Глава первая ЕДИНСТВО ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

ЕДИНСТВО ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЕЙ

Отец и мать Фрэнсиса Скотта Фицджеральда являли собой полную противоположность. Противоположность во всем: от родословной, воспитания, привычек — до счета в банке, туалетов, образа жизни. В точности как отец и мать Эмори Блейна, первого в череде «романтических эгоистов» Фицджеральда, героя первого романа писателя «По эту сторону рая»[9].

Дед матери Скотта, Филип Фрэнсис Маквиллан, перебравшись вместе с сотней тысяч своих соотечественников в середине позапрошлого века из голодной Ирландии в сытую Америку, начинал скромным приказчиком в магазине готового платья в столице Миннесоты Сент-Поле. Со временем, однако, дослужился — а вернее, доторговался — до оптового посредника, одного из самых богатых коммерсантов города. И после ранней кончины оставил вдове, набожной католичке и домоседке, возившей что не год пятерых детей в Рим к Святому престолу, четырехэтажный дом, который Фицджеральд спустя годы назовет «музеем американской архитектурной несостоятельности». А в придачу к дому — немалое по тем временам состояние: почти 300 тысяч долларов. Плюс прибыльное дело с ежегодным миллионным торговым оборотом, которое исправно кормило — и это несмотря на поголовную непрактичность многочисленных отпрысков — несколько поколений, в том числе и героя этой книги, пока тот не встал на ноги.

Если про родителей матери писателя, ее братьев и сестер известно если не всё, то многое — про родню отца мы знаем мало. Знаем, что прадед Фицджеральда по отцовской линии, Филипп Бартон Ки, был членом конгресса при Томасе Джефферсоне. Что дед Фицджеральда, Майкл Фицджеральд, умер, когда сыну едва минуло два года. Что бабка, Сесилия Аштон Скотт, происходила из родовитой мэрилендской семьи — ее предки были видными деятелями в законодательных колониальных органах. Что тетку отца судили за участие в заговоре, в результате которого был убит Авраам Линкольн; судили и повесили. Сюжет для литератора, согласитесь, заманчивый, но внучатый племянник на него не польстился. Вот, собственно, и всё.

Эдвард Фицджеральд родился в 1853 году неподалеку от Роквилла, штат Мэриленд, и еще мальчишкой открыто симпатизировал конфедератам, хотя было это небезопасно, ведь жил он на территории, контролируемой северянами. И симпатизировал — еще мягко сказано: биограф Фицджеральда Эндрю Тернбулл рассказывает, что девятилетним подростком этот Гекльберри Финн бесстрашно переправлял на лодке через реку лазутчиков-южан. Проучившись три года в Джорджтаунском университете, он, как и Филип Фрэнсис Маквиллан, подался в поисках фортуны на Средний Запад, сначала — в Чикаго, а потом — в Сент-Пол, однако дальше предприятия по производству плетеной мебели не продвинулся; в отрочестве Эдвард был, как видим, куда предприимчивее. В Сент-Поле он с Мэри Маквиллан (а по-домашнему — Молли) и познакомился и в феврале 1890 года, одержав нелегкую победу в многомесячном соперничестве с армейским офицером (засидевшаяся в девицах невеста на выданье была влюбчива и не на шутку увлеклась заезжим капитаном), обручился с богатой наследницей. Имеется в наличии и альтернативная, более романтическая версия их брачного союза, согласно которой вовсе не Эдвард добивался Молли, а Молли — Эдварда и однажды, когда они прогуливались по берегу Миссисипи, Молли уговорила ухажера на себе жениться, заявив, что в противном случае немедля бросится в реку. Вот и женился — не брать же грех на душу. Как бы то ни было, молодые (относительно молодые: ему тридцать семь, ей под тридцать) отправились после свадьбы на юг Франции, где вели безоблачное — и в переносном, и в прямом смысле — существование. И где со временем не раз побывает, и тоже с любимой молодой женой, их знаменитый и довольно беспутный сын. Побывает и будет сорить деньгами, как его родителям, людям не бедным, и не снилось; чему-чему, а умению жить в свое удовольствие Фрэнсис Скотт научится рано.

Со стороны, однако, назвать Молли и Эдварда счастливой парой трудно — уж больно они непохожи друг на друга. А впрочем, считается ведь, что такие пары — и бывают самые счастливые. Она — крупная, нескладная, некрасивая, что, между прочим, говорит в пользу «альтернативной» версии их брака. Всегда неряшливо одета; могла, говорят, появиться в обществе в разных ботинках, в старом, черном на одной ноге, и новом, бежевом — на другой. «Как пугало огородное», — говорили про нее в Сент-Поле. Не лишенный чувства юмора муж однажды невесело пошутил, что Молли «упустила шанс стать красавицей», сын же называл мать «старой крестьянкой» и подсмеивался над тем, как та «величественно обмакивает в кофе длинные рукава». Черты у Молли были и в самом деле какие-то стертые, незапоминающиеся: округлое лицо, большой рот, невыразительные, блеклые серо-зеленые глаза. При этом энергична, упряма, упорна — и в самом деле «крестьянка». «В ней было что-то от земли, — писал Скотт сестре после смерти матери, — что-то неуловимо сильное и властное…» Свое упорство Молли передала сыну — она его упорно воспитывала, а он столь же упорно «воспитываться» не желал: «У нас с матерью не было ничего общего, кроме неукротимого упорства». Коса на камень по мере взросления сына находила все чаще, отношения Скотта с «крестьянкой» не складывались. Эта «крестьянка» вместе с тем была женщиной начитанной, читала решительно всё, что попадало под руку, безо всякого разбора, едва успевала обменивать книги в местной библиотеке. Отличалась — не в пример сестрам (она была старшей в семье) — нравом бойким, неуживчивым, отчасти даже чудаковатым; в отличие от воспитанного мужа, человека мягкого, незаметного, всю жизнь прожившего словно бы в тени жены, могла позволить себе откровенную бестактность. «Всё, что приходит ей в голову, в ту же минуту вылетает изо рта», — в сердцах заметил про нее кто-то из родственников мужа.

Фицджеральд же старший, как читатель уже понял, был ее антиподом. Небольшого роста, подтянут, одет с иголочки. Хорош собой, обходителен, прекрасно воспитан, недурно образован, не глуп. Держится безупречно, он — истинный джентльмен с Юга, не чета миннесотским «ред нэкам»[10], говорившим про него: «Ему бы поменьше культуры, да побольше трудолюбия». С культурой у Эдварда и впрямь все было в полном порядке, чего не скажешь о трудолюбии. Он много читал, и не без разбора, как жена, любил — даром что коммивояжер — хорошую литературу, читал сыну Эдгара По, «Шильонского узника». Списанный с него Стивен Блейн, отец Эмори («По эту сторону рая»), перенял у отца Скотта «пристрастие к Байрону и привычку дремать над „Британской энциклопедией“». Читал ли Эдвард «Британскую энциклопедию», мы не знаем, но в истории — по крайней мере американской — разбирался, приохотил к ней и сына. Во время совместных прогулок много рассказывал ему про Войну за независимость, отцов-основателей, Гражданскую войну. Юный Фицджеральд внимал отцу с таким интересом и так вдохновился его рассказами, что и сам еще школьником начал писать историю Соединенных Штатов — дошел, правда, только до битвы при Банкер-хилл[11]. Одаренным сыном Фицджеральд-старший гордился, морали ему, в отличие от жены, никогда не читал. Отношения со Скоттом у него были хорошими, ровными, даже доверительными, юношеский бунт направлялся против матери, а не против отца. Только вот беда: Эдвард вяловат, безынициативен, погружен в себя — не чета жене. Кипучий ритм Среднего Запада, который друг и сокурсник Фицджеральда, критик Эдмунд Уилсон называл «краем больших городов и бесчисленных сельских клубов», ему, расслабленному, праздному южанину, претит, вписаться в этот ритм он не в состоянии, да и не слишком к этому стремится. В Сент-Поле он себя не находит; не найдет и в Сиракузах, и в Буффало, где одно время подвизается коммивояжером. Подвизается недолго: в марте 1908 года компания «Проктер-энд-Гэмбл» от его услуг отказывается, и Фицджеральды вынуждены вернуться в Сент-Пол, а Эдвард — торговать впредь бакалейными товарами. Двенадцатилетний Скотт хорошо запомнил этот день: «Однажды в полдень раздался телефонный звонок, и мать сняла трубку. Что она сказала, я не понял, однако почувствовал, что нас постигло несчастье. Опустившись на колени, я стал молиться: „Господи, не допусти, чтобы мы очутились в доме для бедных!“». Дом для бедных Фицджеральдам не грозил — но если бы не солидное наследство Филипа Фрэнсиса Маквиллана, семье с таким кормильцем, как Эдвард, пришлось бы туго. «Если б не дедушка Маквиллан, — любила с укоризной повторять в присутствии мужа Молли, — где бы мы сейчас были?»

Куда большее несчастье постигло семью двенадцатью годами раньше. И Молли, тогда еще только вышедшая замуж, словно его предвидела. «Мы с Тедом, — пишет она из Ниццы брату Эдварда, — здесь чудесно проводим время, и эти дни останутся в нашей жизни самыми безмятежными». И добавляет: «Что бы там ни случилось в будущем». Случилось — и в будущем довольно скором. Спустя пять лет после свадьбы, всего за три месяца до рождения будущего писателя, от эпидемии одна за другой умирают старшие сестры Скотта, который спустя много лет скажет: «Именно это горе явилось моим первым ощущением жизни… Тогда, мне кажется, и зародился во мне писатель». Не оттого ли столь самозабвенно пестовала Молли сына, в котором, в отличие от младшей дочери Анабеллы, девушки миловидной, очень спокойной и выдержанной, души не чаяла? Точно так же, как не чаяла души в своем «романтическом эгоисте»-сыне аристократка Беатриса Блейн из первого романа Фицджеральда. И Беатриса, и Молли Маквиллан обожали своих сыновей — и довольно скоро разочаровались в своих бесхарактерных и довольно безликих мужьях, «маячивших где-то на заднем плане семейной жизни». Близость литературы и жизни — как всегда, у Фицджеральда — налицо. «Fiction» отличается от «faction» одной буквой[12].

Беатриса, как мы помним, не забывала при этом и о себе; Молли же давно махнула на себя рукой, сына же баловала так, что спустя много лет, уже в конце жизни Фицджеральд признавался дочери: «Представляешь, до пятнадцати лет я не знал, что в мире существует кто-то еще, кроме меня». И не узнал бы, если бы не тетка, младшая сестра матери, старая дева Анабелла Маквиллан — это она пыталась внести хоть какую-то упорядоченность в жизнь избалованного, расторможенного мальчишки, следила за тем, чтобы он вовремя ложился спать, делал уроки, слушался взрослых, не дерзил и не бесчинствовал. Опекала Молли сына столь безудержно, с таким присущим ей напором, что сын, бывало, уставал, как уже было сказано, от мелочной, беспорядочной материнской опеки. Испытывал даже некоторую неловкость за мать — такую же неловкость будет испытывать в отношении самого Фицджеральда его дочь Скотти, но по совсем другой причине: отец любил прочесть дочери нотацию, но далеко не всегда обременял ее излишней заботой. И не только неловкость, но и раздражение — не потому ли он как-то, уже в Принстоне, сочинил шуточную балладу про юного наркомана, который убивает свою мать? Сочинил и сам же, припудрив до «мертвенной бледности» лицо и вставив в рот дымящуюся сигарету, исполнил балладу на студенческой вечеринке, громогласно взывая к хохочущей аудитории: «Дайте ж, дайте ж умереть — на электрическом стуле!» Вообще, отношение к матери было у Фицджеральда двояким: он одновременно и стыдился ее эксцентричности (едва ли подозревая, что в этом качестве ничуть ей не уступает), и был к ней очень привязан. Должное он ей отдал, по существу, лишь после ее смерти. «Она была своевольной женщиной, — писал он в 1930-е годы своей тогдашней подруге Беатрис Дэнс, — и меня любила своевольно, вопреки моему невниманию к ней, и умереть, чтобы я жил, было вполне в ее обыкновении».

Вот почему в отрочестве Скотт больше тяготел к отцу, который, как и священник, отец Дика Дайвера, героя романа «Ночь нежна», учил его «вечным человеческим ценностям», внушал, как важно развивать в себе «внутреннее чутье»[13]. Которому безотчетно подражал — и прежде всего его умению подать себя. Подражал — увы, далеко не всегда успешно — отцовской сдержанности, воспитанности, всему тому, чего матери, да и ему самому, так недоставало. С отцом проблем было меньше — оттого он и любил его больше, вместе с тем — обычная история — оценил его по-настоящему, как и мать, лишь после его смерти. «Он любил меня, — писал Фицджеральд в 1931 году в неопубликованном очерке „Смерть моего отца“. — Любил и чувствовал за меня огромную ответственность, стремился быть моим нравственным поводырем». Насчет ответственности Фицджеральд явно погорячился («о покойниках, известное дело, либо хорошо, либо ничего»), а вот нравственным поводырем Эдвард для сына, безусловно, был.

В отличие от Молли, хотя воспитанием Скотта занималась главным образом она. Давала читать книжки, в основном, правда, макулатуру, внимательно, даже с пристрастием, следила за его успеваемостью и кругом общения, водила в церковь — делала всё, чтобы Скотт рос, как в свое время и она, правоверным католиком. Это по ее инициативе — хотя и муж тоже был человеком верующим — юный Фицджеральд прошел все ступени католического взросления. Из монастыря Святого Ангела перекочевал сначала в одну частную католическую школу, потом в другую, исправно ходил вместе с родителями к мессе. Ходил исправно, а вот вел себя в божьем храме не всегда подобающе. Как-то во время службы, заметив, как один из служек, зазевавшись, чуть было не поджег свечой кружевную накидку на спине другого служки, он так рассмешил своим наблюдением стоящего рядом приятеля, что пришлось обоих из церкви выпроводить. Спустя несколько лет, вернувшись в Сент-Пол на каникулы из школы под Нью-Йорком, оскандалился еще больше. Вошел в церковь, когда служба — и не какая-нибудь, а рождественская — уже началась, прошествовал по проходу у всех на виду и — то ли со страху, то ли из эпатажа — на всю церковь, обращаясь к священнику, прокричал: «Не обращайте на меня внимания, продолжайте читать проповедь!»

Набожным католиком, несмотря на все старания матери, Скотт не стал. В свое время он напишет Эдмунду Уилсону: «В церковь я не хожу, прозрачных четок не перебираю и не бурчу над ними бог весь что»[14]. И вместе с тем, как и герой «По эту сторону рая», считал, что католичество было для него «хотя бы призраком какого-то свода правил». Анабелла придерживалась на этот счет другого мнения; в своих воспоминаниях она утверждает, что брат был ребенком набожным и веру, дескать, утратил только в протестантском Принстоне, где подпал под «тлетворное» влияние «нехристей» вроде Оскара Уайльда, Алджернона Чарлза Суинберна, Герберта Уэллса. Если вспомнить, однако, «джазовый» образ жизни автора «Великого Гэтсби», то его религиозность преувеличивать стоит едва ли. Не случайно ведь спустя много лет Церковь отказала «набожному ребенку» в похоронах по католическому обряду. В этой связи приходят на ум и воспоминания канадского писателя Морли Каллагана, встречавшегося с Фицджеральдом в Париже в конце 1920-х голов. Фицджеральд наотрез отказался идти в Сен-Сюльпис, вспоминает Каллаган. «Я в церковь не пойду. Если хотите зайти внутрь, я подожду вас снаружи… я никогда не вхожу в церковь». На вопрос, в чем дело, Скотт ответил: «Не хочу об этом говорить, не спрашивайте. Это личное. Ирландское происхождение, католическая семья и все прочее…» Приведем в качестве «всего прочего» стихотворение молодого Фицджеральда «Папа на исповеди», написанное в феврале 1919 года, — для отношений писателя с католической церковью оно характерно.

Римский папа на исповеди

Накрыла ночь роскошный Ватикан,

Вокруг взирая черно-белым взором,

Не отзываясь дрожью на орган,

Слонялся я по темным коридорам

И услыхал — за ширмой, где придел,

Какой-то слабый шепот, будто кто-то

Молился; я сквозь сумрак разглядел:

В каморке тесной — двое у киота.

Монах в рядне, объятый полусном,

Кренился вбок и силился смиренно

Постичь греха последний, серый лед,

Что, плавясь, жаждал стечь, коробя рот

У старичка, склонившего колена

С тоской и болью на лице святом…[15]

Как бы то ни было, Молли жила сыном, носилась с ним, принимала близко к сердцу все его заботы, реальные и мнимые, была в курсе всех его дел, сердечных в том числе. Когда он был ребенком, пичкала его сказками и лакомствами. В школьные же годы придавала немалое значение тому, как он одевается; туалеты сына-старшеклассника занимали Молли куда больше, чем ее собственные. Наряжала Скотта во все самое модное и элегантное; его шелковые галстуки, лакированные штиблеты и сорочки фирмы «Итон» являлись постоянным предметом зависти соучеников, тем более — их родителей. Когда же Фицджеральд вырастет, начнет писать, вернется в отчий дом переписывать свой первый роман, — будет отвечать на телефонные звонки и на пушечный выстрел не подпустит к общительному сыну никого из его многочисленных знакомых, стремящихся пообщаться со «столичной штучкой»:

Баловала, но и обучала — правда, без особого толка — хорошим манерам. Со временем отправит мальчика в танцевальную школу, где искусству вальса и мазурки, вкупе с поклонами и книксенами, а также начаткам «науки страсти нежной» юных леди и джентльменов будет прилежно обучать, нередко повышая на них голос, профессор Бейкер — полный человечек с седыми усами, блестящей лысиной и стойким запахом рома изо рта. Танцевать двенадцатилетний Фицджеральд так толком и не научится, зато «науку страсти нежной» освоил: влюбился в свою сверстницу — увы, без взаимности. Таким образом, под присмотром Молли Скотт медленно, но верно входил в образ «романтического эгоиста» — свой первый роман писатель назвал, надо полагать, имея в виду прежде всего самого себя.

Когда же в этот образ вошел, в нем освоился, к родителям заметно охладел, от них отдалился. Теперь и суматошная мать, и неудачник-отец раздражали его одинаково. Она, еще больше, чем раньше, — своей чудаковатостью, вечными нравоучениями. Он — вялостью, бессодержательностью, отсутствием интереса к жизни. Той самой джентльменской сдержанностью, которая некогда так ему импонировала. Мало сказать, охладел; в несходстве родителей видел отчасти причину своих комплексов. «Я наполовину безродный ирландец, а наполовину американец из семьи с уходящими в историю корнями и, соответственно, завышенными претензиями, — писал он в 1933 году Джону О’Хара[16]. — У моей ирландской родни были деньги, и на родню мэрилендскую они смотрели поэтому сверху вниз. Те же, в свою очередь, кичились тем, что принято называть старым, затасканным словом „порода“. Вот откуда у меня двойной комплекс неполноценности. Стань я даже королем Шотландии, я бы все равно остался парвеню».