Cogito ergo sum: попытка медицинской интерпретации тезиса

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Cogito ergo sum: попытка медицинской интерпретации тезиса

Мыслю, следовательно, существую.

Этот тезис французского мыслителя XVII века Рене Декарта известен всякому образованному человеку.

Его знали и использовали даже советские юмористы, писавшие в «Литературную газету». Они придумали фразу: мыслю, следовательно, существую; не мыслю, следовательно, живу. Эта шутка прекрасно раскрывает нам суть расхожей, общепринятой интерпретации тезиса Р. Декарта.

Она такова.

Декарт, как и все рационалисты — интеллектуалы, утверждает, что по — человечески существует только мыслящий человек. Тот, кто не мыслит, звания человека не заслуживает. Он подобен овощу или животному. Значит, общество должно признать выдающееся значение непрерывно мыслящей интеллигенции, отметив это признание надлежащей заработной платой. Но — ухмыляется с горечью юморист — на деле ничего подобного не происходит. Существование мыслителя с его мизерной зарплатой жалкое. А настоящая жизнь — у того, кто не мыслит, именно по этой причине имея куда более высокие доходы.

Как бы то ни было, а у интеллектуалов всего мира принято полагать, что интонация, с которой надо произносить Cogito ergo sum, должна быть гордой и назидательной, приблизительно такой интонацией, которая свойственна «Оде к радости» на слова Ф. Шиллера — я мыслю, и этим горжусь, ведь только мысля, я выступаю как человек разумный. Так, кстати, именуется мой биологический вид. Больше в природе не мыслит никто. Так что — как это ни парадоксально — вся моя биология заключается в мышлении.

Но вдумаемся: так ли это хорошо, когда вся твоя биология сводится только к мышлению? Не есть ли это признак весьма болезненного состояния?

Не будут же здоровые люди говорить: «Жизни в нас осталось — на раз помыслить…».

Думается, что слова Декарта «Мыслю, следовательно, существую», превращенные в гимн разума, были вырваны из контекста, в котором они были произнесены.

Изначально они вовсе не были гимном разуму.

Они были криком больного человека, полным ужаса и отчаяния.

Еще во времена работы в психиатрической клинике Карл Ясперс требовал от больных припоминать и максимально точно выражать в словах все, пережитое ими в состоянии психоза. Со слов одного из больных он описал переживание психоза так:

«Существуют меланхолические состояния с ярко выраженным, искусственно сдерживаемым извне стремлением к самоубийству, состояния, в которых человек пребывает поистине в безнадежном отчаянии. Ничего больше не существует, все — сплошная иллюзия, все просто подстроено искусственно, чтобы обмануть. Все люди мертвы. Мира больше нет. Что касается врачей и близких, то это просто фигуры — призраки. Больной вынужден существовать в одиночестве. Он — “Вечный Жид”. Но и он тоже в действительности не существует, и он тоже — всего лишь кажущееся существование. Ничто не обладает никакой ценностью. Больной, по его словам, не может испытывать никаких ощущений, и при этом у него — безмерный аффект отчаяния. Он — не тот человек, что прежде. Он — всего лишь точка. В чувствах и бредовых представлениях это переживание выражается более детально развернуто: тело прогнило, оно полое внутри, проглоченная еда летит сквозь пустое пространство. Солнце погасло и т. п. В этом состоянии существует только интенсивность аффекта, отчаяние как таковое»[82].

Забудем на миг, что все это рассказал о своем состоянии Карлу Ясперсу психически больной человек. Предположим, что это — слова некоего философа, который излагает свою мировоззренческую доктрину. Лишь слегка перефразируя его текст, мы получим вполне картезианскую философскую концепцию.

Вот она.

Я подверг все тотальному сомнению и понял, что окружающий мир реально не существует. Даже Солнце погасло. Люди вокруг — врачи и близкие — это призраки, наваждения. Все вокруг обманывает меня. Даже существование у меня тела — иллюзия. Тела нет. Когда я глотаю пищу (тоже, впрочем, иллюзорную), она проваливается в пустоту, которая существует внутри меня. Нет никакого пищеварительного тракта — только пустота, и всех остальных частей тела тоже нет. Только пустота.

Именно это и пытается сказать больной, описывая себя как «точку». В Новое время мысль противопоставляли материи, считая отличительным ее свойством протяженность, то есть способность иметь размеры. Говоря проще, все материальное имеет длину, ширину, высоту, толщину, глубину и т. п. А вот нематериальная мысль размеров, которые можно измерить линейкой, не имеет. Как не имеет размеров и точка в геометрии. Больной представляется себе именно точкой, у которой нет размеров. Он, стало быть, нематериален. Он — чистая мысль. Он существует только в том смысле, что мыслится, т. е. мыслит себя. Объявляя себя точкой, больной, тем самым, хотел сказать, что у него нет тела; он — лишь не имеющая размеров мыслящая точка. Он мыслит — и только в этом состоит его существование.

У меня нет никаких ощущений — они иллюзорны. Ведь я ощущаю благодаря глазам, носу, ушам, языку, коже. Как же я буду что?то ощущать, если тела у меня нет? Единственное, что у меня остается несомненного — я мыслю, то есть сомневаюсь.

Больной, припоминавший по просьбе К. Ясперса свое восприятие себя и мира во время психоза, описывал именно декартовское состояние «cogito ergo sum». Но был ли он рад этому состоянию? Ликовал ли он, превратившись в один только сомневающийся разум? Считал ли он свои откровения гимном разуму?

Отнюдь нет.

Молодой врач Карл Ясперс не оставляет на этот счет никаких сомнений. Нет, больной таким состоянием своим отнюдь не гордился, а испытывал сильнейшие страдание и страх. Такое состояние, в котором для человека нет ни мира, ни собственного тела, ни ощущений, в котором все иллюзорно и сомнительно — такое состояние вызывает у человека отчаяние в чистом виде, которое толкает его на самоубийство. Причем удержать больного от самоубийства необычайно трудно.

Что?то непохоже все это на гимн разуму. На торжествующую песнь рационализма.

У пациента К. Ясперса такое описание психотического состояния вовсе не было гимном разуму. Но было ли гимном разуму подобное же описание состояния cogito ergo sum у самого Декарта? Если вдуматься, то с чего бы это Рене Декарту запевать такой гимн? Ведь жизнь его отнюдь не располагала к подобным торжественным песням…

Десятилетнему мальчику Рене Декарту отвели в иезуитском интернате Ля Флешь отдельную спальню. Этот потрясающий факт едва ли произведет надлежащее впечатление на сегодняшнего читателя — ведь он не знает нравов и обычаев иезуитов. Но можно предложить ему для лучшего понимания такую аналогию: одному из курсантов школы КГБ вдруг предоставили отдельное спальное помещение — и, вдобавок, разрешили оставаться в постели до обеда.

Согласимся, что здесь есть чему удивиться. Многих историков — пуристов, которые не признают никаких аналогий, приведет в замешательство наше сравнение интерната иезуитов Ля Флешь и школы КГБ. Но, если вдуматься, значительное сходство между этими образовательными учреждениями существует. КГБ во время своего существования позиционировал себя как «вооруженный отряд партии». Его задачей была, следовательно, борьба за чистоту коммунистической идеи, а также против разложения в партийных рядах. КГБ отличался суровой, воинской дисциплиной, требовал от своих сотрудников аскетического образа жизни. Даже А. Д. Сахаров, которому пришлось постоянно общаться с представителями этой организации, отмечал ее некоррумпированность.

Орден иезуитов — монашеский орден «Общество Иисуса» (“Societas Jesu”) — тоже был основан для борьбы за чистоту христианской веры, против разложения священников, а также для ведения контрпропаганды и противостояния идейным противникам. Создание такой организации было, конечно, мерой чрезвычайной. (Как и создание ЧК, предшественницы КГБ). Устав Ордена Иезуитов был утвержден Римским папой в 1540 году, а клятва создавших его единомышленников состоялась в 1534 году. Острая потребность «служить вере и содействовать справедливости» возникла у основателей Ордена в ответ на невероятное разложение верхушки католической церкви, которое произошло в период правления папы Льва X (1513–1521 гг.). Этот период даже католические историки Ватикана назовут жесточайшим испытанием, которому Бог подверг свою церковь.

Папа Лев X принадлежал к аристократическому роду Медичи и был вторым сыном герцога Флоренции. Но высшие католические священники по традиции набирались не из монастырей, а из семей светской аристократии. Будущего папу с детства определили на церковную службу, а уже в 13 лет сделали кардиналом.

В 37 лет он вступил на папский престол — и при этом заявил: «Насладимся папством, потому что Бог дал нам его». Он стал жить в немыслимой роскоши, не подобающей христианам. Больше того: он не оставил светских привычек, возглавив церковь. Он держал великолепную конюшню, давал роскошные банкеты, выезжал на охоту с огромной свитой (иногда она насчитывала две тысячи всадников). Он был большим поклонником театра, даже сам пел арии под оркестр (правда, перед небольшой избранной аудиторией).

Именно он и придумал то, что сегодня называется Возрождением: объявил себя «младшим мастером» при Боге и продолжателем Его творческих дел. Именно эту идеологию воплощали в своем творчестве приглашенные им в Рим художники и мыслители: за восемь лет и восемь месяцев своего понтификата он собрал в Риме Микельанджело, Рафаэля, Леонардо да Винчи, Корреджо, Тициана, Ариосто, Гвиччардини и Макиавелли, не считая многих звезд второй величины, со всего мира.

По подсчетам Б. Рассела, в так называемой эпохе Возрождения участвовало всего около 200 человек: это художники и мыслители, которых собрал вокруг себя Папа и вдохновлял их. Возрождение дало человечеству великолепное искусство, философию и литературу, но для церкви обернулось колоссальными расходами, да еще и на такие дела, которые, с точки зрения рядового верующего, были небогоугодными, порочными, подрывающими основы веры.

«Сам Папа жил на неслыханно широкую ногу, расходуя по сто тысяч дукатов в год. Помимо того что он содержал личный штат прислуги в количестве 683 человек (сюда входили музыканты его оркестра и актеры его театра), он еще выплачивал щедрые субсидии целому легиону ученых — гуманистов, художников и композиторов».

Кроме финансирования «эпохи Возрождения», Папа щедро тратил ватиканскую казну на археологические раскопки, карнавалы, войны и азартные игры. Расходы папской казны значительно превышали доходы. Вскоре Папе — гуманисту пришлось даже организовать продажу ценной церковной утвари и священных сосудов.

Под влиянием роскошествующего Папы развратились и его подчиненные. Они тоже почувствовали себя вельможами, призванными жить в роскоши. Такая жизнь даже получила теоретическое оправдание и обоснование, которое ныне принято называть гуманизмом эпохи Возрождения. Этот гуманизм требовал возродить античное видение мира и жизни, воссоздать чувственное искусство, т. е. языческое любование телесной красотой. Изможденная постами, укрытая от всех взглядов одеждой средневековая фигура должна смениться в искусстве пышным, прекрасным телом, без стыда демонстрируемым окружающим. Человек эпохи Возрождения не должен испытывать смирения перед Богом и считать себя рабом Всевышнего. Нет, человек должен сознавать себя соработником Бога, «младшим мастером», который даже способен и поспорить со «старшим мастером» Отцом Небесным — бросить ему какие?то обвинения.

Одной формой реакции на такое «гуманистическое разложение» верхушки католической церкви стала Реформация, представители которой объявили роскошествующего Папу дьяволом. Суровые протестанты потребовали аскетизма, строгой морали, упорного труда и твердости в вере. Другой формой реакции стало основание Ордена Иезуитов — с его помощью церковь стала сама бороться с разложением в своих рядах.

Орден возглавил Игнатий Лойола — человек военный, участвовавший в боях. Он сразу же ввел в Ордене суровые армейские порядки: сам стал генералом Ордена, остальные его члены получили звания офицеров и рядовых. Приказы исполнялись неукоснительно. Вертикаль власти и централизация были доведены до совершенства.

Свои кадры иезуиты готовили в коллегиях — закрытых средних учебных заведениях. Одной из таких коллегий и была Ля Флешь, куда был отдан десятилетний Р. Декарт. Любая церковь всегда умела организовывать отповедь инакомыслящим. Но у иезуитов технология контрпропаганды была доведена до такой виртуозности, что она впечатляет по сей день. Уже в XVII веке любая книга, вышедшая в Европе, в течение года (!) попадала в библиотеку коллегии Ля Флешь. Здесь специальные наставники учили молодых католических пропагандистов профессионально критиковать ее: разбирать по косточкам, подвергая сомнению вредоносные мысли автора.

Воспитанники интерната Ля Флешь спали в общих спальнях. Подъем у них происходил чуть свет, затем они отправлялись «строем на молитву, на завтрак, на учебу, на обед, на прогулки — воспитание единомыслия будущих сержантов духа начиналось со строевой подготовки».

И вот вдруг в этом суровом иезуитском интернате десятилетний Рене Декарт получил в свое распоряжение отдельную спальню! Дело немыслимое! На это наверняка имелась веская причина…

Она имелась.

Рене Декарт умирал. Умирал от болезни легких. Он сильно кашлял по ночам и будил курсантов иезуитской пропагандистской школы. А им и без того предстоял изнурительный день.

Рене Декарта в коллегию Ля Флешь отдал отец — после того, как мать годовалого мальчика умерла от скоротечного легочного заболевания. Логика решения была такой. Врачи все равно отводили десятилетнему мальчику не больше нескольких месяцев жизни. Этот неутешительный прогноз они повторяли с завидным упорством, как только истекал срок предыдущего — и такая гипердиагностика продолжалась целых десять лет, пока Р. Декарту не исполнилось двадцать! Отец Р. Декарта — член совета парламента Бретани и крупный землевладелец — был слишком занят делами и не мог обеспечить обреченному мальчику надлежащий уход. Оставалось только поместить его в такое место, где бы он был поближе к Богу. Устроить Декарта в иезуитский интернат оказалось нетрудно: ректор интерната — патер Шарле — был родственником мальчика по материнской линии.

Отцы — иезуиты пожалели обреченного мальчика: определили ему вольный режим жизни и посещения занятий. Привычка оставаться в постели почти до полудня осталась у Декарта на всю жизнь. Именно лежа в постели и размышляя, он сделал свои философские и математические открытия.

Скорбный легкими Карл Ясперс также имел на протяжении всей жизни привычку работать лежа — на специальном рабочем диване. За что и был порицаем своим другом М. Хайдеггером.

Но не только это роднило К. Ясперса и Р. Декарта.

Еще их объединяла философия — единственно возможная для легочного больного, который решил не смиряться с приговором врачей. Исходный постулат этой философии — подвергнуть сомнению всё, кроме своей способности сомневаться.

Представим себе, как посреди иезуитской интеллектуальной казармы лежит до полудня в постели тщедушный юноша с нездоровым, лихорадочным блеском глаз. Он вовсе не собирается умирать. Он готов отчаянно бороться за свою жизнь. Но для того, чтобы набраться духа для отчаянной борьбы за жизнь, надо подвергнуть сомнению диагнозы врачей.

Это — нелегко.

Ведь врачи, ставя неутешительные диагнозы, опираются на наблюдения, на анамнез, на объективные симптомы, которые позволяют им судить о происходящем в твоем теле.

Значит, надо усомниться абсолютно во всем.

Надо усомниться в медицинской науке — и поверить, что она может ошибаться. Надо усомниться во всех науках, на которые опирается медицина — и поверить, что они могут ошибаться. Надо усомниться в опыте врача, в результатах его наблюдений — и поверить, что они могут быть ошибочны. Надо усомниться в собственных болезненных ощущениях — и поверить, что они могут быть ошибочными.

Иного выхода нет.

Ведь если ты поверишь в то, что у тебя в теле идут какие?то объективные процессы, на которые ты не можешь повлиять посредством своего мышления и напряжения своей воли — ты падешь духом и умрешь.

Врачи в твоем присутствии приводят научные доказательства твоей обреченности — значит, единственным твоим спасением может быть тотальное сомнение в науке и в объективной реальности как таковой.

Единственное, что поддержит тебя в этой борьбе — твоя способность сомневаться, то есть мышление.

Мыслю, следовательно, существую.

Сомневаюсь во всем, следовательно, продолжаю держаться за жизнь.

Если вдуматься, то Р. Декарт создал не одну, а две философии, которые плохо согласуются друг с другом.

Согласно одной, которую принято называть дуализмом, в человеке — а значит, и в самом Р. Декарте тоже — существуют два автономных начала. Это — тело и душа. Тело живет само по себе, душа— сама по себе. Главное свойство тела— протяженность, то есть способность иметь физические размеры: каждый орган тела измерим, занимает определенное место в пространстве, реален и объективен. Главное свойство души — мышление: мысль не имеет физических размеров, не занимает места в пространстве, не является реальной.

Соматические, телесные процессы не оказывают и не могут оказать влияние на мышление. Мои мысли не зависят от того, что я ем, что я пью, как протекают в моем организме физиологические процессы, какой из моих органов поразило заболевание и т. п. Но и тело мое живет независимо от мыслей. Как бы я ни напрягал свой ум, я не смогу таким образом улучшить свое пищеварение или кровообращение или повлиять на какой?либо другой из соматических процессов.

Тело делает то, что ему угодно. Душа — то, что угодно ей. Этакий принцип мирного сосуществования и взаимного невмешательства во внутренние дела.

Можно представить себе душу и тело как две равноправных стороны, заключившие пакт о ненападении: тело не вредит душе, душа — телу. Совсем разойтись, разделиться тело и душа, конечно, не могут, поскольку отделение души от тела в христианских представлениях есть смерть. Но и сосуществование их — чисто внешнее; единственная точка, где они соприкасаются — это, по мнению Р. Декарта, шишковидная железа, то есть эпифиз головного мозга.

Но почему же наряду с этой жизненной и житейской философией, чрезвычайно распространенной среди интеллектуалов по сей день, вдруг возникает другая, выраженная принципом cogito ergo sum? В этой, другой философии уже нет дуализма, нет сосуществования двух независимых начал. В этой, другой философии душа уже может усомниться в том, что существует тело. То есть она, душа, становится не просто главной, а единственной инстанцией, началом и концом всего — инстанцией, которая способна объявить тело иллюзией.

Почему душа вдруг начинает сомневаться в существовании тела? Подвергать сомнению существование всего телесного и связанного с телом?

Проведем аналогию, чтобы убедиться в абсурдности сосуществования этих двух философий — философии дуализма и философии абсолютного сомнения. Представим, что существуют два государства, которые заключают между собой пакт о ненападении. Они, тем самым, косвенно признают реальность и силу друг друга. И вдруг правительство одной из этих стран заявляет, что сомневается в реальном существовании другой. Не фальшивы ли все сведения о ней? Не морочит ли кто?то нам голову, говоря, что эта, другая, страна существует реально?

Согласимся, что это — уже совсем другая ситуация.

Так как же сочетаются между собой эти два знаменитых тезиса Декарта: дуализм души и тела и «мыслю, следовательно, существую»?

Никак не сочетаются, если судить с точки зрения логики.

Но они и не должны сочетаться, если только предположить, что две эти философии выражают два различных состояния больного по имени Рене Декарт (или любого другого больного).

Вот состояние первое — стабильное. Больной остается больным, но вполне может заниматься своими обычными делами (для интеллектуала таковым является мышление). В этом состоянии жизнь больного прекрасно описывается философией дуализма. Тело живет само по себе, в нем идут какие?то процессы — вяло протекает заболевание, действуют медикаменты, происходят физиологические процессы и т. п. Но все это ничуть не мешает душе мыслить, причем мыслить на отвлеченные темы, никак не связанные со здоровьем.

Вот состояние второе — обострение заболевания, угрожающее жизни. Все отвлеченные мысли немедленно отступают на задний план. Душа может думать только о здоровье, точнее — о жизни и смерти. Она приходит к мысли, что тело нарушило условия дуалистического пакта о ненападении и взаимном невмешательстве во внутренние дела суверенных начал. Тело приходит в упадок и властно заставляет думать только о себе. Оно подчиняет себе все мысли. Собственно говоря, их очень немного в таком состоянии, этих мыслей, и вряд ли они заслуживают того, чтобы называться настоящими мыслями — научными, логичными, текущими неспешно.

Это, скорее, не мысли, а паника, смятение души.

Врачебная наука ставит страшный диагноз; она утверждает, что в моем теле закономерно развиваются неотвратимые соматические процессы; это подтверждают химические анализы и врачебные наблюдения — симптомы у меня такие же, как у тысяч других больных, стало быть, участь у меня будет такой же. Выходит, я обречен? И надо, опустив руки и повесив голову, ждать конца? Или же надо не смиряться под ударами судьбы и стойко противоборствовать недугу? Тогда надо усомниться во врачебном вердикте, во всей и всяческой науке, даже в собственных ощущениях. Надо поставить под сомнение все. Вдруг все эти боли, вся эта хандра лишь насланы на меня кем?то, кто меня морочит… Но если меня можно так морочить, то существую ли я? Да, существую, потому что у меня есть способность мыслить — способность моей души. Именно она и останется моей единственной опорой. Именно она и даст мне силу жить.

Нет, это вовсе не холодные, логические рассуждения Р. Декарта, те, в которых он выразил свою теорию тотального сомнения. Возможно, они и стали такими — холодными, выверенными и логическими, — но лишь впоследствии, когда он уже освоился в аду этих мыслей, когда они стали привычными для него, и он научился внятно выражать в словах свое близкое к психозу состояние отчаяния, которое испытывал всякий раз, выслушивая смертный приговор врачей.

Заметим, что проговаривание вслух или на бумаге такого отчаянного внутреннего состояния позволяет совладать с ним!

Вот рассуждение Р. Декарта, которое, как может показаться, выражено более спокойно:

«Итак, я сделаю допущение, что не всеблагой Бог, источник истины, но какой?то злокозненный гений, очень могущественный и склонный к обману, приложил всю свою изобретательность к тому, чтобы ввести меня в заблуждение; я буду мнить небо, воздух, землю, цвета, очертания, звуки и все вообще внешние вещи всего лишь пригрезившимися мне ловушками, расставленными моей доверчивости усилиями этого гения; я буду рассматривать себя как существо, лишенное рук, глаз, плоти и крови, каких?либо чувств: обладание всем этим, стану я полагать, было лишь моим ложным мнением…»[83].

Рассуждение кажется неспешным, даже отрешенным, как и полагается рассуждению философскому: рассуждающий отнюдь не пребывает в панике, не путается в мыслях, не испытывает смятения души; напротив, слог его тяжеловесен, как и подобает лишенному всяких эмоций метафизическому трактату. Вроде бы, здесь все логично и, следовательно, спокойно, поскольку логика с ее строгим порядком — это альтернатива сумбуру и панике. Но вдумайтесь, о чем идет речь: «я буду рассматривать себя как существо, лишенное рук, глаз, плоти и крови, каких?либо чувств: обладание всем этим, стану я полагать, было лишь моим ложным мнением». Верите ли вы, что человек может спокойно размышлять о том, что у него нет тела? Что у него нет глаз? Что у него нет рук? Что ему только кажется, будто он существует реально?

Нет, мы больше склонны доверять молодому врачу К. Ясперсу — описываемое состояние есть состояние, неотличимое от психоза, состояние отчаяния. И у самого Р. Декарта такое отчаяние и смятение души прорывается в других, куда менее спокойных пассажах, на соседних страницах той же книге.

Вот он, момент истины — ужас, которому нет конца и нет дна:

«Итак, я допускаю, что все видимое мною ложно; я предполагаю никогда не существовавшим все, что являет мне обманчивая память; я полностью лишен чувств; мои тело, очертания (figura), протяженность, движения и место — химеры. Но что же тогда остается истинным? Быть может, одно лишь то, что не существует ничего достоверного. Однако откуда мне известно, будто, помимо перечисленных, не существует других вещей, относительно которых не может быть ни малейшего сомнения? Ведь, возможно, есть некий Бог — или как бы мы это ни именовали, — внушивший мне эти самые мысли? И прав ли я в данном случае — ведь я и сам могу быть их виновником? Так не являюсь ли, по крайней мере, и я чем- то сущим? Но ведь только что я отверг в себе всякие чувства и всякое тело. Тем не менее я колеблюсь; что же из этого следует? Так ли я тесно сопряжен с телом и чувствами, что без них немыслимо мое бытие? Но ведь я убедил себя в том, что на свете ничего нет — ни неба, ни земли, ни мыслей, ни тел; итак, меня самого также не существует? Однако, коль скоро я себя в чем?то убедил, значит, я все же существовал? Но существует также некий неведомый мне обманщик, чрезвычайно могущественный и хитрый, который всегда намеренно вводит меня в заблуждение. А раз он меня обманывает, значит, я существую; ну и пусть обманывает меня, сколько сумеет, он все равно никогда не отнимет у меня бытие, пока я буду считать, что я — нечто. Таким образом, после более чем тщательного взвешивания всех «за» и «против» я должен в конце концов выдвинуть следующую посылку: всякий раз, как я произношу слова Я есмь, я существую или воспринимаю это изречение умом, оно по необходимости будет истинным»[84].

Заслуга великого психотерапевта Р. Декарта в том, что он сумел выразить этот невыразимый ужас в словах, и, более того, выражал его в словах с каждым разом все лучше и лучше, все более и более внятно. И теперь миллионы людей могут найти для выражения своих состояний эти слова у Декарта уже в готовом виде — точно так же, как все влюбленные могут найти слова для выражения своего душевного состояния у не менее великого психотерапевта А. С. Пушкина.

Но первым, кого вылечил великий психотерапевт Р. Декарт, был, конечно, он сам. Он выразил свой внутренний хаос в словах — и совладал с ним. Он превратил универсальное сомнение, которое Ясперс истолковал как психоз, в нечто позитивное для себя, совсем по формуле Ф. Ницше: то, что не убивает нас, делает нас сильнее.

И в самом деле, при первом появлении декартовское универсальное сомнение вызывает ужас: оно неотличимо от психоза, оно вызывает неудержимое стремление убить себя. Именно первое появление его и описал К. Ясперс. Но стоит совладать с ним раз, как оно с каждым следующим появлением становится все более привычным. Ужас ослабевает, приходит желание наблюдать за собой. В человеке берет верх ученый — исследователь, который обретает способность следить за собой «со стороны»: он изучает, как появляется у него самого универсальное сомнение во всем, он раскладывает это сомнение на стадии, он описывает его в деталях, а потом говорит себе — а не сделать ли мне такое тотальное сомнение началом нового образа жизни? Стоит ли дожидаться приступа болезни, чтобы впасть в универсальное декартовское сомнение? Не осуществить ли мне его в относительно здоровом состоянии, с холодной головой? Не сказать ли мне себе, что вся прежняя моя жизнь была губительной — неподлинной? Не подвергнуть ли сомнению ее? Все свои прежние знания и привычки? Все привычные представления о самом себе? Не сделать ли мне самого себя заново, не построить ли себя с нуля на расчищенной универсальным сомнением почве? И, быть может, разрушить до основанья весь окрестный мир насилья, чтобы затем построить новый мир?

* * *

Рене Декарт прошел весь этот путь. Он не поверил врачам, которые раз в несколько месяцев приговаривали его к смерти, начиная с десяти лет, с регулярностью, заслуживающей лучшего применения. Он, Декарт, подверг фундаментальному сомнению и медицинскую науку, и свои собственные телесные ощущения, и соматические процессы, наблюдаемые медиками, — и благодаря всему этому сумел не только выжить, но и поступил на военную службу, что требовало телесного здоровья. Ради такого здоровья Р. Декарт всячески закалялся и занимался фехтованием. Он закалял не только тело физическими упражнениями, но и душу — философией, приучая ее без трепета допускать возможность собственного несуществования. (Многие ли читатели способны представить себя несуществующими?)

Результаты произведенной закалки впечатляют. Хотя легочная болезнь и свела Р. Декарта в могилу, но произошло это вовсе не в десять лет, как сулили врачи, а в пятьдесят четыре года. Так что сорок четыре года жизни Декарт для себя отвоевал упорным трудом души и тела.

А вот студенту медицины Карлу Ясперсу еще предстояло пройти весь этот путь, с самого начала. Ему надо было совладать с тем собственным бедственным состоянием, которое периодически накатывало на него — во время каждого резкого ухудшения здоровья и самочувствия. Ему еще только предстояло научиться побеждать и использовать то отчаяние по имени cogito ergo sum, которое впервые охватило его еще в школьные годы, в лесу во время охоты.

Ясперс был скрытным, он редко высказывал вслух свои действительные мысли (мы уже успели убедиться в этом и еще убедимся не раз). Он обманул своего врача, который хотел поберечь его от малейших нагрузок и опасностей, чтобы он протянул подольше. Он, конечно, ответил героически: нет, такой неполноценной, ущербной жизни мне не надо, пусть я проживу всего десять лет, о чем мне следует сказать честно, но это будут десять лет яркой, полноценной жизни.

Так отвечает в романтической сказке орел ворону: пусть я проживу тридцать лет, а не триста, как ты, но зато не буду питаться падалью, а вкушу свежей крови!

На самом деле Карл Ясперс думал не так. Гордыня его была еще более великой.

Но высказать врачу свои настоящие мысли он просто не мог. Потому что он думал, что проживет долго, вовсе не десять лет, которые отводила ему медицина. Он проживет долго, потому что подвергнет радикальному декартовскому сомнению всю медицину. У него не остается иного выхода: чтобы жить долго, надо не оставить от здания медицины камня на камне. Вернее, впрочем, следует сказать — с практичностью предков — так: возьмем от медицины все, что она сможет дать, и отбросим ее там, где она ничего нам дать не может. Там, где медицина сможет помочь в борьбе с недугом, это будет использовано по максимуму. Но за пределами ее возможностей — там, где она уже бессильна перед болезнью — она будет подвергнута тотальному картезианскому сомнению, с отбрасыванием всех и всяческих иллюзий.

Все достижения и методы медицины, все ее технологии Карл Ясперс собрался изучить с основательностью немецкого крестьянина, каковыми были его предки по материнской линии — для этого и была заведена домашняя лаборатория. Но если эти методы и технологии окажутся иллюзорными, а теоретические представления — неудовлетворительными, то под сомнение подпадут и все медицинские диагнозы. И смертный приговор Карлу Ясперсу, вынесенный Р. фон Вирховым, будет отменен.

Так оно и вышло в итоге.

Карл Ясперс взял из медицины все, что она только могла дать ему для лечения собственного недуга. Но победить этот недуг она, как выяснилось, не могла. Поэтому Карлу Ясперсу всю оставшуюся жизнь пришлось доказывать ограниченность чисто медицинского подхода к человеку. Он подверг сомнению диагноз медиков, осуждавший его на смерть на третьем десятке лет, и прожил со своим «букетом» тяжелейших заболеваний до восьмидесяти шести (!) лет. Он прожил не двадцать пять лет, как ему сулил Вирхов, а восемьдесят шесть!

Для этого Карлу Ясперсу пришлось мобилизовать в себе те силы, о существовании которых многие медики даже не подозревали. Попытаемся понять, как это было сделано.