Одна молодая девушка
Одна молодая девушка
Кристиания, Флоренция.
Зима после смерти отца запомнилась Сигрид как одна нескончаемая катастрофа. Казалось бы, они привыкли к переездам, но последний был равнозначен землетрясению. Пришлось продать мебель из столовой и даже книги, которые ученый и коллекционер Ингвальд Унсет собирал всю жизнь. Большая часть его собрания ценных экспонатов разошлась по антикварным магазинам и частным коллекциям.
Семья вздохнула с облегчением, переехав в новую квартиру на втором этаже дома номер пять по улице Стенсгатен. Сигрид сразу же поняла, что ей здесь понравится. Она помнила этот квартал еще со времен «Людерсагена» — он находился на границе старого «игрового пространства», да и до школы было недалеко. Это был пятый дом Унсетов в Кристиании с тех пор, как они приехали сюда десять лет назад. Сигрид вот-вот должно было исполниться двенадцать, и для нее взрослая жизнь уже началась. Пока другие присматривали за младшими, она помогала матери привести маленькую квартирку в порядок. В своей новой спальне она поставила взрослую кровать для себя рядом с детскими кроватками сестер, которым исполнилось девять и пять лет. В комнатке было не повернуться. Из окна открывался вид на холм Блосен. Вдруг ее охватил прилив счастья, тут же вызвавший угрызения совести. Но ничего не поделаешь — вопреки бедам она почувствовала радость и огромное облегчение оттого, что вырвалась с Обсерваториегатен, «где все служило для поддержания ложного фасада — за внешним блеском и благосостоянием прятались безнадежность и слухи»[31]. Здесь, на Стенсгатен, дома хотя и выглядели победнее, зато без фальши — можно было свободно вздохнуть. Можно было начать новую жизнь — без замалчиваний и печальных тайн.
Как ни странно, но жить действительно стало легче. И мать успокоилась, стала уделять больше времени дочерям. Эта маленькая хрупкая женщина ухаживала за больным мужем до последнего часа, переносила его крупное тело из инвалидной коляски в кровать и обратно, мыла и прибирала за ним. Временами она роптала против несправедливости судьбы, наславшей эту болезнь. Сигрид лежала и прислушивалась к вспышкам материнского гнева, к голосу отца, убеждавшего ее смириться с судьбой. Любовь матери к отцу не знала границ. Сигрид всегда об этом догадывалась, а теперь, когда его больше не было с ними, ясно увидела: для матери не было горшей муки, чем смотреть, как ее муж, ее любимый превращается в беспомощную развалину. А ведь ей всегда было интереснее проводить время с ним, чем заниматься домом. И она помогала ему в его исследованиях, рисовала иллюстрации. Но со временем и это превратилось в тяжкое бремя.
Теперь все было позади. Сигрид приметила, что мать опять начала покупать красивые цветы. Позднее Сигрид стала считать это их общей тайной, о которой они никогда не говорили: смерть человека, которого они обе так любили, принесла не только горе, но и облегчение.
Поначалу им помогал дедушка-советник, он даже предложил переехать к нему в Калуннборг. Но Шарлотта хотела, чтобы ее дети выросли норвежцами, как отец. Иногда ей удавалось найти кое-какую работу, однако лишь на время. Только через два года вдове выделили своего рода почетную пенсию в размере 800 крон. И Сигрид поняла, что 800 крон в год, поделенные на пять человек, — арифметическая задачка, не имеющая решения, даже принимая во внимание бесплатное обучение для девочек. Без служанки они никак не могли обойтись, мать этого и представить себе не могла. Так что она дала понять старшей дочери, что отныне одной отличной учебы в школе мало и с восемнадцати лет та должна начать зарабатывать себе на хлеб. У Сигрид сложилось впечатление, что материнская нелюбовь к математике имеет прямое отношение к ее неспособности вести семейный бюджет. Потому-то нередко на столе были лишь каша и моченый хлеб, а одежда для детей без конца штопалась и перешивалась. К облегчению и тайной радости Сигрид, все три дочери получили новые полосатые платья в знак траура по отцу. И до того, как ей исполнится восемнадцать, было еще так далеко![32]
На Кейсерс-гате Сигрид заводила знакомства с самыми разными людьми и продолжила эту традицию и на Стенсгатен. Здесь по соседству жила девушка по прозвищу Сеньора. Поговаривали, что она родила ребенка, когда еще ходила в школу. Кумушки истрепали языки, на все лады обсуждая несчастную. Но мать ясно дала понять Сигрид, что подобные разговоры не заслуживают того, чтобы их повторять. А если при тебе это делают другие, полагается молчать. Такой была мать: всегда на стороне слабых и никогда — в роли судьи. Всякий раз, когда Сигрид приходила к ней с тем, что мать называла «сплетнями», то слышала ироничное: «Неужели?»
Впрочем, мать не хотела, чтобы Сигрид совсем уж далеко заходила в своем радении о ближних. Когда старшая дочь привела домой грязного ребенка, которого нашла играющим в одиночестве у них во дворе, для Шарлотты это было уже слишком. На ее взгляд, если уж мать ребенка не переживает, значит, не стоит переживать и Сигрид. И действительно — через какое-то время, как ни в чем не бывало, появилась довольная мать облагодетельствованного Сигрид ребенка, ничуть не обеспокоенная его состоянием. Сигрид считала, что именно тогда она пришла к мнению: пусть так называемые «добропорядочные» женщины клеймят других «легкомысленными» — ей «легкомысленные» обычно казались куда более интересными. Праведный гнев и осуждение грешников для нее были лишь проявлением двойной морали. Да, то, что Сигрид удалось выяснить о людях и жизни, родители обычно стараются скрывать от детей.
Между Калуннборгом и Стенсгатен велась оживленная переписка. Сигрид была уверена, что они поедут на лето в Данию, особенно матери не мешало побаловать себя. Но в один весенний день Шарлотта заявила, что ни о какой поездке в Данию пусть не мечтают. Пусть и не рассчитывают на Калуннборг, это им не по средствам. Что-то тут было не так, подумала Сигрид, тетя ведь собиралась прислать денег на дорогу? Но Шарлотта стояла на своем.
Только в начале лета мать с сияющей улыбкой объявила, что они все-таки отправятся в Калуннборг. Сигрид долго размышляла о причинах такой резкой перемены материнского настроения, но правду узнала только много лет спустя. Дедушка и тетя считали, что Шарлотта должна оставить старших дочерей в Дании, потому что на свою пенсию она едва могла прокормить одну младшую. Последовал раздраженный обмен мнениями, и в результате Шарлотта решила остаться на лето в Кристиании. Все что угодно, только не разлука с детьми. Под конец датские родственники поняли, что «отнять детей у этой тигрицы» у них не получится[33].
Каждое лето на площади давали представления. Бродячий театр неизменно находил приют в особом «театральном» крыле дома советника. Тетя Сигне рассказывала захватывающие истории или пела трагические датские народные баллады, на эти сюжеты дети сочиняли свои спектакли. В особняке было навалом старой одежды для костюмов, хватило бы на сотню пьес. Сигрид знала огромное количество исторических персонажей, и датских, и норвежских, и отлично представляла, как они должны выглядеть и во что одеваться. Иногда она их рисовала, в другой раз изображала их сама вместе с сестрами. И если «Сага о Ньяле», будь она хоть тысячу раз исландской, для нее всегда ассоциировалась с Трёнделагом, среди датских историй девочка отдавала предпочтение «Бегству оленя». Она живо представляла красочные фигуры персонажей — вот благородный Странге Нильсен, вот прекрасная дева Эллен, волшебница и дочь языческого бога Свантевита. В фантазиях к ней являлись рыцари, король и королева. Она рисовала и вырезала из бумаги миниатюрные изображения персонажей, и получалась целая труппа для ее театра в спичечном коробке. С ней Сигрид выступала перед сестрами и родственниками.
А еще на скамейке в тени трухлявой бузины она рассказывала сестрам захватывающие и страшные истории. Брала за основу любой сюжет — от «Бегства оленя» до тетиных сказок — и давала волю фантазии. В одном из закоулков театрального крыла она повстречала мальчика, которому в своих воспоминаниях дала имя Эрик. Они говорили о всяческих предметах, которые находили на берегу моря, — Эрик знал о них такое, чего не знали другие. Но больше всего ей нравилось просто тихо сидеть рядом, потому что самым приятным лучше наслаждаться в тишине. Рядом с ним она чувствовала себя почти взрослой. Позднее она вспоминала, что у Эрика было загорелое лицо, смуглые руки, торчащие из слишком коротких рукавов свитера, и голые колени с коричневыми следами заживающих ссадин. Вид этих содранных мальчишечьих коленок почему-то вызывал у нее щекочущую сладкую дрожь по всему телу.
Эрик ни в коем случае не должен был стать свидетелем буйных пантомим, ролевых игр и переодеваний сестер Унсет и бесконечных затей Сигрид. Она придумывала все более и более лихо закрученные сюжеты, вводила персонажей из «Бегства оленя» — Странге Нильсена и Фольмера Сангера. А когда кого-либо настигала трагическая смерть, извещала, подражая лаконической манере тети Сигне: «И они обрели вечный покой».
Когда тетушки выражали восхищение ее драматическим талантом, Сигрид отвечала, что и сама подумывает стать актрисой. Или, может быть, художницей? Общество предоставляло женщинам не так уж много интересных ролей. Если она станет актрисой, то хотела бы играть роли рыцарей или юных героев.
Наступило новое лето, а вдова Унсет снова не знала, куда им податься. По счастливой случайности как-то раз она встретила фру Теодор Киттельсен, и та сообщила, что по соседству от их собственной дачи в Витстене сдается дом. Жена моряка брала за него всего десять крон. Столько Унсеты могли себе позволить.
Так Сигрид опять оказалась летом в Витстене. Их соседом был сам Теодор Киттельсен, чьим талантом она восхищалась! Наряду с Эриком Вереншёллом и Кристианом Крогом он был одним из ее любимых норвежских художников. Сигрид взяла с собой этюдник и рисовала, делала наброски природы, позднее описанной ею в таких словах: «Такие голубые, пронизанные жарким солнцем деньки, небосвод прочерчен перистыми облаками, а на горизонте кое-где появляются кучевые; они постепенно растут и принимают облик гор и свинцово-синих долин, сквозь которые пробивается красноватое сияние»[34].
С собой Сигрид прихватила и театр в спичечном коробке вместе со всей труппой бумажных рыцарей и принцесс и ставила пьесы вместе с пятилетней дочкой Киттельсена. А потом сделала для малышки королевский замок из бумаги. Когда Киттельсен похвалил замок, она осмелилась показать ему свои рисунки.
— Да, бедняжка, таланта тебе не занимать, — сказал Киттельсен, а затем принялся красочно расписывать тяжелую жизнь художника. И закончил предостережением: — На самом деле талант — это никакой не дар, талант — это проклятие[35].
Наконец-то Сигрид встретила ровесницу, которая могла разделить ее увлечения. Четырнадцати лет она поступила в пятый класс средней школы и познакомилась с Эммой Мюнстер. Их, как самых активных собирательниц гербария, свела учительница биологии. Сигрид обожала ботанику — здесь находили применение и ее страсть к исследованию, и талант художницы. Наступила новая эпоха в ее жизни. Единомышленницы отправлялись на дальние прогулки, исследовали Нурмарку, собирали и зарисовывали свои находки, разговаривали о книгах и мечтах. Эмма также происходила из интеллектуальной семьи, где приветствовались учеба и чтение. Ее отец, Томас Георг Мюнстер, горный инженер и по совместительству энтомолог, научил девочек прилично ходить на лыжах. В те времена женщина в спортивном костюме еще была крайне редким зрелищем, а что уж говорить о женщине на лыжах. Подруги принялись обдумывать совместные планы новых затей.
Для начала они решили организовать классную газету. Сигрид уже дебютировала на литературном поприще — все знали, что она сочиняет стихи для классных ежегодников, — но теперь ей предстояло стать соредактором газеты, получившей название «Четырехлистник». Помимо стихов нужно было писать и репортажи. В газете освещались такие новости, как «распустившиеся фиалки на полуострове Бюгдё» и детское шествие на Тюлинлёккен 17 мая.
Но больше всего Сигрид Унсет увлекалась сочинением трагических любовных историй, причем источником вдохновения ей служили как дешевые женские романы, так и народные баллады о роковой любви. Она начала многосерийную эпопею о прекрасной юной дочери врача по имени Анна, невинной и избалованной девушке. Однажды некий красивый, но несколько пресыщенный жизнью незнакомец приезжает навестить ее отца. Между молодыми людьми вспыхивает страстная любовь. Но Анна не единственная, кто попадается в его сети… Когда она узнает об этом, ее ревности и страданиям нет границ. Серия осталась незаконченной. В то же время Сигрид пишет роман, озаглавленный на латыни «Ora pro nobis! Virgo Maria!»{4}. Сюжет немного напоминал историю Элоизы и Абеляра[36]. Молодые влюбленные однажды обнаруживают, что они брат и сестра. Девушка уходит в монастырь, а молодой человек пришпоривает коня и отправляется куда глаза глядят. Через много лет монахиня исповедуется некоему святому отцу и признается, что по-прежнему сохранила любовь в своем сердце. В ответ священник скидывает капюшон, и она видит лицо своего брата. Она бросается в его объятия и вновь клянется в вечной любви, а потом умирает от разрыва сердца. Мужчина покидает монастырь.
Начались каникулы, и редакции стало не до «Четырехлистника». Теперь подруги виделись реже. Осенью Эмма продолжила обучение в школе Рагны Нильсен, Сигрид же приняла решение, изменившее ее жизнь. На вопрос Рагны Нильсен, хочет ли фрекен Унсет пойти в гимназию — она ведь так явно демонстрирует свою незаинтересованность, а желающих получить бесплатное место много, — Сигрид не задумываясь выпалила: «Нет, спасибо».
Позднее, вспоминая этот разговор в пустом классе, Унсет опасалась, что повела себя как «неблагодарный поросенок». Тем не менее, по ее словам, это было одно из немногих решений в жизни, о которых она никогда потом не жалела[37]. Возможно, пятнадцатилетняя девушка всерьез рассчитывала заняться творчеством? Или думала: все что угодно, только не еще один год на школьной скамье, потраченный на глазение в окно? Однако мать быстро положила конец мечтаниям дочери о карьере художницы. Сначала она должна овладеть профессией, которая обеспечивала бы хлеб насущный, потребовала Шарлотта, а потом уж, если хочет, пусть учится живописи. Сигрид проглотила пилюлю и поступила в Торговое училище.
Если даже у Рагны Нильсен она умирала от скуки, в особенности на уроках математики, то что говорить о бухучете в Торговом училище! Но должна же она выучиться чему-то полезному; давно было решено, что Сигрид, когда подрастет, начнет помогать матери содержать семью. Втайне она продолжала мечтать о творчестве, вот только закончит училище и курсы секретарей, а тогда можно будет подумать, как выучиться на художника. В свободное время девушка рисовала как одержимая, вырезала новые фигурки для театра в спичечном коробке или работала над иллюстрациями к книгам-миниатюрам, обычно озаглавленным на французский манер «L’illustration fevrier 1897»{5} и «No?l L’illustration 1897»{6}. Отрабатывала перспективу, которой ее обучил историк Хенрик Матисен, старый друг отца из Трёнделага и автор многочисленных иллюстраций к книгам Ингвальда Унсета. Но все-таки больше всего ей нравилось изображать деревья и цветы. Время от времени ее звали в кружок вышивания, но там она только вызывала раздражение других женщин тем, что пыталась в точности копировать цветы, какими их создала природа, — и это едва научившись стежкам! Ветви «золотого дождя» и анемоны нельзя вышивать рядом, поучала она, и что за глупый обычай изображать цветы и плоды на одной ветке — такого не бывает в природе! Женщины только смеялись.
Сигрид всегда ощущала себя непохожей на других. Собственное отражение завораживало ее с тех пор, как она себя помнила. Одно из первых детских воспоминаний — она пытается ухватить отражение в зеркале на стене одной из столовых дедушкиного особняка. Позднее она с неизменным интересом разглядывала свои фотографии, удивляясь мимолетности запечатленных на бумаге выражений лица. Иногда фотографии льстили оригиналу, в другой раз оставалось только скорбеть от их несправедливости. Сигрид рано начала размышлять над тем, как добиться желаемого выражения, и изучала собственные черты с той же педантичностью, с какой зарисовывала растения в альбом. В шестнадцать лет ее очень удручало, что она не может позволить себе обновить гардероб. Гордостью и утешением для юной девушки служили волосы, пышной густой волной ниспадавшие до бедер. Она всячески их демонстрировала. Случалось, специально просила фотографа — а фотографироваться она любила — снять ее сзади, чтобы волосы были видны во всей своей красе.
Юная Сигрид Унсет отлично осознавала, что «красива». Так ее охарактеризовала подруга по переписке, получившая от нее один из самых удачных фотографических портретов, над которым Сигрид немало потрудилась:
«По-твоему, я красива — и это действительно так, — ведь тот портрет, который я тебе послала, мне отнюдь не льстит. Мне он нравится, потому что передает характерное выражение — так по большей части выглядит то мое лицо, которое обращено к тебе в письмах, но я могу быть намного красивее. Я высокого роста, с пышной фигурой, у меня изящные руки, роскошные светло-каштановые волосы, довольно красивые глаза, а рот — рот настолько прекрасен, что я сама, бывает, восхищаюсь, когда вижу в зеркале свое отражение. Я также отлично знаю и все свои недостатки. Слишком круглое лицо и слишком густые волосы, не поддающиеся как следует укладке. Я немного косолаплю при ходьбе. Но когда я двигаюсь медленно, то могу выглядеть грациозной, и улыбка у меня красивая, а вот смеха своего я стесняюсь и совершенно не умею танцевать, кокетничать или там стрелять глазками — это мне совершенно не идет, я бы выглядела смешно, отвратительно. И поскольку я ненавижу все некрасивое и смешное, значит, по мнению мамы, я от природы настроена против танцев, смеха и молодости. Далее: мне не идет современная повседневная одежда. Гладкое черное платье, старомодный накрахмаленный воротничок, отделанный кружевами, высокие манжеты, серебряная булавка в волосах, приколотая к груди роза — вот это мне идет»[38].
Унсет точно знала, как она выглядит со стороны. После расставания с Эммой ей не хватало подруги, и она откликнулась на объявление, где искали друзей по переписке. Послала и фотографию, на которой была изображена с обвивающей голову косой. А в письме заявляла: «По характеру я самоуверенна и тщеславна, когда-то думала, что у меня неплохая голова, в школе считали даже слишком умной, но могу подтвердить, что в Торговом училище, где я теперь учусь, это не так»[39]. Благодаря объявлению в газете «Урд» Сигрид начала переписываться с ровесницей из Мальмё Андреей Хедберг, которая называла себя Дея. Сигрид словно бы нашла идеальную подругу, какую всегда искала. Не просто заполнила пустоту, оставшуюся после разлуки с Эммой, нет, это было куда больше, теперь у нее был кто-то, кому можно писать, полностью довериться. «Вообще-то я должна была учиться, но не захотела, так что меня засунули сюда (то есть в Торговое училище), где я умираю от тоски», — откровенно сообщала она[40]. Сигрид не упоминала о своих мечтах стать художницей, зато охотно показывала Дее свою «писанину». Возможно, в душе уже зрело ощущение, что литература подходит ей гораздо больше, чем живопись или театр. Выяснилось, что с новой подругой вполне можно обсуждать прочитанное. В своем первом письме Дея призналась, что провела детство среди книг: отец — заведующий книжным магазином при издательстве, мать — дочь книготорговца.
Через какое-то время Сигрид взбрело в голову, что подруга непременно должна получить представление о ее волосах. Сказано — сделано: во время поездки в Калуннборг она зашла в фотоателье и сделала несколько снимков пышных распущенных волос — спереди, сзади и сбоку. Дее она отправила фотографию с изображением в профиль, волосы струятся до бедер. В письме давался и шутливый комментарий: «Глядя на эту красоту, ты, верно, решишь, что со времени моего последнего письма я успела поступить во второсортный театр или дебютировать в опере». Ну, до этого пока не дошло, просто взбрело в голову сфотографировать «предмет моей тщеславной гордости — пусть хоть что-то останется мне в утешение, когда облысею»[41].
Тянулись серые будни. Куда ни глянь — сплошные обязанности, включая и учебу в ненавистном училище. В очередной раз семья была вынуждена переехать, Сигрид сообщает свой новый адрес — Вибес-гате, 20. В письмах к Дее она находила отдушину. Как это было здорово — общаться с далеким адресатом! Можно было позволить себе быть злой и насмешливой, открыть душу или дать волю фантазии — совсем не так, как с домашними. У подруги по переписке неоткуда было взяться заранее сложившемуся мнению относительно этой Сигрид Унсет из Кристиании. На Сигрид это действовало раскрепощающе.
Уже в самом первом письме Сигрид успела в двух чертах дать исчерпывающую характеристику сестрам. Рагнхильд, четырнадцати лет, — всеобщая любимица, но дома умеет показать коготки, «исключительно умная и непоседливая», лучшая ученица в классе, обожает танцы и поездки, играет в комедиях и не прочь быть примадонной. Младшая, одиннадцатилетняя Сигне, — необыкновенно «красивая и утонченная», но в то же время застенчивая и неловкая, у нее нет подруг, и она предпочитает одиночество. Сама же Сигрид, по собственному признанию, балы недолюбливала, зато превозносила «вечера», где собираются знакомые, чтобы приятно провести время. Она часто посещает выставки, а вот концерты — не очень, потому что считает себя «неописуемо немузыкальной»[42].
Далее Сигрид перебирает шведских писателей, которых читала, и интересуется мнением Деи — что та думает о «Тангейзере» Лундегорда? Из числа любимых шведских художников особо выделяет Карла Ларссона — с его «просто ужасно красивыми иллюстрациями». Зато манера Нильса Крейгера ее совсем не прельщает. Новая подруга признается Дее, что и сама пишет всякую всячину, только вот комедии ей никак не даются: «всё неизменно заканчивается очень печально; видимо, чувство комического у меня напрочь отсутствует»[43].
По письмам у Деи должно было сложиться представление о мечтательной девушке с богатой фантазией. Высокая и стройная барышня, вслед которой устремлялись взгляды прохожих на улице Карла Юхана. Еще не закончилось время широкополых шляпок, узких корсетов и платьев до пят. Противоречивый дух рубежа веков накладывал свой отпечаток и на характер людей, юная Сигрид Унсет не была здесь исключением. Романтичная и современная. Консервативная, но желающая быть откровенной. Как и у большинства, у нее вызвало шок — может быть, не без доли уважения — свободное поведение и стиль жизни Оды Крог. Что до увлечений, то она обожает актрису Юханну Дюбвад — с которой ей даже удалось познакомиться, так что теперь они здороваются при встрече, а вот влюбляться ей «на всем своем веку не доводилось». Очевидно, детские истории с Улафом и Эриком в счет не шли. Только Дее могла она поведать все это и тут же закончить письмо развеселыми стишками: «Свет моей души, поскорее напиши, ну а если позабудешь, то последней бякой будешь».
На дворе стоял 1899 год. Настроение Сигрид во многом отвечало духу «конца века», владевшему в ту пору умами европейцев. Вера в будущее смешивалась с меланхолической ностальгией. Повод для радости был: ее мучения в Торговом училище подошли к концу. Теперь предстояли поиски работы — начиналась новая жизнь. Что-то с ней будет? Удастся ли ей когда-нибудь воплотить в жизнь свои тайные планы? В письме к Дее Сигрид признается, что не питает иллюзий на счет своего времени, политики все коррумпированы, от веры в Бога она излечилась еще до конфирмации{7}. С самой смерти отца она придерживается пессимистических взглядов на человеческую натуру. Человеку нельзя размышлять, это только вгоняет в меланхолию, вздыхает она, словно умудренный опытом старец. Зато ее охватывает радость, когда она видит, что маленькие луковички, которые она посадила своими руками, превратились в благоухающие крокусы. Если б человек был способен просто наслаждаться изменениями в природе, уже нашлось бы более чем достаточно поводов для радости. Все лучше, чем сидеть и предаваться меланхолии, мечтая о великой любви. Дея предъявляет к любви высокие требования, и Сигрид с ней согласна: «Да, я тоже хочу когда-нибудь влюбиться. Возможно, мой идеал не столь возвышен; я просто хочу любить и быть любимой, как это бывает у нас, грешных детей земли; пусть он будет мужественным, гордым и верным — и я стерплю даже, если он поднимет на меня руку. Но он должен любить меня вечно»[44]. Она находит ужасной идею, что в мире ином возможна только братская или сестринская любовь. И признается невзначай, что часто об этом размышляет, но никак не может прийти к окончательному выводу. Впрочем, Дея небось уже решила, что Сигрид слишком аффектированная и «довольно жеманная» особа[45]. Пусть искренне сообщит свое мнение — и почему бы ей не прислать что-нибудь собственного сочинения?
В феврале 1899 года Сигрид Унсет поступила на должность секретаря в фирму «Инженер Кр. Висбек», представлявшей немецкий концерн AEG (Общегерманский электрический концерн). Благодаря длинным светлым косам, ниспадающим на спину, она показалась новым коллегам еще младше своих шестнадцати лет[46]. Отныне ее ждали девятичасовой рабочий день, двухнедельный летний отпуск — и столь необходимые тридцать крон в месяц. Каждое утро она выходила из дома на Вибес-гате и шла через Дворцовый парк до Стуртингсгатен, 4. Теперь ее дневная жизнь протекала в конторе, выходящей окнами во двор, где она сидела, обложенная горами счетов, занятая составлением бесчисленных деловых писем о прокладке электричества, проводах и генераторах. Настоящую жизнь — и настоящие дела — приходилось откладывать до наступления сумерек. Но день постепенно становился длиннее, что облегчало ночной труд.
По ночам она жила жизнью, о которой всегда мечтала: сидела за письменным столом и творила, а не писала письма под диктовку или заполняла счета. На бумаге возникали новые миры. Сигрид вновь обратилась к эпохе, притягивавшей ее с тех самых пор, как она научилась читать, — Средним векам. Хотя с тех пор она отлично изучила историю, вплоть до новейшей, наиболее яркое представление у нее сложилось именно о людях Средневековья. Сколько народных баллад и историй ей довелось наслушаться о них, особенно в Дании! Свен Унгерсвен, главный герой ее нового романа, тоже жил в Дании, в XIV веке. Однако его образ никак не давался начинающей писательнице, и она нещадно жгла исписанные листы. Когда писать не получалось, Сигрид Унсет часами гуляла по проселочным дорогам, фантазировала о своих персонажах и тайком выкуривала первые сигареты.
Так прошел год. Настроение у нее хуже не придумаешь, признавалась она Дее: «При одной мысли о конторе хочется умереть». А все потому, что она — творческая натура[47]. Горькая и печальная истина, принимая во внимание ее презрение к художникам-неудачникам, которые «ничего не способны создать, но считают себя художниками». В голове роятся всевозможные истории, «буйная фантазия уносит меня на своих крыльях, и я мечтаю, забывая о времени. Мечтательность — вот мой самый страшный грех, и я предаюсь ему все чаще»[48]. Она рассказывает, как часами гуляет по лесу, погруженная в мечты, — только там она и бывает счастлива. Тогда ей хочется полностью предаться своим ощущениям — и раствориться в природе. «В этом и состоит счастье мечтателя — для него и солнце жарче, и летние краски ярче»[49].
В том же письме Сигрид сообщает подруге, что задумала написать книгу. Она ясно представляет себе сюжет и характеры персонажей, но порой сомневается в успехе предприятия — столько раз она начинала и бросала все написанное в печь. Роман должен называться «Свен Унгерсвен» или «Свен Трёст», в нем писательница твердо намерена придерживаться исторических фактов, не будет ни единой романтической сцены в утешение читателю. Сюжетной основой станет история Свена Трёста и йомфру{8} Агнеты, чей несчастный брак довел обоих до безумия.
На работе ее повысили. Оказалось, что начальник, которого Сигрид прозвала «Обезьяной-ревуном», не так уж плох. Конечно, у заведующего конторой Бруна были ужасающие манеры, но зато «доброе сердце, а его смешные и по большей части непроизвольные ужимки делают его почти что милым», — писала Сигрид Дее[50]. Он также умел оценить исполнительность, хорошую память и быструю реакцию своей новой секретарши. С другой стороны, Сигрид увлекала открывшаяся перед ней возможность изучить новую для себя среду. Так, она с любопытством выяснила, что кассирша, которую в городе считали дамой из хорошего общества, «весьма свободно обращается с грамматикой — боже сохрани от ее предлогов и местоимений»[51]. Другая коллега, маленькая барышня из Нурланна, позволяла инженерам обнимать ее за талию, а потом принималась визжать и протестовать.
Работая в конторе, Унсет познакомилась с представительницами многочисленной армии одиноких женщин, населявшими пансионаты города. Оказалось, не ее одну мучает проблема, как одеваться элегантно при зарплате в тридцать крон в месяц. Те начальники, что предъявляли высокие требования к одежде соискательниц, скорее всего, нанимали только женщин, «имеющих дополнительные источники дохода», — как выразилась Сигрид в письме к Дее[52]. Ей же приходилось делить свой заработок с домашними. Зато она больше не чувствовала себя непохожей на всех. Теперь Сигрид Унсет принадлежала к числу молодых женщин, что в поте лица зарабатывают себе на хлеб. И она действительно чувствовала себя одной из них. Несмотря на то что по ночам писала о Средневековье.
Одна Сигрид Унсет, ночная, погружалась в глубины истории, а другая, дневная, — с энтузиазмом входила в XX век. Работавшие у них немецкие инженеры с горящими глазами и непоколебимой верой в прогресс обсуждали возможность использования норвежских водопадов в качестве источника электроэнергии. Она как будто приобщалась к чуду грядущего освещения сельской Норвегии — скоро в каждой, даже самой маленькой избушке загорится электричество. Разрабатывались разнообразнейшие электрические аппараты и приспособления, жизнь в конторе била ключом. Концерн AEG, казалось, символизировал само современное общество. Размышляя об этом новом обществе, частью которого она была и в развитие которого даже вносила свой посильный вклад, Сигрид, случалось, забывала о своей меланхолии и испускала ликующий клич, как в письме Дее: «Жизнь — это чудо! Только посмотри на свое платье и туфли и представь все эти бесчисленные швейные машины, ткацкие и дубильные станки, каждый из них — совершенный механизм со всеми своими колесиками, шестеренками, малюсенькими запатентованными деталями, каждый из них — сумма сконцентрированной энергии тысяч человек. Сколько мысли, труда и энергии вложено в каждую из вещей, что окружают нас!» В такие мгновения она чувствовала себя героиней грандиозного приключения.
Сигрид Унсет, обожавшая природу, с воодушевлением писала о своем любимом водопаде Шершёйен в Нурмарке, низвергающемся между влажных скал, «так что пена забрызгивает бороды елям и вот уже тысячи лет продолжает кипеть на этой горной кухне». Но ничуть не меньшее воодушевление у нее вызывала идея, что этот водопад можно заставить вертеть турбины, чтобы потом от него по кабелям «через тихие лесные владения троллей» потекло электричество, освещающее дома в городах и селах. Мысль б этом чуде ошеломляла и в то же время приводила в восторг; вечером после работы Сигрид шла домой и разглядывала уличные фонари, что «подобно белым жемчужинам сияли на фоне золотистого предзакатного неба», и у нее «сердце было готово разорваться», когда она думала о делах рук человеческих[53]. Вообще-то для нее подобные настроения в новинку, объясняет она Дее, — и появились только в этом году. Обычно кроме книг, картин и фантазий ее ничто не привлекает. Сигрид даже осмеливается сравнить локомотив с розой и берется утверждать, что фабричный дым на фоне зимнего неба столь же красив, как и сонеты Шекспира.
Но, конечно же, сильнее всего на нее действовали слова. Что могло сравниться с перепиской Элоизы и Абеляра? Она учила латынь и греческий, чтобы лучше понять Средневековье и «очарование католической церкви»[54]. Когда Дея рассказала, что собирается в Дрезден учить языки, Сигрид немного свысока отозвалась: «Да уж, немцы — народ особенный, ничуть не похожий на нас. Нравятся они тебе или не нравятся, но поучиться у них стоит»[55]. Из своих новостей она могла сообщить об очередном переезде — на сей раз на Пилестредет, дом 49, второй этаж. Здесь у нее наконец-то появилась своя комната, которую она могла обустроить по собственному вкусу. Стены были выкрашены в красный цвет, а на них полагающееся ему место занял ее «кумир» Сандро Боттичелли: копию его картины, изображающей Мадонну с младенцем в пещере и ангела, она купила в день зарплаты, пожертвовав «юбкой за 6 крон — не столь красивой и тем более не вечной»[56]. Еще она приобрела картину молодого норвежского художника Андерса Кастуса Сварстада.
Прежде собственная комната была недосягаемой мечтой. А ведь с тех пор, как они покинули дом на Халсебаккен, где посреди лесов и полей счастливо текли первые годы ее детства, Сигрид старалась находить преимущества в каждом переезде. И хотя каждая новая квартира была все теснее, а вещей становилось все меньше, зато у нее появлялась возможность исследовать новые места и новых людей — так было на Кейсерс-гате, и на Стенсгатен, и на Обсерваториегатен, и на Вибес-гате. Но теперь, когда у нее была собственная комната, окрестности Пилестредет ее вообще не волновали. Наконец-то можно было по-настоящему взяться за «Свена Трёста». Сигрид сидела запершись, пила крепкий кофе и курила. Мать не могла ей этого запретить, не могла и помешать проводить ночи за сочинительством. Теперь у дочери есть собственная комната, на работе ее повысили до секретарши заведующего, и она основной добытчик в семье.
Однако с сочинительством что-то не клеилось. Унсет презирала художников, неспособных сотворить нечто стоящее, а сама мучилась с романом, который ей упрямо не давался. Вот уже полтора года она безуспешно работала над своей рукописью. Имена Свен и Агнета поразили ее своей музыкальностью еще в детстве, когда она впервые узнала их историю из Ингеманна. Сама повесть — о молодом сообразительном слуге Свене Трёсте, завоевавшем дочь благородного маршала Стига Агнету, напоминала сказку о нищем младшем сыне, что получает принцессу и полкоролевства в придачу. Но как Сигрид ни пыталась направить историю по задуманному ею пути — к катастрофе, венчающей несчастный брак, — ничего не выходило. Герои просто сопротивлялись ее желаниям: «Сейчас я и сама не пойму, какими им лучше быть — хорошими или плохими. В любом случае восхищаться нечем». Кроме того, молодая писательница разрывается между опасениями сделать своих средневековых героев слишком высокопарными и напыщенными и страхом, что они «выйдут похожими на современных людей, нервными и рефлексирующими, в то время как их нервы должны работать в полумраке инстинктов — такими были люди в 1340 году от Рождества Христова»[57]. И мелко исписанные страницы снова отправлялись в печь.
Зато в письмах к Дее ее перо не знает удержу. И хотя ей нравится думать о себе как об «уставшем от жизни книжном черве» и вздыхать, что-де она слишком много читала и слишком мало жила, заметно[58], что ее прямо-таки переполняет желание писать. Она рассказывает о своих пристрастиях в живописи: что до художников, то Рафаэль ей не по душе, ее «кумир» — Боттичелли. Потом наступает очередь сестер.
Сигрид, например, раздражает, что Рагнхильд все время употребляет слово «уютный»: «По-моему, отвратительное слово — на ум сразу же приходят слишком мягкие кресла в душной комнате, баварское пиво и бутерброды»[59]. Сигрид признает, что отлично осознает — ее безапелляционные суждения нередко отталкивают людей: «я, как это по-норвежски говорится, чересчур остра на язык»[60]. Удобство и комфорт, путь наименьшего сопротивления и примирение с реальностью явно не входили в жизненные планы Сигрид Унсет.
В конце концов ей пришлось отложить «Свена Трёста» в сторону. Он так и остался неоконченным. Все же она была совершенно уверена в одном: она хочет творить. Больше ей ничего не надо. «Хочу и буду», — провозглашала она. И не затем, чтобы казаться интересной, чтобы о ней писали рецензии, обсуждали, бранили, распускали слухи, и даже не ради привилегий, которые давал статус художника: возможности эксцентрично одеваться, быть выше буржуазных норм поведения, путешествовать… Нет, она хотела создавать настоящее искусство. Если бы она хотела стать очередной пописывающей дамочкой, с таким же успехом можно было оставаться в конторе. Она же стремилась к художественному письму — но не чужими красками. Женщины-писательницы, идущие путем наименьшего сопротивления и к тому же копирующие своих коллег-мужчин, не вызывали у нее ничего, кроме презрения. К счастью, есть еще «ваша восхитительная» Сельма Лагерлёф и Амалия Скрам, вот с кого не грех брать пример[61]. Унсет снова повторяла: «Я хочу!» Еще она обещала, что не поддастся унынию и деструктивным мыслям. И упрямо взялась за новую историю. Снова часами просиживала в прокуренной комнате. Случалось, за работой так глубоко уходила в свои мысли, что по рассеянности макала перо вместо чернильницы в чашку с чаем.
Но вот наступило лето — и Сигрид Унсет решила внести в свою жизнь небольшую перемену. Ей как раз исполнилось двадцать лет. Она сняла на три месяца номер в недорогом пансионате в Нурстранне — естественно, на свои деньги. Теперь но возвращении с работы она могла посвятить все свободное время творчеству. Тогда-то и наступил долгожданный прорыв. И на этот раз действие романа происходило в Средние века, но на сто лет раньше истории Свена Трёста — в XIII веке. Автор оставалась верной и остальным своим предпочтениям, только любовь должна была стать еще сильнее, а вина — глубже. Но прежде всего — реализм.
В новом романе тоже не приветствовались романтика, широкие жесты и красивые слова. Нет, писательница задумала длинную и мрачную историю. Название было дано по имени главного героя — Оге, сын Нильса из Ульвхольма. На сей раз персонажи чувствовали себя в ее фантазиях как дома и согласились сойти на бумагу. Оге, сирота, взятый на воспитание богатым землевладельцем, влюбляется в его дочь. Алхед, мечтающая о любви, отдается Оге — ей только четырнадцать лет. Ее безрадостное детство омрачено мучениями отца, замышляющего месть человеку, что когда-то опозорил его жену. Но ее детская любовь Оге совершает убийство и бежит из страны, объявленный вне закона. Когда же он наконец возвращается, то застает Алхед беременной от другого мужчины. Оге убивает этого человека, но тайно, и признает ребенка Алхед, Эрика, своим сыном. Всю жизнь Оге приходится бороться с ненавистью к сыну, причем его собственные сыновья от Алхед умирают во младенчестве, выживает одна дочь. Жизнь тяжела и безрадостна.
Месть, убийство, неизменная любовь, наказание и жертва — вот чем заполняла Сигрид Унсет летние дни в Нурстранне. В конце Оге, сын Нильса, умирает, оставшись без детей и без друзей. Алхед, больная и парализованная, «смиренно склоняется перед волей Бога, так сурово покаравшего ее за легкомыслие одной ночи»[62]. Двадцатилетняя писательница и ведать не ведала, что герой ее первого законченного романа не собирается ее отпускать так легко и через двадцать лет снова появится на страницах книги под именем Улава, сына Аудуна. Пока же ее просто переполняло счастье от того, что она наконец-то начала по-настоящему писать.
Интересовалась ли Дея, почему все всегда так трагично? Почему великая любовь обязательно должна закончиться плохо? Почему Сигрид Унсет до такой степени захватывала эта тема — слабость и несовершенство человеческой натуры в столкновении с сильными чувствами? Повинны ли тут саги и народные баллады или она черпала свое вдохновение где-то еще? Сколько во всем этом было от реальной жизни вокруг нее — той жизни, зоркой наблюдательницей которой — но не участницей — она была? Дея получает подробнейшее описание длинного и запутанного сюжета, правда, под конец Сигрид извиняется, если надоела.
Подруга тоже не лишена литературных амбиций и посылает на суд Сигрид свои стихи и рассказы. Но если Сигрид как писательница и строга к себе, то к подруге она просто безжалостна: «Ради Бога, Дея, дважды, трижды, десять раз подумай, прежде чем писать», — так она отреагировала на стихотворные опыты Деи. «Не пиши ничего — ни слова, ни строчки, ни запятой, которые могут оказаться лишними, пока не обдумаешь, не взвесишь и не установишь их полную необходимость»[63]. Возможно, ее критические предостережения были в той же мере обращены и к себе самой — потом она шутливо признается, каким самоистязаниям подвергает себя на пути к овладению писательским мастерством: «А еще надо постоянно, утром и вечером, спрягать глаголы желания и долженствования на всех языках, какие знаешь. Во всех смыслах полезное упражнение»[64]. Сама Сигрид знала английский и французский — мать поощряла чтение в оригинале, — ну а немецким овладела в совершенстве благодаря работе.
Общий интерес к творчеству облегчал им обмен литературными идеями и обсуждение источников вдохновения. Дея, вне всякого сомнения, могла проследить значительную часть романной тематики Сигрид начиная с ее «Книги Книг» — собрания баллад Грундтвига, из которого подруга любила цитировать стих за стихом: о простом парне, мечтающем о благородной красавице, о парне, который не может забыть свою «малышку Кристин», и балладу «Напрасно лебедь плачет». Сигрид считала это «изумительнейшей лирикой», а персонажей — более живыми и законченными, чем во всей перелопаченной ею литературе, включая романы, драмы и рассказы[65]. На фоне вялых немецких и банальных английских датские баллады поражали ее своей искренностью и мощью. Выросшей на них Сигрид было легко представить описываемые события как реальные, а героев — как живых людей из плоти и крови, — что потом отразилось на страницах ее первых романных набросков.
Посреди работы над романом семье опять пришлось переехать — на улицу Эйлерта Сундта, 52. Несмотря на заработок старшей дочери, мать по-прежнему с трудом сводила концы с концами. Снова Сигрид осталась без собственной комнаты.
Работа забуксовала: чтобы писать в присутствии других, требовалось сделать над собой усилие. Все же теперь желание побросать все написанное в огонь возникало у нее гораздо реже. Она билась над тем, чтобы ее описания соответствовали эпохе, в том числе и по стилю. Характеры персонажей нуждались в реалистической мотивировке, особенно она следила за их речью и старалась использовать исключительно слова датского происхождения. Впервые начинающая писательница осмелилась прочитать отрывки матери — и хотя, на вкус Шарлотты, история и была «нецивилизованной», все же она горячо поддержала дочь в ее начинании. Рукопись росла, и Сигрид уже начала ощущать себя писательницей, когда на зимнем костюмированном балу ее пригласил на танец писатель Петер Эгге. Эгге был сбит с толку: красивая молодая женщина, немного неуклюжая и совершенно неприступная — не то что ее любезная и общительная младшая сестра. Удивлялась себе и Сигрид — почему-то ей и слова не удалось выдавить о своем романе. Возможно, потому, что она чувствовала себя самой неуклюжей дамой на балу, да к тому же тощей и усталой? Такой неописуемо немузыкальной и замкнутой, совсем не умеющей флиртовать — не то что сестра Рагнхильд. Позднее она сожалела, что не открылась Петеру Эгге. В душе она уже чувствовала себя его коллегой — настолько была уверена, что роман получится. После стольких лет, потраченных на безуспешные попытки придать форму «Свену Трёсту», Сигрид Унсет ясно видела, что «Оге» был куда более глубокой и реалистичной трагедией. Но еще какое-то время ей предстояло писать в стол, а ее будущим коллегам по цеху — оставаться в неведении относительно ее существования. Посвятив в тайну мать, Сигрид перестала чувствовать себя такой одинокой, да и желание продолжить работу получило столь необходимое подкрепление. Тем летом, пока в квартире клеили обои, семья сняла дачу в Стрёммене — а Сигрид опять получила возможность исследовать новое место. Недалеко от них находился сталелитейный завод, и по ночам окрестности озарялись красноватыми сполохами от раскаленного чугуна и отблесками расплавленной стали. Это зрелище завораживало Сигрид. В бледном лунном свете заводской пустырь горел серебром, а от раскаленных чугунных форм «над красной фабрикой разливалось восхитительное инфернальное сияние»[66]. Еще один знак наступления новых времен. Сигрид много гуляла. И по Стрёммену, и но «полуобразованной столице», как она называла Кристианию. Она терпеть не могла Драмменсвейен, излюбленное место прогулок добропорядочных горожан — здесь можно было увидеть самые изысканные шляпки и самые тонкие талии в корсетах. Для Сигрид эта улица, куда люди приходили себя показать, была «страшнее чумы»[67]. Куда приятнее изучать другие места: «Какая же она все-таки красивая, ненавистная мне Кристиания. Пусть центр города, деловые и жилые кварталы выглядят по-идиотски и невыразительно, зато окраины — восхитительны». Мало кто из ее среды бывал в восточной части города, а она частенько заглядывала туда — осматривала городские пейзажи, изучала жизнь людей, нередко зарисовывая понравившиеся сценки или занося наблюдения в записную книжку.