала «инвалидкой благовоспитанной и сносной». Джеймс и Мэри предложили для поездки свою коляску: «В вещах подобного рода миссис Джеймс Остин — сама доброта! И все же в целом ее не назовешь дамой широких взглядов». Как ни больна Джейн, ее стиль — в превосходной форме. Письмо местами забавно, а еще оно честное и теплое даже там, где писательница обычно не проявляла особой теплоты: «Бедная мама… очень страдала за меня, когда мне стало хуже». Совершенно неожиданно она вызывает на страницах письма дух французской «колдуньи» семнадцатого века Элеоноры Галигай де Кончини, которая, если верить Вольтеру, заявила своим судьям перед тем, как отправиться на костер, что ее волшебство — всего лишь воздействие сильных духом на слабые умы (Mon sortil?ge a ?t? le pouvoir que les ?mes fortes doivent avoir sur les esprits faibles). Не Элиза ли в свое время читала Вольтера и рассказала ей об Элеоноре? Но откуда бы Джейн ни узнала о ней, в ободрение подруге она напоминает: «Галигай де Кончини на вечные времена» — и сама, пожалуй, не уступает француженке силой духа. И подписалась: «Больная или здоровая, поверьте, Ваш любящий друг». Энн Шарп хранила это письмо как сокровище и перед собственной кончиной передала его в надежные руки[222].

Элизабет Хиткоут нашла жилье для Кассандры и Джейн в Уинчестере. Алитея в то время была в Швейцарии, «резвилась, как и половина Англии», писала Джейн. Из Чотона выехали 24 мая. Генри ехал шестнадцать миль верхом возле коляски, в которой сидели его сестры. Всю дорогу лил дождь, словно окутывая мягкой пеленой зеленые пейзажи. Вместе с Генри коляску сопровождал один из сыновей Эдварда, Уильям, и Джейн беспокоилась, что они промокнут. Затем приехали в скромный домик, принадлежавший некой миссис Дэвид, — номер 8 по уинчестерской Колледж-стрит. Дом располагался между школьными постройками и старой городской стеной, перед ним росло несколько деревьев. Он был построен прямо на заливном лугу, даже без подвалов, которые бы уберегали его от сырости. Зато Джейн и Кэсс могли располагать здесь двумя гостиными и двумя спальнями, одна из которых — с эркером. Джейн писала племяннику Джеймсу Эдварду: «Мистер Лифорд говорит, что вылечит меня, а если ему не удастся — придется подготовить петицию и представить ее настоятелю собора и преподобным отцам, не сомневаясь в моем исправлении, которое воспоследует от этого почтенного, благочестивого и ученого собрания».

Это было ее последнее письмо.