Город мечты
Город мечты
Рим, Париж.
«…Подумать только, какие перспективы здесь открываются воображению человека, наделенного чувством истории…» В ушах Сигрид как будто звучат слова отца, ей кажется, что он удивительно точно описал расстилающийся перед ней город — Рим. С возвышенностей, окружающих город, хорошо видны округлые римские холмы, спускающиеся к Тибру, и все городские башни и шпили. Когда Сигрид вышла из поезда на вокзале Стационе Термини, ее, как когда-то и отца, охватили удивление и восторг, — она в буквальном смысле слова ступала по античным развалинам. «Среди всех других городов Рим занимает уникальное положение — у него особое место в мировой истории, и его красота завораживает», — писал отец Сигрид в своем девятисотстраничном культурном путеводителе по Европе[107]. «Здесь камни могут многое рассказать, и история оживает на глазах», — утверждал он[108].
Заговорят ли камни и с ней? Вскоре по приезде она пишет Дее: «Наконец-то я немного успокоилась и чувствую себя хорошо». Она сочиняет письмо, сидя на своей террасе на Виа Фраттина, откуда видны площадь Пьяцца Мартири и статуя Пречистой Девы Марии в звездном венце, а вдали возвышается вершина Монте Пинчо. Вид отсюда в точности соответствовал описанию отца: сказочные закаты, мягкий красноватый свет, небесно-голубой купол собора Святого Петра, «что как будто бы висит над землей римской Кампаньи»[109].
Тем утром Сигрид устроилась на диване в одной ночной сорочке и с наслаждением пила чай, любуясь открывающейся перед ней панорамой старинных римских крыш и террас. После двух недель в пансионате ей наконец удалось снять эту маленькую мансарду: «вверх по лестнице в мой „курятник“ в любое время дня и ночи взбираются мои новые друзья и подруги <…> к несчастью, у меня появилась дурная привычка по ночам кутить в кабаках — однажды мы вернулись домой только к завтраку. Правда, до этого мы успели еще сходить на утреннюю мессу и понаблюдать восход солнца над Монте Пинчо»[110].
Теперь Унсет собирается приступить к написанию новой книги и с удовлетворением может сообщить подруге, что, судя по всему, роман о Вига-Льоте оказался самым успешным ее творением: «Я должна взять себя в руки и радоваться. Но мне всегда страшно приступать к новой работе — потому что я хочу, чтобы она была лучше предыдущей»[111]. До сих пор Сигрид Унсет это удавалось — но насколько хватит такого везения? Во всяком случае, клянется она, отныне она будет еще внимательнее относиться к каждому написанному слову. Дело в том, что она получила и сейчас читает газетные вырезки с рецензиями на свою последнюю книгу — все немногие критические замечания касаются языка и стиля. Встречаются упреки в странной орфографии и, за редкими исключениями, почти полном игнорировании новых правил правописания. Некоторые критики находили в тексте и стилистические огрехи — например, вкрапления современной лексики в общий возвышенный, «саговый» стиль. Так, некий С. М. из газеты «Эстлендинг» пишет о Вига-Льоте: «Подобно Скарпхедину и Эгилю, предстает он перед нами, приводя нас в трепет своими деяниями»; но в то же время рецензент критикует язык романа: «саговый слог, воплощенный в норвежско-датском риксмоле, — блеклый, бескровный и неестественный».
Однако важнее всего была радостная весть из издательства: книга пользовалась огромным успехом у читателей. Накануне Рождества «Аскехауг» выпустило сообщение для прессы и большой анонс. Там, помимо прочего, говорилось: «Люди наконец-то осознали, что роман представляет собой <…> не только одну из интереснейших новинок с чисто литературной точки зрения, но и необыкновенно увлекательную историю». В сообщении для прессы также упоминается о дополнительном тираже в 2000 книг, изготовленном в спешке, за 24 часа[112]. Первый опубликованный исторический роман Унсет удостоился многих похвал. Как знать — ей, возможно, приходило в голову, что Петер Нансен, так энергично возражавший против «переодевания», должен теперь раскаиваться. Ведь отвергнутую им писательницу прославляли как одного из оригинальнейших авторов этого рождественского сезона, а ее произведение называли не иначе как «потрясающим» и «выдающимся». В следующем анонсе на книгу (твердый переплет, стоимость 3,50 кроны) хвалебных слов было еще больше. Центральное место занимала цитата из статьи рецензента «Моргенбладет» Карла Юакима Хамбру: «Это произведение стоит особняком в нашей литературе и находится совершенно вне привычных нам художественных течений. Складывается впечатление, будто фрёкен Унсет много лет прожила бок о бок со своими героями… Книга словно вышла готовой из подсознания писательницы»[113]. Только самой Унсет было известно, насколько проницательным оказался критик — и что есть и другие исторические персонажи, с которыми она провела многие годы своей жизни. Но пора показать их публике еще не пришла. Пока же она могла вздохнуть с облегчением: благодаря успеху книги о деньгах на какое-то время можно забыть — а то стипендия таяла на глазах.
Упреки в том, что она, известная как автор злободневных произведений, вдруг решила обратиться к истории и эпохе саг, она могла перенести. Для одного рецензента то, что она пала перед «искушением такого рода», осталось полнейшей загадкой, но были и другие, увидевшие в Вига-Льоте и Вигдис «в сущности, современных людей, перенесенных в далекую историческую эпоху саг». Улыбалась ли она в ответ на попытки критиков найти общие черты у ее исторического и современных романов — вроде того, что местом действия стала Кристианийская долина? Журнал «Урд» попросил ее рассказать, что подвигло ее на создание исторического романа. На такой вопрос всегда трудно ответить, сказала она, но как бы то ни было, мотив мести широко распространен в народных балладах, и ее давно снедало желание сделать его основной темой своей книги. «Я была уверена в том, что понимаю эпоху раннего Средневековья. Человеческая натура в то время представала в своем чистом и неизменном виде», — говорилось в ее статье в «Урд». И в заключение она обронила фразу, которая многих должна была заставить задуматься: «В конце концов, можно писать только о своем времени»[114].
«Сигрид Унсет принадлежит к тем литературным счастливчикам, которые заслужили свое счастье»[115], — считает Минда Кинк. Фернанда Ниссен высказывается еще определеннее: «С растущим нетерпением ждем дальнейшего развития таланта Сигрид Унсет»[116]. А Сигрид Унсет уже решила, что в благодарность за стипендию напишет что-нибудь еще более современное, чем предыдущие ее романы.
Однако в тоне письма чувствуется и некоторая горечь — что ее успехи по сравнению со счастьем подруги, которая опять готовится «исполнить высшее предназначение женщины»: Дея ожидала второго ребенка. «Ах, в конце концов, именно об этом мы все и мечтаем», — вздыхает писательница. Счастливица Дея будет украшать рождественскую елку для своей маленькой дочурки, в то время как несчастная Сигрид «впервые в жизни будет отмечать Рождество на чужбине». В конце письма она просит не забывать о ней, оказавшейся на чужбине в эти праздничные дни[117], ведь она чувствует себя такой одинокой в Риме.
По правде сказать, такой уж одинокой Сигрид Унсет в Риме не была — к этому времени ей уже удалось обзавестись веселой компанией. Не была она там и единственной «раненой душой» — ей даже казалось, что и все остальные приехали сюда, «чтобы забыть о чем-то»[118]. Благодаря своему другу Нильсу Коллетту Фогту Сигрид познакомилась с Китти Камструп, которая содержала в Риме пансионат, а Китти в свой черед представила ее Хелене Фагстад. «Даже римский кабачок может показаться унылым местом, если за одним из столиков не возвышается ее блистательная фигура в сиянии яркого пурпура», — так описала Унсет Китти Камструп[119]. Прежде чем осесть в Риме, Китти успела взойти на египетские пирамиды и пожить в шатре среди бедуинов ливийской пустыни. Новые подруги, в особенности Хелена Фагстад, вдохновляли Сигрид на создание женских характеров в задуманном ею новом романе. Сюжет его пока еще не сложился, однако она присматривалась к окружающей ее среде и делала заметки — о ночных пирушках, спонтанных посещениях церквей, посиделках в кафе и вылазках на Монте Пинчо и Авентинский холм.
На Рождество Рим припас Сигрид встречу с особенным человеком. В первый же день Рождества она заметила на соседнем балконе человека с необычным профилем, напомнившим ей ее любимого «Джентиле делла Луна» — бюст, полюбоваться которым она частенько ходила в Национальную галерею. «Единственная любовь моего сердца» — так говорила она матери о бюсте[120]. Однако этот обладатель профиля, которому она кивнула в ответ на приветствие, — норвежец и больше похож на представителя богемы, чем на благородного господина. Это, конечно же, художник Андерс Кастус Сварстад. Она уже слышала, что он снял соседнюю квартиру на Виа Фраттина, также принадлежащую синьоре Леманн-Лукронези, и вот-вот должен был въехать. До этого он жил и работал в Неаполе. Как замечательно, подумала она, ведь одной из первых картин, которую она купила в своей жизни, было именно его полотно.
Сварстад прежде всего был певцом Кристиании и добился такого мастерства в изображении всех нюансов серых рабочих кварталов и реки Акерсэльвы, что, глядя на его картины, можно было ощутить запах задних дворов и фабрик. Кстати сказать, когда год назад критика сравнила стиль самой Унсет со стилем Сварстада, писательница восприняла это как большой комплимент. «Не вызывает сомнений, — писал Андерс Крогвиг из „Самтиден“, — что оба чувствуют себя в современном метрополисе как рыба в воде»[121]. О Сварстаде говорили, что он открыл для живописи урбанистический мир, а полотно, написанное к церемонии открытия Народного дома{13}, называли «гимном городу, новому миру, сотворенному руками человека». Сигрид Унсет читала в «Самтиден» язвительные статьи Сварстада, и ей пришелся по душе его саркастический тон. В его изображении современный большой город во многом походил на ее описания бедных кварталов Кристиании: «мокрые грязные улицы с разбитыми тротуарами, дома с малюсенькими квартирками и крохотными магазинчиками»[122].
К тому времени Сварстаду уже перевалило за сорок и он был известным художником. Она поглядывала на его резкий профиль, затененный полями белой шляпы. Сварстаду не нужно было объяснять, что это за молодая писательница, — как же, та самая, прославившаяся дерзкой первой фразой. Он внимательно посмотрел на нее, стоящую на террасе в ярком солнечном свете. И кивнул. Возможно, ей пришло в голову, что он выглядит таким же сдержанным и серьезным, как и она.
Если она хотела познакомиться с ним, надо было брать инициативу в свои руки. И, прихватив с собой свою веселую новую подругу Хелену Фагстад, Сигрид постучалась в дверь соседа. Ей сразу бросились в глаза беспорядок в квартире и его неловкость, если не сказать полное неумение принимать гостей. Все же, признавалась она младшей сестре, Андерс Кастус Сварстад ей «ужасно понравился»[123]. Вопреки всем страхам, первое Рождество за границей протекло без тени грусти. Напротив, как будто снова повторялась история ее дебюта, когда она удостоилась восторженного приема со стороны коллег-писателей. Сигрид Унсет наслаждалась поклонением, которое вызывала у окружающих ее красота. И замечала в письме сестре: один шведский скульптор просто вне себя и не устает восхищаться ее совершенными формами и роскошными волосами. Все дело в том, что на новогоднюю вечеринку в Скандинавском обществе, к вящему удовольствию участников, она нарядилась Дантовой Беатриче. Время и усилия, потраченные на костюм, окупились с лихвой. «Праздник прошел довольно весело, и, должна признаться, я была весьма очаровательна. <…> К сожалению, Сварстад не пришел», — писала она сестре. Но в любом случае его глаз художника не мог ее не оценить, и она наверняка отдавала себе в этом отчет. В письмах домой меланхолия сменилась кокетливыми замечаниями вроде: «одному Богу известно, почему в Риме так легко облениться» и «но ты можешь не сомневаться: я наслаждаюсь своей свободой и вообще жизнью тут»[124].
Тем не менее писательница не забывала и о своих «деловых интересах» и напоминала сестре: надо проверить, напечатали ли в «Урд» ее статью. Унсет планировала принять участие в общественных дебатах о воспитании детей и родительской ответственности, в связи с чем просила Сигне прислать копию предыдущей ее статьи о праве наследования. Оттуда ей нужна была цитата: «Какое право имеют родители запрещать своим детям читать вредные книги».
Ее вообще интересовало все, что связано с детьми, и она любила наблюдать за ними. Сама она была странным ребенком — а может быть, лучше бы ей было расти в Италии? И тогда бы ей разрешали свободно резвиться, декламировать собственные стихи и рассказывать сочиненные ею истории — как это позволялось детям здесь, даже в Божьем храме. Она вновь шла по следам отца. Ингвальд Унсет тоже приехал в Рим под Рождество. Для дочери Сигрид самым ярким его воспоминанием оказался рассказ о детях в храме Санта-Мария-ин-Арачели. А теперь она и сама пришла на Рождество посмотреть на этот Алтарь неба, храм Святой Марии на Капитолии. Поэтому в путевых заметках самой Сигрид мы встречаем эхо и повторение истории Ингвальда Унсета, но не только. Она не довольствуется простым описанием. Она рассказывает о том, как раскрываются способности детей, когда они получают возможность временно занять место священника[125]. Вот дети толпой окружили ясли с младенцем Иисусом, каждый из них должен был сказать речь в его честь; пришли все — от малышей, «едва научившихся ходить, до подростков; старшие сестры, сами еще невелички, с трудом удерживали в руках мяукающие свертки-братьев и сестренок». Девочка, выступающая с речью, «распростерла руки, потом прижала их к груди и склонила голову. А потом, упав на колени, с распростертыми руками попросила у младенца Иисуса благословить маму и папу, брата и сестру. <…> „Браво!“ — восклицала восхищенная публика»[126].
Это живая картина резко контрастирует с представлениями норвежских дам о правильном воспитании. Унсет попутно описывает двух норвежских туристок, которые комментируют происходящее: «Фу, что за пафосные дети». Это служит ей отправной точкой для высмеивания норвежских обычаев — всех этих собраний матерей; она жалеет «несчастных норвежских детей, которым дарят на Рождество правильные детские книги» и чьи матери всеми путями стремятся добиться от сына или дочери абсолютной искренности. Сигрид Унсет не верит в абсолютную искренность.
«У каждого человека есть мысли, которыми он ни с кем не хочет делиться. А ребенок — это маленький человек», — пишет она, защищая «потайные тропинки юного разума» от вторжений взрослых. По ее мнению, задача родителей — научить ребенка манерам и правилам поведения в обществе. То, что начиналось как путевые заметки, превратилось в резкий комментарий к дебатам о воспитании детей. Пыталась ли она намеренно вызвать раздражение у защитников протестантского мировоззрения в Норвегии, описывая католическую церковь с такой явной симпатией? Например, она замечает: «Священники с полным спокойствием взирают на эти гимнастические упражнения перед алтарем»[127].
Фольклорный, игровой характер религиозной практики произвел на Сигрид сильное впечатление, возможно, и потому, что она столкнулась с этим именно здесь, на Капитолийском холме, символе языческого Рима, где язычеству в конце концов пришлось уступить под натиском нового христианского учения. Храм Юпитера был разрушен, а на его месте воздвигли церковь: поворотный пункт, с которого начался отсчет нового времени. Даже скептически относившийся к религии отец Сигрид не остался равнодушным к этому факту: «Даже неверующий не может не признать, что христианство во всем своем блеске и мощи представляет собой совершенно особый этап в развитии человечества. Нигде не ощущаешь это с такой ясностью, как в Риме, где ты окружен памятниками христианства, от его первых шагов до периода расцвета, когда оно стало самой влиятельной религией мира»[128].
Однако, хотя Сигрид Унсет и посетила большинство римских церквей и могла, особого настроения ради, после ночного кутежа пойти прямо на утреннюю мессу, в душе она была слишком большим скептиком, чтобы назвать себя по-настоящему набожной. «Мне как иностранке, к тому же не знающей язык, трудно сказать что-то определенное о католичестве — кроме того, что все очень красиво», — писала она сестре Сигне[129].
Мужчина, получивший второе имя Кастус в честь христианского мученика, тоже не отличался особой религиозностью, что не мешало ему столь же сильно, как и Сигрид, восхищаться Микеланджело. Сварстад и остальные за столиком в кафе были поражены, когда Унсет в подробностях рассказала историю Святого Кастуса. Сколько она знала историй — и о святых, и о рыцарях Круглого стола, и о других средневековых героях. Тогда Андерс Кастус Сварстад молча слушал и внимательно ее разглядывал. Он уже попросил разрешения написать ее портрет, были готовы и первые наброски Сигрид на террасе. Может быть, он показывал ей каталог с прекрасным портретом художницы Туры Холмстрём его кисти?
Сигрид все ближе узнавала этого необычного замкнутого человека с внешностью аскета и замедленной речью. Он был молчалив, а если и открывал рот, то чтобы сказать нечто остроумное и язвительное. А еще у него был удивительно пронзительный взгляд. Возможно, он поделился с Сигрид, к какому выводу он пришел уже давно: люди не ангелы. И судя по тому материалу, из которого сделаны, вряд ли когда-нибудь ангелами станут[130]. Возможно, он поведал ей о том, как надрывался на фабрике в Америке, как бродил по дорогам Германии в надежде, что кому-нибудь нужен маляр? Тогда-то он и успел составить отличное представление об «обществе и взаимоотношениях между людьми, что в горизонтальной, что в вертикальной плоскости»[131]. А потом вернулся в Норвегию — с большой шляпой художника и массой фантазий. Должно быть, ироническая дистанция, с которой он повествовал о своих приключениях, вызывала у Сигрид смех — ведь и самой ей было свойственно отношение к миру как к объекту исследований. Чувствовала ли она, что нашла в Сварстаде родственную душу? И если ей не было равных в том, что касалось саг и житий святых, он отлично знал Ибсена и мог цитировать на память длинные пассажи из «Борьбы за престол», «Бранда» и «Пера Гюнта». Подобно ей он увлекался чтением исторической литературы — что позволяло лучше понять свое время. Сварстад производил бы впечатление задумчивого философа — если бы не руки. Не исключено, что Сигрид с таким же интересом разглядывала его огромные крестьянские ладони, с каким он изучал ее тонкие, длинные, изящные пальчики.
Сварстад родился на хуторе Рёйсе в Рингерике. Отец разорился, когда Андерс был еще ребенком. Семье пришлось переехать, земли у них осталось совсем немного. Чтобы подзаработать, отец красил дома соседей, а сын помогал ему. Позднее Андерс выучился на художника-декоратора под руководством своего дяди из Лиллестрёма. А с девяти лет тайком от всех рисовал. Если Сигрид Унсет начала свою взрослую жизнь с торгового училища и конторской работы, то Андерс К. Сварстад считался художником-ремесленником. Потом он отправился повидать свет, зарабатывал себе на жизнь, крася дома, и параллельно брал уроки живописи, а также посещал все музеи и галереи, какие только мог. Сварстад побывал в США, Париже, Копенгагене, Брюгге, Шарлеруа, Лондоне, Риме, Дрездене, Мюнхене и Неаполе. По его собственному выражению, его творческий путь «не был устлан розами». С самых первых шагов он столкнулся с непониманием и уничижительной критикой. Еще когда он учился в художественной школе, ему приходилось выслушивать советы держаться своих декораций и не лезть не в свое дело, да и потом его манеру письма постоянно упрекали в излишней плотности мазка. Но Сварстад не сдавался. Подобно Сигрид Унсет, он решил, что с талантом или без, но станет художником, хотя бы на одной силе воли. Картины давались ему нелегко, в особенности портреты, — каждый раз приходилось немало потрудиться, чтобы человеческие фигуры на холсте ожили.
Сильными сторонами Сварстада были композиция и цветовое решение. Это если не говорить об упорстве и яростной воле к самовыражению, придававшей его полотнам самобытность. Не исключено, что именно эта скрытая энергетика и привлекла внимание Унсет, эта воля, стремление стать художником, упрямство, толкающее вырваться из рамок, налагаемых жизненными условиями, заставляющее желать большего. Теперь же весь его вид как бы говорил о том, что ему удалось добиться успеха и в то же время сохранить целеустремленность и волю жить ради высокого искусства. Этой воли у бывших секретарши и маляра, ныне писательницы и художника, было с избытком.
Сигрид Унсет отлично знала, с какого момента Сварстад мог отсчитывать свой успех. В 1902 году на Государственной художественной выставке художник представил работу «Эскиз из Экеберга». Многих, в том числе и ее саму, очаровала необычная цветовая гамма художника. Возможно, в отличие от него Сигрид гораздо больше любила природу и сельские виды, но, будучи современной городской девушкой, не могла не восхищаться мастерством индустриальных и городских пейзажей Сварстада, его видением современного мира.
«Имейте хоть каплю уважения к тем, кто отказывается преклонить колена пред лицом торжествующего коллективизма!» — писал Андерс К. Сварстад в своей статье «Натурализм — искусство и художественная критика»[132]. В Норвегии ему пришлось столкнуться с активным неприятием, и признание его таланта со стороны коллег и критиков впервые пришло к нему за границей.
При всей его молчаливости Сварстаду удавалось создавать вокруг себя ауру энергичной непреклонности, той непреклонности, что возникает у людей, преследующих свою цель и закаленных в борьбе с препятствиями. Возможно, по сравнению с Сигрид он был еще более одиноким волком. Возможно, он интуитивно понимал, что ему удалось подняться с самого дна. Пришедший к нему семь лет назад успех не заставил его изменить своим привычкам — он по-прежнему избегал избитых путей, отказывался идти в ногу с большинством художников. Подчас он выбирал для своих пейзажей совершенно нетрадиционные места. Например, шахтерский городок Шарлеруа, «уродство», средоточие неприкрытой нищеты и изнурительного труда. Сварстад на своем опыте представлял, что такое муки туберкулеза, да и голод был ему знаком не понаслышке.
Они с Сигрид оба были современными людьми, жителями большого города. И друг друга они обрели посреди оживленно бурлящего большого города.
Сигрид Унсет писала домой, что никогда ей еще не было так хорошо. Она подумывает о том, чтобы остаться за границей до осени — настолько прекрасной ей кажется жизнь здесь: «В путешествиях ужасно легко превращаешься в богемную личность — приучаешься проводить бессонные ночи, спать днем и делать только то, что хочется»[133]. После десяти лет «настоящей конторской работы» это вносило в жизнь восхитительное разнообразие.
Но о главной перемене в своей жизни она пока ничего не сообщала — о том, что ей хочется упасть на землю и целовать ее от счастья и благодарности, а причина такому настроению особая и совершенно конкретная: она стала возлюбленной Сварстада.
Для нее это была долгожданная amour passion, о которой она столько писала и мечтала, но до сих пор не испытала. Благодаря Андерсу Кастусу Сварстаду ей удалось ощутить то, что она раньше считала для себя невозможным: «И десятка жизней не хватит, чтобы отплатить за такое счастье, казалось мне, — я и представить себе не могла, что человек может быть настолько счастлив. Точнее — представлять-то представляла. Но не думала, что это относится и ко мне», — писала она Нильсу Коллетту Фогту, единственному из друзей в Норвегии, кому в тот момент осмелилась довериться[134]. Нет, это были не обманчивые чары эротического влечения, описанные и оплаканные ею ранее; это было оно, то самое, настоящее.
«Черт знает, как время в Риме умудряется лететь так быстро», — пишет Сигрид Сигне в следующем письме[135]; «не успеешь оглянуться, как уже прижился здесь и чувствуешь себя как дома». Она рассуждает о том, что уже прожила в Риме столько же времени, сколько когда-то мать: «то есть не так уж много времени». Повествует о походах по Кампанье, о солнце и вине: «ох уж это местное вино <…> Боже мой, как же мне хорошо». О том, что она нашла счастье со Сварстадом, Сигрид пока не рассказывает, замечая лишь: «Я веду самый что ни на есть богемный образ жизни, до четырех-пяти утра развлекаюсь, а потом весь день отсыпаюсь». Однако в настоящее время они с Хеленой собираются перебраться на новую квартиру и тогда по вечерам чаще будут оставаться «а casa»{14}.
В письмах Сигрид предстает веселой и оживленной, так и горит желанием поделиться всеми забавными мелочами своей жизни. Например, она пробует свои силы в итальянском и французском, но ей далеко до Сварстада и его друзей, настоящих парижских ветеранов. Она убежденно заявляет, что счастлива — в основном потому, что молода, здорова и занята любимой работой, «к тому же такое удовольствие быть красивой и иметь много поклонников». Проведенная в развлечениях зима «пошла мне на пользу», считает она. Италия — изумительное место, хотя памятники искусства и оказали на нее не такое сильное впечатление, как этого можно было ожидать. За исключением Сикстинской капеллы, «что одна стоит всех денег»; Сигрид часами наслаждалась великолепными фресками, от которых мурашки бежали по коже. А еще итальянские художники «не знают себе равных в изображении красоты и мощи плотской любви»[136].
«Весенние цветы поникли, захваченные врасплох морозом, — лепестки слиплись от воды, словно мокрые ресницы на заплаканных глазах. Не то чтобы цветы под мокрым снегом и впрямь походили на заплаканные глаза, скорее напоминали о них»[137]. Сигрид пыталась описать на бумаге самую необычную весну в своей жизни. Она набрасывала идеи для будущих путевых заметок во время их со Сварстадом совместных вылазок в Кампанью; она гуляла, он делал эскизы. Они побывали в Витербо, Орвието и Сиене. Она описывала древнюю землю этрусков — и любимые маршруты отца. Циминийский лес, возвышающийся над озером Браччано, напомнил ей места вокруг озера Фурушёен около Мюсусетер. Проливные дожди сменялись мокрым снегом, как в Норвегии, и ей на память пришли разливающиеся по весне ручьи вдоль речки Гаустадбеккен. Но вообще-то эта весна напоминала норвежскую только в горах по пути к Витербо.
Каждый раз во время таких вылазок их ждала какая-нибудь маленькая радость. Однажды недалеко от Сиены ей захотелось пить, и она попросила крестьянина продать ей полбутылки вина. «Нет, ответил крестьянин, они вином не торгуют, но если мне так хочется пить, милости просим в дом, они напоят меня». Сигрид с любопытством вошла в дом. На первом этаже помещался хлев, большая каменная лестница вела на второй этаж. Там она увидела жену крестьянина за швейной машинкой, рядом сидели еще две женщины — его сестры — и пряли. Дальше располагалась большая общая комната с полом, мощенным серым камнем, по стенам которой висели копченые окорока и медные котлы, а за мраморным столом близ величественного очага сидела бабушка, грела свои старые кости и качала младенца. Гостье предложили кружку великолепного красного вина. Все впечатления она вбирала в себя как губка, чтобы потом в красках, словно картину, описать сестре[138].
В Орвието Сигрид приболела, но за ней трогательно ухаживал персонал маленькой гостиницы, где она остановилась. Горничная принесла ей горячие камни в постель и настаивала на том, чтобы самой кормить постоялицу, не уставая напоминать, что Мадонна ей обязательно поможет. Еще Сигрид самоуверенно объясняла домашним, что знаменитое жульничество итальянцев сильно преувеличено. Может быть, все дело в том, что они не умеют считать. Им было совершенно все равно, недоплатила она или переплатила за обед[139].
Теперь-то все было как надо, в отличие от прошлого раза с Виктором, ей не было стыдно за себя. Но она опасалась реакции со стороны других, когда имя ее избранника станет известно. Сестра Сигне еще не догадывалась о подлинных причинах вырвавшегося у Сигрид вздоха: «Нередко мне изменяет мужество — при мысли о будущем, потому что мои мечты и мои представления о счастье не совпадают с твоими и мамиными»[140]. Прочитав первый роман Нини Ролл Анкер «Бенедикта Стендаль», Сигрид написала ей из Рима. Возможно, на это решение как-то повлиял ставший теперь ей таким близким Андерс К. Сварстад, добрый друг Нини?
Работа над портретом Унсет у Сварстада заметно продвинулась — он дошел до прекрасного кораллового ожерелья. Модель собирала материал для нового романа и делала карандашные наброски пейзажей к путевым заметкам. Почерк был четким и стремительным. Она все же решилась показать возлюбленному-художнику свой старый альбом с этюдами — и не слишком обиделась, заметив, что он куда больше заинтересовался ее юношескими стихами, вложенными между листами. Кстати, особое его внимание привлекли совсем не те три стихотворения, которые были опубликованы в «Самтиден». Возможно, Сварстад рассказал ей, что тот проницательный критик, чьей похвалы они оба удостоились в «Самтиден», приходился ему свояком?
Андерс Крогвиг был женат на сестре Рагны, жены Сварстада. Еще до того как породниться, оба приятеля проживали в пансионате на площади Сеестедспласс, что служил домом для многих исполненных надежд молодых провинциалов. Держала его мачеха сестер Му. Там же, в столовой пансионата, друзья и познакомились с сестрами Огот и Рагной. Крогвиг обручился с Огот, а Сварстад — с Рагной. С тех пор прошло почти семь лет, в семье подрастали трое детей. Вряд ли для Сигрид Унсет явилось неожиданностью, что Сварстад, старше ее на тринадцать лет, был отцом семейства.
Весна была на исходе, и дела звали Сварстада в Париж. Сигрид Унсет с подругой Хеленой Фагстад ждало мирное существование в новой квартире на улице Урсулинок. Никаких больше ночных вылазок, решила Сигрид, только творчество. Летом она вместе с Хеленой собиралась посетить пещеру Феррата. Своим товарищам по прогулкам по Нурмарке она писала: «Теперь я живу на улице Урсулинок, прямо напротив старого монастыря, и веду совершенно монашескую жизнь — работаю и пью чай, вместо того чтобы пить вино в трактире, слушая любовные песни под аккомпанемент гитары и мандолин»[141].
Вскоре Унсет пришло приглашение из Парижа. И когда в последние дни весны в Риме появилась Нини Ролл Анкер, то не нашла там ни своего старого товарища Сварстада, ни новую подругу по переписке. Оба уехали, не оставив адреса. Возможно, им пока не хотелось быть «найденными». Сигрид Унсет отказалась от путешествия к пещере Феррата с подругой ради еще одного «медового месяца» в столице искусств, в Париже. Июнь в Париже. Он и она. Выбор сделан. Да, конечно, в Италии у них были совместные вылазки и ночевки в дешевых гостиницах, но теперь в Париже они стали открыто показываться как пара. Отсюда, из Парижа, она выступила со своей первой атакой на феминисток в статье, под которой поставила свою подпись. С тех пор как в «Афтенпостен» опубликовали письмо «Одной молодой девушки», прошло шесть лет. В том письме от Унсет досталось как феминисткам, так и их противницам. Теперь же она снова рвалась на баррикады, уже в новой своей ипостаси известной писательницы и под полным именем. В ее жизнь недавно вошла настоящая любовь, и более чем когда-либо она была уверена, что женщина должна подчиняться — так повелела природа. Она резко критиковала новомодную точку зрения о равноправии полов. Поводом послужила недавняя инициатива норвежских феминисток, которые выступили с предложением убрать из брачной церемонии слова о подчинении женщины мужчине.
По мнению Унсет, от этого будет хуже в первую очередь самим женщинам, они первые поймут, что это противоестественно: «Ибо в словах брачной церемонии заключается естественная правда жизни, можно сказать — закон природы: женщина выходит замуж за того мужчину, которого может назвать своим господином».
В Париже она ходила на кладбище, чтобы поклониться могиле своих старых идолов, знаменитых любовников из XII века Элоизы и Абеляра. Об этом она также пишет в своих парижских письмах. Она прославляет умную и образованную Элоизу, что «гордо покорилась» мужчине своей жизни Абеляру. А потом вспоминает и жившую на несколько веков позднее датчанку Элеонору Кристину Ульфельдт, которая, проведя двадцать два года в крепости Блоторнет, написала книгу «Память скорби» и никогда и ни в чем не отступилась от своего мужа, обвиненного в предательстве. По мнению Сигрид Унсет, Элеонора Ульфельдт являлась еще одним примером «безоговорочной и нерушимой женской верности»: «Возможно, умные и образованные женщины яснее понимают, что мужчина является естественным центром женского существования. Трудно поменять центр существования без того, чтобы вся жизнь не разлетелась вдребезги»[142].
Странно было слышать эти слова из уст писательницы, чья первая книга начиналась фразой: «Я была неверна своему мужу»! Настоящий шок для читателей «Моргенбладет»? Вряд ли, если они внимательно прочитали «Фру Марту Оули» со всеми ее печальными размышлениями вплоть до трагического конца. Однако не исключено, что некоторые из товарищей Сигрид по пирушкам были немало смущены — ведь у них на глазах женатый отец троих детей и красивая одинокая женщина вступили в отношения, которые в обществе заклеймили бы не иначе как греховной связью. Немногие посвященные, должно быть, удивлялись, как это ей удавалось игнорировать тот факт, что чья-то «жизнь разлетелась вдребезги по ее вине». Непохоже было, что Унсет примеряла публично отстаиваемые ею воззрения на брак к своей собственной жизненной ситуации.
Сигрид быстро освоилась в Париже и сообщала: «Хотя в Риме мне нравится больше, однако оба города похожи тем, что в них почти сразу начинаешь чувствовать себя как дома». Перо в ее руках будто ненадолго превращается в кисть урбаниста Сварстада, когда она берется описывать краски города: «Нарядные домики, выкрашенные в нежный оттенок серого, который изумительно контрастирует с зеленью листвы <…>. И Сена чертовски хороша — прозрачная вода, собирающаяся в водовороты под мостами, а по вечерам в реке отражаются горящие на мостах белые и красные огни»[143].
Они остановились в «Отель дю Сенат», где жили «почти одни художники» и где Андерс К. Сварстад был частым гостем. В Париже он учился и потом неоднократно приезжал работать. Сварстада хорошо знали в местной норвежской артистической среде, и когда той весной художники провожали гроб с телом Бьёрнстьерне Бьёрнсона домой, на место последнего упокоения, в число свиты, естественно, входил и Сварстад[144]. Теперь он решил познакомить свою подругу, известную писательницу, с не менее известным Анри Руссо, также добрым другом. Вероятно, Сварстад первым открыл для норвежской публики этого своеобразного художника-наивиста. Он же организовал первую выставку Руссо в Норвегии. Перед тем как войти в разукрашенную арку ворот дома номер два по улице Перрель, Сварстад предупредил свою возлюбленную: «Не пугайся, если он вынет из стакана вставные челюсти, а потом нальет тебе туда красного вина!»[145] А еще Сигрид сообразила — и это не могло ей не понравиться, — Сварстад изо всех сил старается избежать общества Оды Крог, несмотря на всю поддержку и признание его таланта со стороны Кристиана Крога.
Сварстад забавлял Унсет своими ироническими комментариями и меткими описаниями парижских злачных мест и нравов артистической богемы. И рисовал. В набросках, сделанных в его разоблачающей манере, очаровательный город художников нередко представал с совершенно неожиданной стороны. Сварстад умел подмечать детали и показать, как обклеенные плакатами общественные туалеты оживляют симметрию парижских улиц, какая величественная панорама открывается с высоты колокольни собора Парижской Богоматери.
Во втором письме из Парижа Унсет пишет именно об этой панораме. Дома она карабкалась на вершины, чтобы получше рассмотреть окружающий горный пейзаж, здесь — чтобы окинуть взором крыши домов, сориентироваться в паутине улиц. И один опыт накладывается на другой. С колокольни Нотр-Дама перед ней как будто бы снова предстают родные места, ей видятся пики Вестронд и Рондеслотт. Поклонница городского пейзажа, она и природу вплетает в свою картину «огромного прекрасного города, где человеческие жизни скапливаются в огромные сгустки». Возможно, для своих словесных описаний Парижа она черпает вдохновение в работах Сварстада. Город, творение людей, представляется ей естественным порождением человеческой натуры. Однако в своих воззрениях на природу она остается непоколебимой: «Сама по себе она бездушна, разве только мы не разглядим в ней отражение собственной души». Натуралист Сигрид Унсет не верит в существование души природы, ее описания всегда отличаются точностью и реалистичностью.
Судя по ее письмам сестре, она наслаждается жизнью. Рассказывает о художественных выставках, восхваляет Моне, зато старые знаменитые художники рококо кажутся ей чуть ли не обычными декораторами. А что сестра скажет о ее покупках? «Во-первых, кимоно, я ношу его утром и вечером и выгляжу в нем очень миленькой»[146]. Кимоно это, рассказывает она дальше, из настоящего японского хлопка и обошлось ей в восемь франков. «Потом настоящая большая панама, которая, по общему мнению, мне чрезвычайно идет». Сигрид подробно рассказывает обо всех своих приобретениях, от белья до аксессуаров, и описывает хорошенькие вещички, что купила сестрам в подарок на Рождество.
Время, когда Унсет со Сварстадом гуляли по Парижу, могло показаться временем поистине безграничных возможностей. На их глазах наклеивают афиши, оповещающие о выступлении «Русского балета» с премьерой «Жар-птицы» Стравинского. Может быть, Сварстад описывал ей свою встречу с Максимом Горьким в Неаполе, а она рассказывала о дебюте норвежского писателя Оскара Бротена, также певца рабочих кварталов Осло. При них в Париже открывается «Гомон Палас», крупнейший в то время кинотеатр в мире, рассчитанный на пять тысяч мест. Однако их все это никак не затрагивает. Оба художника находятся на пороге одного из важнейших событий в своей жизни. Сварстад по-прежнему пишет нежные и заботливые письма Рагне и детям. Унсет по-прежнему ничего не рассказывает близким о своем спутнике. Но оба понимают: никаких компромиссных решений быть не может.