Болота экзистенциализма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Болота экзистенциализма

Экзистенциализм возникает от созерцания болот в молодости.

Это утверждение — отнюдь не шутка и даже не цитата из статей советских пропагандистов, которые так любили писать про «болото экзистенциализма».

Нет. Это утверждение выражает искреннее убеждение последнего ассистента Карла Ясперса — Ханса Занера.

Сей достойный ученый муж полагает, что экзистенциализм его патрона являет собой словесный эквивалент того умонастроения, которое навевают на человека приморские болота Германии:

«Карл Ясперс происходит из Ольденбурга, лежащего неподалеку от побережья Северного моря. Ландшафт Севера наложил двоякий отпечаток на его ум и вошел в его произведения, написанные позже. Болотистая равнина, над которой поднимаются только немногие невысокие холмы, оставляет открытой всю широту горизонта. <…> А море — в свободной игре своего движения — открывает горизонт так, будто он перетекает в бесконечность. Открытость со всех сторон, светлая ширь, бесконечное движение: они становятся свойствами истины нашего разума»[5].

Загадка Карла Ясперса, таким образом, разгадана: он сложился как мыслитель, глядя на приморские болота, с одной стороны, и на морской простор — с другой стороны.

Просим не торопиться тех, кто готов немедленно высказаться по поводу этой мысли.

Тут все не так однозначно.

* * *

В полной научного изящества статье историк философии из Санкт — Петербурга А. Я. Кожурин[6] отмечает, что многие весьма уважаемые люди пытались связать ментальность с ландшафтом.

Заметное место в этом ряду занимал молодой Ф. Энгельс. Летом 1840 года он опубликовал работу «Ландшафты», в которой ставил пейзаж той или иной страны в соответствие с мировоззрением, которое в ней распространено.

В Греции, по мнению Ф. Энгельса, был совершенно естественным пантеизм: природа там такая яркая, что каждый кустик, каждую речку хочется отметить особо, объявив обиталищем нимфы или какого?нибудь иного божества:

«На долю Эллады выпало счастье увидеть, как характер ее ландшафта был осознан в религии ее обитателей. Эллада — страна пантеизма. Все ее ландшафты охвачены — или, по меньшей мере, были охвачены — рамками гармонии. И все же каждое ее дерево, каждый источник, каждая гора слишком рельефно выступают на передний план, ее небо чересчур сине, ее солнце чересчур ослепительно, ее море чересчур великолепно, чтобы они могли удовлетвориться суровым одухотворением воспетого Шелли Spirit of nature, какого?то всеобъемлющего Пана; каждая отдельная часть природы в своей прекрасной завершенности претендует на собственного бога, каждая река требует своих нимф, каждая роща — своих дриад; так создавалась религия эллинов»[7].

В свою очередь, пейзаж долины Рейна представляется Ф. Энгельсу воплощенным христианством, потому что здесь небо, склоняясь к земле, глядится в зелень полей и виноградников, облитых золотом солнца, и дух, стало быть, погружается в материю. А вот северогерманская равнина — унылая, с бедной растительностью — являет собой воплощенное иудейское мировоззрение. Зато в Голландии пейзаж ничуть не одухотворен, а потому предрасполагает к кальвинизму — вере, сопряженной с расчетом.

Более всего, однако, молодому Энгельсу понравилось море, которое ему надо было пересечь по пути из Голландии в Англию. Море представилось ему воплощенным гегельянством — потому что именно там, на море, по его мнению, мы только и можем почувствовать в полной мере, как живем, действуем и существуем в Боге.

Запомним это суждение о море, чтобы вернуться к нему впоследствии. Пока же ограничимся ностальгическим вздохом. О, юность! Прекрасный возраст! Надо ли судить его строго и принимать его суждения всерьез? Что спрашивать с двадцатилетнего Фрица, который так и рвется продемонстрировать всему свету свой гениальный ум, играющий и парящий шаловливо, без всяких пределов — и, конечно же, вольным полетом своим далеко превосходящий умственные потуги всего предшествующего человечества?

Работа Ф. Энгельса, посвященная ландшафтам, говорит только об одном: вырвавшегося на свободу юношу просто распирает от восторга при виде иных земель, но… Смотрит он на эти земли не собственным взором, а только через призму ранее усвоенной книжной премудрости, которая была сдана в гимназии на оценку. Чтение всегда предваряет пейзаж и предопределяет то, что юный человек видит.

   —  Где была, киска?

   —  У королевы английской.

   —  Что видала при дворе?

   —  Видала мышку на ковре.

Фридрих Энгельс побывал на море — и увидел там философию Гегеля.

Итак, некоторая информация к размышлению у нас уже есть.

Вот перед нами X. Занер и Ф. Энгельс. Видят они одно и то же — а толкуют совсем по — разному.

Пейзаж Северной Германии, по мнению X. Занера, делает из Ясперса экзистенциалиста. Зато, по мнению Энгельса, этот пейзаж может навеять только иудейские мотивы: как взглянешь на северные картины природы, так сразу и поймешь, что существует Суровый Бог, воспитующий и наказующий свой избранный народ, в том числе — путем демонстрации ему бесчеловечных пейзажей.

Теперь возьмем море.

При виде моря юный Энгельс впадает в гегельянское умонастроение. Ему представляется, что море подхватывает его и несет, колыша и вздымая на своих волнах — словно всемогущий Мировой Разум. Надо ли напрягаться, чтобы выдумывать что?то собственное? Достаточно понять, куда тебя с необходимостью влечет течение Мирового Разума. Так что свобода — это познанная необходимость. А всякая субъективная свобода, сиречь произвол, — от лукавого. Как презрительно говаривал тот же Г. В. Ф. Гегель, «мнение принадлежит мне», то есть никому на свете оно больше не интересно и ничему в мире не соответствует.

А вот X. Занер совсем не так видит воспитательную и формирующую роль моря. Оно, по его мнению, открывает простор для полной самостоятельности: лети над ним, куда хочешь. Лети сам! Сам определяй направление! А не позволяй нести себя — по воле волн.

Впрочем, между Ф. Энгельсом и X. Занером есть существенная разница: один плывет по морю, а другой смотрит на море с берега. Потому X. Занера, стоящего на берегу, море не подхватывает и не несет. Ему самому хочется улететь куда?нибудь к горизонту. А Ф. Энгельс находится во власти стихии, которой наслаждается, полагая ее разумной.

Так что не все зависит от морского пейзажа. Кое?что все же зависит и от позиции наблюдателя.

* * *

В. Зомбарт, произведения которого, кстати, высоко оценивал Ф. Энгельс, совсем иначе говорил о влиянии безрадостных, тоскливых пейзажей Северной Германии. Ф. Энгельс полагал, что они предрасполагают к иудаизму. А В. Зомбарт считал, что они делают человека кантианцем. И. Кант, проживавший безвыездно в Кенигсберге, разработал суровую этику ригоризма: он заявлял, что исполнение долга и удовольствие несовместимы. Тот, кто выполняет долг с удовольствием, обманывает себя и других — словно человек, который пошел собирать ношеные вещи для бедных ради того, чтобы получить повод пофлиртовать с очаровательной волонтершей.

Так что либо долг, либо удовольствие.

Стало быть, умозаключает В. Зомбарт, человеку моральному лучше жить на фоне унылого, безрадостного пейзажа. Когда картины природы ничуть не радуют, то есть не доставляют ровно никакого наслаждения, остается только вздохнуть — и исполнять свой долг. Именно потому кантианство могло родиться только в окружении суровых ландшафтов Восточной Пруссии: А. Я. Кожурин с глубоким сочувствием приводит слова В. Зомбарта об этом «нищем окружающем мире, где ничто не внушает любви и радости».

Но тут с В. Зомбартом можно и поспорить. Ведь И. Кант настаивал на том, что выбор исполнения долга ценой отказа от наслаждения должен быть свободным. Значит, такой выбор не следует делать вынужденно, при виде картин суровой природы. Наоборот, его нужно делать на фоне какого?нибудь соблазнительного пейзажа — где?нибудь на кокосовых островах, у теплого моря, да еще и в окружении прочих пятизвездочных удобств. Вот, смотри, прогрессивное человечество, и бери с меня пример: я мог бы наслаждаться всем этим, но свободно откажусь от него, отброшу шоколад «Баунти», отстраню красоток, сулящих неземное наслаждение под пальмами, запрусь в номере, опущу жалюзи — и примусь писать произведение «Критика практического разума» на темы морали.

(Один из выдающихся российских афористов второй половины XX века выразил сходную мысль короче: «Иногда так хочется быть красивым, но вспоминаешь, что уже женат».)

* * *

В общем и целом, после сопоставления различных высказываний о ландшафтной детерминации менталитета создается стойкое впечатление: толкования такой детерминации весьма и весьма произвольны. Нет в них ничего научного, то есть строго верифицируемого, непосредственно проверяемого на опыте.

Так, одна сплошная поэзия.

Вроде той, о которой писал А. Генис: «Для Бродского зима моральна»[8]. Ведь лютый мороз и белое безмолвие суть смерть, а перед лицом небытия никакое лицемерие невозможно.

Красиво, конечно, сказано. Поэтически. Но непосредственный опыт, увы, подсказывает, что лицемеры бывают даже в Сибири, на самом полюсе холода. Зато величайший моральный авторитет М. К. Ганди проживал то в жарком, то в теплом климате — в Индии и в Южной Африке.

Стало быть, нельзя утверждать однозначно, будто всякое лето — калифорнийское ли, сочинское ли — климатически аморально. Всякий, кто знает жизнь не понаслышке, засвидетельствует, что дрова крадут в особенно суровые зимы.

В общем, складывается такое впечатление, что говорить о влиянии климата и ландшафта на душу туземных обитателей — это увлекательное и необременительное занятие для праздных умов, обладающих продуктивной способностью воображения и развитой уверенностью в себе.

Вот только надо не забывать, что рассуждать следует исключительно о краях отдаленных, желательно — вообще неведомых читателю. Тогда суждения о связи климата и философии обретают особую убедительность и весомость. Куда скромнее бывает успех, когда автор толкует о влиянии местного климата на местное же население: тут его читателям все известно досконально, поскольку и климат, и население непрерывно даны в непосредственном наблюдении. Так что всякие досужие домыслы немедля будут разоблачены и высмеяны.

К примеру, специально для российского читателя, видавшего и русские виды, и русское население, приведем рассуждения немца Освальда Шпенглера о географических причинах возникновения специфического русского ума и характера:

«Русская жизнь имеет иной смысл. Бесконечная равнина создала более мягкую душу народа (Volkstum), покорную и меланхоличную, и душа эта внутренне тоже растекается по плоской широте, лишенная подлинно личностной воли, склонная подчиняться. Это — предпосылка большой политики от Чингисхана до Ленина. Русские, кроме того, полукочевники — еще и по сей день. Даже советскому режиму не удалось воспрепятствовать постоянным переходам фабричных рабочих с одной фабрики на другую — блужданиям без особой нужды, просто из тяги к странствиям. (Ср. многие рассказы Лескова и, прежде всего, Горького). Поэтому опытные специалисты в России так редки. И для крестьян родина — это не деревня, не место их рождения, а широкая русская равнина. Даже “мир”, как называется аграрный коммунизм, который вовсе не представляет собой чего?то древнего, а проистекает из техники управления, созданной царскими правительствами для сбора налогов, не смог привязать к себе душу крестьянина — так, как германские крестьяне привязаны к своему клочку земли и родному дому. Они устремлялись многими тысячами во вновь открытые области южнорусских степей, Кавказа и Туркестана, чтобы удовлетворить свою страсть к поиску границ бесконечного. Этой черте соответствует непрерывное расширение империи до естественных границ — морей и высоких гор. В XVI веке была занята и заселена Сибирь до озера Байкал, в XVII веке — до Тихого океана»[9].

Что немцу убедительно, то русскому — парадоксально.

Оно, конечно, логично: на бесконечной равнине всегда можно избежать конфликта, и места всем хватит, чтобы ужиться, и уйти от столкновения есть куда, чтобы сидеть там и проявлять толерантность. Другое дело — в тесной долине между горными хребтами. Здесь никуда не уйдешь ни от врагов, ни от соседей. Уйти от конфликта нельзя, приходится стоять на своем со всей принципиальностью.

Но вот ведь какая проблема… Кто же покорил русских, покорных от житья на равнинах? По мнению О. Шпенглера, это сделал Чингисхан. А что, разве он, Чингисхан, был горцем? Нет, он был степняком. Проблема усугубляется тем, что Чингисхан десять лет не дожил до установления так называемого монголотатарского ига на Руси. Впрочем, глобально мысливший О. Шпенглер мог и не знать всех этих деталей и тонкостей, ведомых всем детям, сдающим ЕГЭ[10]. И вообще: как только дело доходит до тонкостей и деталей, изящные схемы теоретиков начинают шататься и трещать. Ведь географический детерминизм О. Шпенглера обрекает жителей горной Австрии на лидерство в немецкой истории: суровым тирольским горцам раз плюнуть покорить равнинную Пруссию с ее мягкотелыми обитателями. Но история сложилась как?то не по Шпенглеру…

Нет, право, куда ни посмотри, сплошь и рядом не соответствует теория О. Шпенглера историческим фактам. А ведь именно он написал более всего о влиянии географических факторов на характер и склад ума человека!

Если сливки плохи, то что же молоко?

Короче говоря, вроде бы есть все основания поставить жирный крест на попытках выводить философский менталитет из ландшафта.

И мы поставили бы этот крест, если бы…

Если бы сам Карл Ясперс не заявил, что созерцание родных ландшафтов сформировало его как мыслителя:

«Ничего, кроме неба, горизонта и того места, где я стою. Небо открывается во все стороны»[11].

Вот вам, пожалуйста, и весь экзистенциализм — самостояние на фоне Всеохватывающего Бытия, иначе называемого Небом, которое становится ближе в определенных местах планеты.

Так что X. Занер, как и подобает верному ассистенту, всего лишь пересказывает своего наставника и патрона.

И вот еще что надо принять во внимание: вовсе не один только Карл Ясперс, но и другие весьма почтенные философы прямо заявляли, что природа родных мест повлияла на их стиль мышления. Сошлемся хотя бы на П. А. Флоренского:

«Мои позднейшие религиозно — философские убеждения вышли не из философских книг, которых я, за редкими исключениями, читал всегда мало и притом весьма неохотно, а из детских наблюдений и, может быть, более всего — из характера привычного мне пейзажа. Эти напластования горных пород и отдельности, эти слои почвы, постепенно меняющиеся, пронизанные корнями, этот слой дерновины, их покрывающий, кусты и деревья над ними — я узнал оних не из геологических атласов, а из разрезов и обнажений в природе, к которым привык, как к родным. <…> Я привык видеть корни вещей. Эта привычка зрения потом проросла все мышление и определила основной характер его — стремление двигаться по вертикали и малую заинтересованность в горизонтали»[12].

Так и хочется навести справки, не выросли ли Ж. Делез и Ф. Гваттари в степи, подобно Чингисхану: ведь они с такой страстью противопоставляют образу глубоких древесных корней ризому, то есть сплетенные вместе, неглубокие, распространяющиеся вширь корни травы? Может быть, они и деревьев?то в юности не видали? Только степь да степь кругом… Отсюда поверхностность… А что бы стало с ними как мыслителями при виде баобаба?

* * *

Шутки — шутками, но ведь надо понять, почему разные мыслители рассуждают — и вполне серьезно рассуждают! — о роли пейзажей в становлении своей философии.

Когда П. А. Флоренский всячески подчеркивал влияние природы на формирование своего мышления, он хотел выступить против засилья всего искусственного, надуманного в культуре. Но — если присмотреться! — разве сама природа противопоставлялась у него всему городскому, искусственно надуманному и наделанному? Нет, под природой у него подразумевались вовсе не дикие дебри, а село, в котором человек ведет природосообразный образ жизни. И когда российские писатели — «деревенщики» XX века — звали вернуться к природе, к здоровому естеству, то имели они в виду вовсе не картины звериной жизни в таежной чащобе, а милое их сердцу село с церковью на пригорке.

Здесь надо зафиксировать нечто важное: бесчеловечной городской культуре противопоставляется не «натура» в первобытном виде — нет, под «природой» подразумевается культура вчерашняя, которая противопоставляется культуре сегодняшней. Село — это природа, а город — культура и цивилизация.

А ведь село, представляющееся сегодня той самой «природой», на которую горожанин едет отдыхать в отпуск и в выходные, когда?то — всего пару веков назад — показалось бы верхом цивилизации и оплотом передовой культуры. Шутка ли — там есть даже водопровод!

Но времена меняются быстро, и «природа» меняется вместе с ними.

Решимся на афоризм: то, что было культурой вчера, сегодня — всего лишь природа.

И, стало быть, никакой природы «самой по себе» давно уже нет, — если не говорить о каких?нибудь глухих таежных дебрях или отдельных антарктических ледниках.

«Природа» — это всего лишь культурный шифр, обозначение культуры позапрошлых веков.

Можно было бы на этом и закрыть тему, сказав:

Поскреби сегодняшнюю природу — и найдешь вчерашнюю культуру. Так что никакой природы в виде ландшафта человек не видит уже давно — с самых первобытных времен, когда он впервые приложил руку к окрестному миру.

Есть прекрасно иллюстрирующая эту мысль журнальная шутка.

Горожанин, приехавший в деревню, говорит:

 — Какая чудная у вас тут природа! Какой прекрасный пейзаж! Удивляюсь, как вы не замечаете его красоты!

Селянин отвечает:

 — Мне этот пейзаж завтра пахать!

* * *

А вот если оказывается, что «природы» в чистом, первозданном виде давно не существует; если у человека природа всегда предварена культурой; если один человек при взгляде на море видит гегельянство, а другой — экзистенциализм; если то, что называется «природой» у философов, не имеет ничего общего с природой, которую знают биологи, а представляет собой лишь культурный символ, изменяемый исторически, то суждения философов о природе и ее влиянии на их мышление становятся крайне интересными для нас. Ведь они становятся равносильными признанию: «На меня повлияла не современная культура, а культура давно прошедших времен».

Здесь заканчивается география и начинается философская психология, которую В. Дильтей называл пониманием.

В этом случае смотреть на природу, описываемую философами, надо совсем иначе. Она — уже не какая?то географическая данность. Она — не просто ландшафт. Она уже представляет собой результат проекции внутреннего мира мыслителя на окружающий его внешний мир. Но при этом мыслитель далеко не всегда сознает, что сам — своим умонастроением — делает окружающий мир таким, что это состояние его души накладывает отпечаток на видимые окрестности. Наоборот, ему кажется, что окрестный ландшафт формирует склад его ума и души. По крайней мере, в детстве и в молодости.

Почему же все видится в таком, перевернутом виде?

Искать ключ к разгадке этой тайны надо, обращаясь к современной психологии, а еще лучше — к предваряющей ее немецкой «философии жизни». А если смотреть совсем в корень, а не увлекаться ризомами, то истоки учения о неосознаваемых проекциях внутреннего мира на мир внешний надо усматривать в учениях И. Г. Фихте и Л. Фейербаха[13].

* * *

Моралисты требуют от нас раньше думать о других, а уже потом о себе. Психологи скептичны: они знают, что такое невозможно, потому что больше всего человеку интересен он сам. Тот, кто не согласен с таким утверждением, пусть вспомнит, как всякий его знакомый делит фотографии на интересные и неинтересные. Неинтересными являются фотографии, на которых его нет. Интересными — на которых он есть. На любой групповой фотографии человек, прежде всего, находит самого себя. Иногда он из вежливости делает вид, что замечает на фото и кого?то другого, как правило, того, кто рассматривает фотографии вместе с ним. Но человек грубый и искренний, то есть невежливый, сразу же находит на групповом фото себя и после этого немедленно утрачивает интерес к снимку.

Потому что больше всего человек любит наблюдать самого себя и изображать самого себя.

На втором месте в ряду его предпочтений те, кого он считает похожими на себя.

Прежде всего, мне интересен я, воплощенный в себе самом. Затем — я, воплощенный в других, которые суть мое подобие и порождение.

Что это? Предельный эгоизм? Или всего лишь попытка ответить на предельный эгоизм других, всецело поглощенных самосозерцанием. Отчаянная попытка обратить на себя хотя бы малейшее внимание. Вся наша жизнь, по мнению Ф. Ницше, есть сплошной отчаянный крик: «Выслушайте меня! <…> Прежде всего, не смешивайте меня с другими!»[14].

Крик, обращенный не только к людям, но и к Существам Высшим.

В окружающем нас мире мы везде ищем себе подобное — и хвалим его, чтобы указать на себя. Говоря о том, кого мы хвалим, мы повествуем о себе — чем, собственно, только и занимаемся на протяжении всей своей жизни. Мы совершаем великие подвиги, совершаем открытия, жертвуем собой, проявляем чудеса альтруизма, даже занимаемся самоуничижением — и все ради того, чтобы сказать «Выслушайте меня! <…> Прежде всего, не смешивайте меня с другими!»?

* * *

На столь циничном допущении всеохватного и всепроникающего общечеловеческого эгоизма основывается современная психология. В частности, именно на него опирается проективная методика исследования личности, предложенная в 1939 году врачом и психологом Леопольдом Зонди (1893–1986).

Этот врач из Австро — Венгрии столкнулся с такой проблемой. В первой половине двадцатого века, несмотря на успехи просвещения, еще встречались отдельные неразвитые индивиды, не способные внятно описать свое душевное состояние. (Сегодня это — массовое явление). Как правило, не способные рассказать о своих душевных состояниях и переживаниях люди жили в глубинке (в Австро — Венгрии глубинка расположена высоко в горах — чем выше в горы, тем глуше место). В городе такими были психически неразвитые, недужные люди. Они не могли описать свое внутреннее состояние, поскольку язык их был слишком беден и примитивен, а способность к рефлексии — столь же удручающе низка, сколь у самых продвинутых пользователей Интернета. Дело доходило до того, что такие аномальные индивиды могли произвести только школьный рассказ по картинке — они не могли повествовать о чем?то таком, чего они предварительно не увидели.

И тогда врач Л. Зонди, который хотел получить представление о психическом состоянии своих больных, предложил им 48 стандартных карточек с портретами. Пациент должен был выбрать те портреты, которые ему больше всего нравятся (и, соответственно, не нравятся). Фокус заключался в том, что портреты изображали больных, страдавших различными психическими недугами. Выбирая те из них, которые ему понравились, больной косвенно рассказывал Л. Зонди о своем душевном состоянии. Ведь нравится человеку тот, кто похож на него.

Прошли десятилетия технического прогресса.

Отдельные индивиды, не способные рассказать о себе внятно, сменились многомиллионным техническим персоналом, который все больше разбирался в окружающем его мире, но все меньше в себе самом. Психологи оказались в меньшинстве и уже не решались откровенно называть кошку кошкой, а больных больными. Они заменили мрачную галерею больных, составленную Зонди, «забавными смайликами», и предложили всем продвинутым пользователям Интернета посылать их друг другу. Психологи были очень осторожны и политкорректны. Они полагали, что больных лучше не дразнить. Не надо дразнить и современные агрессивные поколения, которые выросли у компьютера и остались без минимального гуманитарного образования. На самом?то деле «смайлики» вовсе не представляют собой, как это следует из их названия, улыбающиеся лица. Хотя и нарисованы они в манере детского мультфильма, а выражают они не только веселье и радость, но и гнев, и уныние, и скуку…

«Смайлики» в Интернете призваны заменить поэзию, которая ранее позволяла человеку выражать тонкости своих чувств. Сегодня, в принципе, и «Евгения Онегина», и сонеты Шекспира можно представить в виде ряда смайликов. Тонкие душевные переживания Ф. Ницше или С. Кьеркегора изображаются сегодня в комиксах, и все это абсолютно соответствует ожиданиям интернет — аудитории, которая поэзии не понимает. Не в ходу у нее поэзия.

А потому узнай себя в смайлике, как больной доктора Зонди. Выбери понравившийся тебе в данный момент смайлик, один или несколько из предложенных. Сообщи таким образом о своем психическом состоянии Надзирающему Взрослому, Просвещенному Контролеру и Социальному Лекарю — Большому Брату.

Окружи себя смайликами: сними понравившиеся тебе лица на камеру своего мобильного телефона, а потом выставь все это в Интернет, поделись с одноклассниками и прочими, включая Большого Брата.

Портреты друзей в «моем мире», «в контакте», в любых социальных сетях — это все ты. Это люди, похожие на тебя. Это — друзья. И все это — твои попытки рассказать о себе.

Твоя душа, вооруженная инновационными технологиями, не перестает лепить по своей прихоти мир вокруг себя, проецируя себя на вселенную.

«Везде встречаю свой взгляд», так выразил великий поэт И. В. Кормильцев тоску пребывания в провинции.

В столице — веселее. Там художнических, творческих натур больше. В провинции, можно сказать, есть только один Зонди с его галереей портретов, а все прочие — его пациенты. А в столице постепенно собирается множество Зонди, и каждый норовит представить свой тест. Между этими законодателями мод и творцами классификаций затевается увлекательная борьба, которая затем выносится на телеэкраны.

Достигнув столичного признания, ты становишься всего лишь одним из 48 смайликов в галерее каждого телеканала.

Кто тебе больше по нраву — выбери и щелкни пультом, а мы померяем рейтинг. Бульдог Харламов или Петросян? Толстая или Чехова? Валуев или Дроздов?

Рейтинг — это вовсе не могучее послание от тупых к тупым, как утверждает М. М. Жванецкий. Это обеспечение проекции небогатого внутреннего мира потребителя на окружающую вселенную.

* * *

Человек проецирует себя на мир, не только выбирая понравившихся ему людей. Это, собственно говоря, самая простая задача, «для чайников»: тот, кто утратил дар связной речи и письменность, сможет выбрать портреты — смайлики, «бяку» и «няку», а затем столь же примитивные и однозначные физиономии кино и телегероев — «хороших» и «плохих» парней.

Задача более сложная — узнать себя в пейзаже.

Два художника, поставив мольберты рядом на пленэре, никогда не нарисуют двух одинаковых картин природы. Да что там! Даже два фотографа, снимая одной и той же камерой с одной и той же точки, никогда не снимут двух одинаковых пейзажей. Потому что каждый будет видеть мир на свой лад — вернее, проецировать на этот мир себя самого. Картина природы говорит не столько о природе, сколько о душевном состоянии того, кто природу изображает.

Избранный человеком — для рисования, фотографирования или созерцания на выставке — пейзаж тоже есть попытка этого человека сказать о себе.

Это проекция его душевного состояния на природу. Какой может быть сила такого высказывания о себе, не надо объяснять тому, кто хоть раз видел картину И. Левитана «Над вечным покоем».

Вовсе не вид озера Удомля навел И. Левитана на мысль о том, что существование человека есть бытие перед лицом смерти. Все было как раз наоборот. Вначале эта экзистенциалистская мысль — чувство появилась и вызрела внутри него. Затем заброшенность и отчаяние стали искать свою проекцию вовне — и нашли большее или меньшее внешнее соответствие в том пейзаже, который открылся И. Левитану в окрестностях Вышнего Волочка. (Наверняка, открылся художнику не этот пейзаж во всех его деталях и частностях; он был «подправлен» и стал синтезом нескольких пейзажей). Весь этот процесс происходил в значительной степени безотчетно, и лишь в итоге И. Левитан «узнал» на своей картине бессознательно сконструированный им ландшафт как символическое выражение собственной острой экзистенциальной тоски. Собственно, полное осознание ее только и произошло во время написания картины.

И только простодушные советские симплициссимусы, которые полагают, что И. Левитан был «мастером реалистического пейзажа», считают по сей день, что печальное, трагическое, прекрасное и т. п. существует «в самой природе». Будешь, мол, смотреть на трагические окрестности озера Удомля или на приморские болота Германии и станешь экзистенциалистом.

Как сообщают ныне в Интернете, сотни тысяч местных пейзан отнюдь не стали экзистенциалистами, созерцая окрестности озера Удомля. Наоборот, они спроецировали на эти окрестности свой нехитрый, но инновационный опыт чувствований и страстей, украсив левитановские места неоновой рекламой. Экзистенциалистам придется уходить гораздо дальше в глушь, чтобы обнимать там нежно изгиб гитары желтой и петь о своей неизбывной тоске.

Подобным же образом все обстояло с К. Ясперсом. Он вовсе не сформировался как мыслитель под влиянием болот и моря, он просто спроецировал на болота и море свои представления о себе. А представления эти были сформированы отнюдь не природой. Они были сформированы всей его жизнью в том микрокосмосе культуры и общества, который может называться биографической средой.

Если бы все было иначе, то миллионы земляков К. Ясперса, созерцавшие вместе с ним те же болота и море за ними, поголовно стали бы от этого экзистенциалистами.

Но этого, к счастью, не произошло. Общество не может состоять из одних только экзистенциалистов. Оно не выживет.

Даже ближайшая родня Карла Ясперса была от экзистенциализма весьма далека.