Исполнение желаний

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Исполнение желаний

Париж, Рим.

Париж встретил их холодным осенним солнцем. Приятное разнообразие после вечного лондонского дождя и тумана. «К торжеству Сварстада, в первое же утро в Париже, проснувшись в лучах яркого солнца без малейшего признака тумана, я была вынуждена признать, что не видела ничего подобного все эти месяцы в Англии», — писала Сигрид Дее[210]. В «Отель дю Сенат» ее ждал толстый коричневый конверт: это прислали столь ожидаемые рецензии. Сама она была убеждена в том, что в последней книге содержатся лучшие из написанных ею вещей. Да что там, мать Шарлотта считала новеллу «Симонсен» лучшей во всем творчестве дочери.

Но и в этой последней книге «настоящей» любовью не пахло — Унсет в целом продолжала линию, намеченную в остальных своих современных романах и рассказах. Здесь мы встречаем Сельму Брётен, что сплетает вокруг снисходительно проявленного к ней интереса ложь своей жизни, и фрёкен Смит-Эллефсен, пышущую чувственностью и душевным теплом, но вынужденную изливать свою любовь на чужих детей. Здесь нашли свое развитие темы, намеченные в ее статьях в «Самтиден» и «Моргенбладет», — и в то же время она подвергла более глубокому анализу предпосылки возникновения любви. Унсет сравнивает полученное из личного опыта знание человеческой природы с тем, что она читала об этом в романах, народных балладах, книгах по средневековой истории и сагах. Или, точнее, противопоставляет свою точку зрения той, что можно встретить у Шекспира или Линнея. Изучив глубины человеческого сердца, она приходит к парадоксальному в ее обстоятельствах выводу: современность лишена предпосылок для возникновения великой любви, той самой настоящей amour passion. Это занимает ее не меньше, чем все свидетельства прошлых времен о существовании такой великой, страстной, бросающей вызов законам любви. Считала ли она себя исключением из этого печального правила?

Теперь Унсет просматривала рецензии, узнавая, какие «оценки» ей поставили критики. Одним из ярлыков, каким ее удостоили, был «буднично-серый, унылый, безрадостный реализм». Возможно, ее удивляло, почему у критиков не вызвали усмешки ее язвительные пассажи. Пришлось примириться и с тем, что «Обездоленных» рецензируют вместе с вышедшими примерно в то же время «В тот раз» Регины Нурманн и «Безоружными» Нини Ролл Анкер. Карл Нэруп в особенности выделяет Сигрид Унсет и Нини Ролл Анкер. «Две наши выдающиеся молодые писательницы, — пишет он и добавляет: — Сами названия <…> проникнуты сочувствием. Авторы описывают судьбы скромных, безответных людей. <…> Тематика обеих книг на редкость похожа: это изображение самых безоружных и нищих из людей, которыми, по мнению обеих писательниц, являются незамужние женщины средних лет, чьей любовью пренебрегают»[211].

При этом, по мнению критика, перед нами два совершенно разных автора: тон повествования у Нини Ролл Анкер более мягкий, материнский, «в то время как у Сигрид Унсет, вопреки всей сдержанности, проскальзывает что-то неистовое. Ожесточенность, юношеское беспокойство, потуги на юмор выглядят довольно дилетантски». Таким образом, к ее увлечению горькой сатирой отнеслись довольно безжалостно. Снова посыпались упреки в преувеличенной любви к деталям: «Автор порой слишком увлекается своими наблюдениями и ощущениями, [описывая] этих материально и духовно обездоленных людей, за которыми будто тянется шлейф из кухонного смрада, табачного дыма и запаха несвежего белья». Несмотря на отдельные критические замечания, в целом книга подтвердила статус Унсет как одной из самых значительных норвежских писательниц, и снова зазвучали сравнения с Камиллой Коллетт.

Никакое самое объемное пальто не могло скрыть высокий выступающий живот Сигрид. И если раньше ее походка наводила на мысль о сомнамбуле, то теперь она шествовала по артистическим кварталам Парижа и вызывала в памяти фигуру на носу галеона, рассекающего морскую гладь. Дома по-прежнему ничего не знают. И пусть о ее положении отлично осведомлены все знакомые из норвежской диаспоры в Париже, для Кристиании оно все еще тайна. До сих пор Сигрид открылась одной лишь Дее.

Даже с Нини она не поделилась предстоящей радостью. Зато написала ей длинное письмо, в котором распространялась о своих ощущениях: ее причислили к «официальным и полномочным замужним дамам», сперва в Лондоне — и теперь в Париже: «Уф, это было немного disgusting{19}»[212]. Пришлось терпеть обычную глупую болтовню о «старых девах» и о неполноценности одинокой жизни — о том, что в браке ли, вне брака, «важно обзавестись определенным опытом». Во что Сигрид Унсет, будь то в ипостаси писательницы или фру Сварстад, не верила. Несмотря на то, что у нее самой как раз был опыт отношений с женатыми мужчинами. Но этот опыт она использовала только для того, чтобы лишний раз подтвердить свое мнение, которое постоянно высказывала: ложный блеск чувственного влечения сам по себе не имеет ценности, даже для старой девы. Есть вещи и похуже, чем высохнуть в одиночестве, — например, «лежать рядом с посторонним человеком и ощущать, как гибнет все прекрасное в тебе»[213].

Сигрид Унсет гораздо больше сочувствовала хорошо знакомым ей несчастным одиноким женщинам, чем классу жен, под чью гребенку ее причесывают теперь. Она бунтовала против своего официального статуса, в чем и признавалась Нини Ролл Анкер: «Никогда я не смогу чувствовать себя как настоящая фру, замужняя дама, сколь часто ни называй меня так. Скорее я принадлежу к числу одиноких фрёкен, вовсе обделенных — или наделенных незаконным счастьем, а мое теперешнее законное воспринимаю как украденное у судьбы, как некую аномалию, которую мне удалось сотворить из моей жизни благодаря везению и выносливости».

Даже на волне ее собственного счастья безжалостная честность и способность к самоанализу не изменяли Сигрид Унсет. Но это никак не способствовало более трезвому отношению к собственным мечтам. Она не хотела задерживаться в Париже. Да и Сварстад, похоже, с нетерпением ждал, когда сможет разложить кисти и краски на старой доброй римской террасе, где все начиналось, в том числе и творческий подъем, который он переживал до сих пор. Их путь в Рим лежал через промозглый Милан, но Флоренция встретила теплом — как будто в знак того, что на сей раз они двигаются правильным курсом. Вместе они заново разглядывали творения любимых мастеров в ярких лучах осеннего солнца. Возможно, Сигрид рассказывала о той черной осени, что пережила три года назад, — казалось, с тех пор прошла целая вечность. Как, должно быть, забавлял теперь Сигрид Унсет Сварстад собственный ответ, который она дала на вопрос чопорной дамы, в каком жанре она пишет. «В неприличном», — ответила тогда писательница.

Раньше ей не с кем было поделиться этой шуткой, как и самым сокровенным, теперь же у нее был Андерс. Он сделал ей самый лестный комплимент, о котором она могла только мечтать. «Только с тобой я могу разговаривать по-человечески, — сказал он ей. — Ты — мой единственный настоящий друг»[214]. Их по-прежнему связывала пылкая страсть. Сигрид считала Андерса «красивее всех на свете»; даже здесь, во Флоренции, Сварстад с его «тысячей живых, молниеносно сменяющих друг друга выражений лица» казался ей улучшенным воплощением ее старой любви, скульптуры флорентийца. При этом она знала, что большинству Сварстад кажется «ужасно некрасивым», как она писала Дее[215]. Знакомство с Сигрид Унсет изменило Андерса К. Сварстада: все чаще его обычно скептическое выражение лица сменялось широкой чарующей улыбкой, а глаза прятались в смеющихся морщинках. Все его старые знакомые, будь то в Кристиании, Брюгге, Лондоне или Париже, замечали, как сильно изменился этот обычно замкнутый, измученный чахоткой человек. Казалось, будто при виде необычной пары, выходящей из вокзала Стационе Термини, весь Рим озарился солнечной улыбкой.

Пригревает солнце, на деревьях качаются апельсины, терраса увита цветущими розами. Зацвели даже ромашки, обманутые непривычным для декабря теплом. Но в пансионате мест не оказалось. Их старая хозяйка была растрогана и обрадована. Синьоре Леманн-Лукронези, вне всякого сомнения, тоже было приятно узнать, что они стали мужем и женой; по ее подсчетам, они были уже четвертой парой, «обручившейся» на ее террасе. Но, к сожалению, все комнаты были заняты. Все, что она могла им предложить, — это крохотную холодную квартирку в полуподвале. Близилось Рождество. Сигрид со вздохом пишет верной Дее: «Должно быть, это здорово — наряжать елку для малышей. У меня сегодня настроение не очень-то рождественское. Пока что мы сидим в неуютном гостиничном номере — три дня как приехали — и нас чрезвычайно занимает вопрос, удастся ли найти к Рождеству другие комнаты. Если да, тогда все в порядке. Речь идет о том самом доме, где мы с мужем впервые встретились три года назад — в первый день Рождества»[216]. Если бы им удалось перебраться туда вовремя, чтобы она успела украсить комнаты свечами и цветами, «и если солнце будет светить по-прежнему, тогда мы отпразднуем наше первое — и, надеюсь, последнее — Рождество вдвоем как полагается».

Хозяйке в конце концов удалось-таки выставить «старую английскую мисс», и они получили свои старые комнаты, которые теперь могли объединить в одну квартиру, и целую террасу в совместное пользование. Рождественским вечером они могли наблюдать почти все торжественно звонящие колокольни Рима и любоваться знакомым видом коричнево-серых крыш, церковных куполов, башен и шпилей, и «кипарисов и пиний на далеких холмах, чернеющих на фоне чистого неба, чью голубизну не портил ни единый столбик дыма»[217]. Праздники они провели вдвоем, хотя Рим, как всегда, был «битком набит» знакомыми норвежцами. И не столько потому, что лестница на шестой этаж превратилась в препятствие для Сигрид. Влюбленные, например, взбирались на Монте Пинчо и гуляли там среди фонтанов и каменных дубов. Сигрид принадлежала к тем редким счастливицам, что легко переносят беременность; она практически не ощущала «тягот, которые обычно сопровождают процесс вынашивания ребенка»[218]. И все же веселые кутежи пока утратили для нее былую привлекательность. Сварстаду это подходило как нельзя лучше, он уже вовсю работал над новыми римскими мотивами.

Зажигать керосинку практически не было нужды, даже по вечерам. Обычно Сварстад стоял на террасе за мольбертом, а Сигрид читала или шила в полумраке. Пока она не собиралась ничего писать, только размышляла над своей старой задумкой. Еще до того как начать работу над «Обездоленными», Унсет вынашивала план написать свою версию истории о рыцаре Ланселоте и королеве Гиневре. Будучи в Англии, она собрала довольно много материала. Но стопки книг пока лежали нетронутыми, она не торопилась приступать к работе. Сейчас все ее внимание было обращено к их с мужем общему творению — будущему человеку. Да и материальное положение позволяло расслабиться и просто наслаждаться жизнью. Сидя на своем любимом диванчике на террасе, попивая чай, она с удовлетворением писала Дее: «Моя книга расходится на ура — напечатали уже третье издание. И это замечательно — ведь в следующем году мне, конечно, будет не до писательства»[219].

Она мечтала о том, как будет сидеть «на благословенной террасе, где мы с любимым познакомились, и ребенок будет целыми днями наслаждаться солнцем». За несколько недель до родов она наконец решилась сообщить о своей новости Нини. Она писала, что надеется — у нее будет мальчик, девочку она себе не простит. «Мне так нравится ее веселый остроумный тон», — записала Нини в дневнике[220].

Первое Рождество с Андерсом, последнее — без детей. Как никогда Унсет радовалась при виде рождественских яслей, заполонивших Рим, и восторженному настроению детей в ожидании праздника. Как никогда оно совпадало с ее собственным. К Рождеству Сварстады накупили себе удивительных подарков: не ясли, но корзинку для младенца, мягких фланелевых пеленок, малюсеньких рубашечек.

Матери и сестрам были посланы заботливо выбранные в Париже и Лондоне подарки, а также поздравления, но ни слова о предстоящем великом событии. По письмам также нельзя было понять, что она думает о тех, других детях, оставленных в Норвегии. Однако любимый Андерс не мог не вспоминать о них, и она это замечала. В своем рождественском письме Дее Сигрид делится с подругой тем, о чем ей трудно завести разговор с мужем: «У него ведь остались трое маленьких детей, которых он по-прежнему страстно любит и о которых переживает, тем более что остались они не в любящих руках. Бедняжки, они родились при несчастливых обстоятельствах — и ведь это сводные сестры и брат нашего малыша. Мне вообще кажется таким странным, что у моего ребенка есть сестры и брат в Норвегии, — Бог знает, как все сложится потом»[221]. И все-таки письмо заканчивается «большим приветом от меня, невероятной счастливицы».

Только когда доктор предупредил, что до предполагаемых родов осталось менее двух недель, Сигрид решилась оповестить своего главного союзника в семье. «Дорогая Сигне, уж и не знаю, удивишься ли ты этому письму. В нашей воспитанной семье ведь не принято показывать друг другу, что мы узнали от других о касающихся нас „новостях“. Так что вполне возможно, что ты уже давно все знаешь. Как бы то ни было, на всякий случай хочу лично тебя подготовить к тому, что где-то в начале февраля Андерс пришлет тебе телеграмму с сообщением, что у нас родился сын[222] (надеюсь, это будет сын)».

Унсет опасается, что сестра состроит ту же мину, что и два года назад при известии, что Сигрид влюбилась в художника Сварстада и что они «собираются соединить свои судьбы». Но страхи страхами, а инструкции по обращению с матерью она дает довольно уверенно: «Теперь у тебя есть время подготовиться к тому, как это подать маме! Конечно, после того, как все закончится». И с привычной язвительностью комментирует предполагаемую реакцию матери: «Она, бедняжка, будет рыдать в три ручья. И так-то не очень любит малышню — ну а я к тому же поторопилась, что и говорить». Сигрид припоминает, что мать поначалу не одобряла ни Сварстада, ни «Пенни», ни новый комод из березы, однако со временем научилась ценить ее «приобретения»… Еще она пишет, что все это время была совершенно здорова, только под самый конец слегка заболело горло, и что она в полной мере наслаждается своим положением.

Унсет уже договорилась с акушеркой-немкой и волновалась только из-за погоды. Если похолодает, придется зажигать керосинку, а от нее в комнатах спертый воздух. Но пока что новый год радует теплом, и вдоль Испанской лестницы уже расцвели миндальные деревья. В конце письма она все же признается, что рожать в чужой стране — не большое удовольствие, и она, естественно, испытывает смешанные чувства, будучи в такой момент оторванной от родных. С другой стороны, она постеснялась бы показаться на людях с матерью и сестрами в своем теперешнем положении. Жаль, конечно, что они еще не скоро увидят новорожденного, ведь она вряд ли покинет Италию прежде, чем ребенку исполнится хотя бы полгода. Да и работы полно.

Сигрид излагает свой план, который, по ее мнению, должен прийтись по душе Шарлотте: почему бы той не посетить Рим — через тридцать два года после ее собственного медового месяца? Сигрид с удовольствием приняла бы ее. Разве сестре не кажется, что «мама может приехать сюда сама»? В постскриптуме Сигрид подчеркивает, что непременно хочет сына. Сестра должна согласиться: «Хорошо ведь, если в семье появится мужчина — хотя бы для разнообразия?»[223]

Сын Сигрид Унсет появился на свет 24 января. «Очень неприятная вещь», — написала она Дее о родах шесть дней спустя. Тогда она все еще лежала в постели в доме своей немецко-итальянской акушерки. Мальчик весил пять килограммов, и счастливая мать не могла удержаться от похвальбы: «Все, кто его видел, в один голос утверждают, что никогда не встречали такого красивого, здорового и крепкого новорожденного. Стало быть, это не только мне одной так кажется». Они назвали его в честь Деи, пишет она, и объясняет, как это вышло. Конечно, мальчик должен был получить имя Андерс, в честь отца. «В первый же день, когда я узнала о его существовании, решила: будет мальчик — назову его Андерс в честь отца». Но пришлось записать его как Андреа, ибо местные власти ни за что не соглашались на Андерса. Так теперь и стояло в документах: Андреа Кастус Сварстад[224].

Таким образом, первый внук в семье Унсет стал Андерсом, а не Ингвальдом. И с этим Шарлотте пришлось примириться, как и с прочими решениями дочери, которые она так часто принимала в последние годы, не спросив совета у матери.

Никогда ей еще не было так хорошо, писала Сигрид из Рима три года назад. Но теперь-то она знала: тогда это был просто первый лучик солнца, пробившийся сквозь тучи ее жизни. После долгих лет, заполненных работой в конторе, ночами за письменным столом, мыслями о самоубийстве, лет, проведенных в обществе одних только матери и сестер, после вялой влюбленности. При первом же намеке на что-то, отличное от засасывающей ее рутины, Сигрид ожила и расцвела. Три года назад в Риме она проводила дни и ночи в беспечных удовольствиях и чувствовала себя такой счастливой, что готова была целовать землю. Потом она обрела свою великую любовь, любовь без страха и упрека, свою страсть, исцеление, подлинную реальность. Теперь же, глядя на круглые щечки, прижимающиеся к ее пышной груди, она понимала, что счастье — это гораздо больше, чем одна только любовь, преступающая все законы. Никогда еще Сигрид не была такой сильной — и такой ранимой, как сейчас. Сейчас она твердо знает, что такое истинная любовь.

Впервые Сигрид Унсет ощутила всю полноту жизни. Ей было тридцать лет — как ей казалось, тридцать долгих лет. Но по сравнению с этим чудом все ее муки, вся ее борьба выглядели такими пустяковыми.

Безоблачное счастье. В этот момент она склоняет голову перед самым важным событием, которое ей удалось пережить, — чудом творения.

Бог знает, что будет потом.