Глава третья «ПОВЫШЕННАЯ ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ КО ВСЕМ ПОСУЛАМ ЖИЗНИ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

«ПОВЫШЕННАЯ ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ КО ВСЕМ ПОСУЛАМ ЖИЗНИ»

Принстон, уже в начале XX века входивший вместе с Гарвардом и Йелем в тройку наиболее престижных университетов Америки, сулил юному дарованию немало — но только не такому, как Скотт Фицджеральд. Провинциалу, католику, да еще из не слишком богатой, не знатной семьи, завоевать место под принстонским солнцем было не просто. Тем более первокурснику, жизнь которого, вспомним «Былое и думы», «шла не по розам». В Принстоне, точно так же как в Йеле или Гарварде, его преследовали сплошные «нельзя», «не положено», «запрещается». Запрещалось покидать общежитие после девяти вечера, ходить по газонам, курить трубку на территории кампуса, покидать кампус без разрешения. Вводился строжайший дресс-код, на старшекурсников, впрочем, не распространявшийся: брюки без манжет, стоячий воротничок, черный галстук, черные ботинки и помочи, черные кепи. Это траурное облачение как нельзя лучше сочеталось с мрачным, напоминающим казарму зданием на Университетской улице, где жили первокурсники; студенты с полным на то основанием прозвали его «моргом». Не обходилось и без дедовщины (впрочем, довольно мягкой) — обязательной приметы закрытого учебного заведения по обе стороны океана. Старшекурсники могли заставить «братьев своих меньших» петь и читать стихи (лучше — хором), танцевать с закатанными до колена штанами или маршировать строем до главного здания университета. Бывало, первогодки — и Фицджеральд в первых рядах — давали «старичкам» бой. И в не детской игре «в стенку» не раз брали верх.

Скотт, однако, не унывал, он с первого же семестра стал душой общества. Избрал ту самую золотую середину, что является залогом популярности у сверстников: законопослушен не был, но вместе с тем уважал «честь мундира». Организовывал турниры по борьбе прямо «в морге», дрался подушками, ночами без устали играл в покер и на выигранные деньги обзаводился табаком и пивом. В Трентоне, куда, случалось, отправлялся покутить вместе с друзьями, мог выпить подряд несколько коктейлей, чем шокировал своего законопослушного университетского друга и ньюменского однокашника Сапа Донохью. В розыгрышах, всевозможных проделках и в том, что в буквальном переводе с английского называется «практической шуткой», а по-русски — мелким хулиганством, ему и в Принстоне не было равных. Выпив лишнего (пил, и не только по молодости лет, плохо, быстро хмелел), мог взять Сапа за руку и обращаться с ним, как с сыном, чем необычайно забавлял прохожих; подобного рода «актерские этюды», если читатель не забыл, практиковались им еще в Сент-Поле. Мог вечером отключить газ, оставив обитателей «морга» без ужина и горячей воды. Мог, находясь под хмельком, ввалиться к соседу в комнату посреди ночи и начать кривляться перед зеркалом. А мог, очень правдоподобно изображая умудренного жизнью старшего брата, наставлять на путь истинный сестру, которая по наивности принимала эти наставления за чистую монету. В письмах домой из Принстона учил это кроткое, доверчивое создание нормам поведения в хорошем обществе, умению «властвовать собой» в духе «Этикета» Эмили Пост[21]. «Вот несколько фраз, которые могли бы пригодиться девушке в разговоре с юношей, — пишет он Анабелле. — „А вы танцуете гораздо лучше, чем в прошлом году“, или „В вас, оказывается, есть изюминка“, или „Какой девушкой вы в последний раз увлекались?“». Учил сестру проявлять терпимость к юношам, любящим поговорить о вине и сигаретах, рекомендовал смеяться естественно, не кусать губы (тем более — ногти), носить на лице печальное выражение, смотреть прямо в глаза мужчине, с которым ведешь беседу.

Терпимости к юношам, «любящим поговорить о вине и сигаретах», университетская администрация не проявляла, однако Скотт был столь общителен, жизнерадостен, обаятелен, что любые проделки сходили ему с рук. С рук сходили, но кривляньем перед зеркалом, выигрышами в покер и «практическими шутками» можно было добиться разве что дешевой популярности у сверстников — никак не «общеуниверситетской» значимости, к которой Фицджеральд с первых же дней в Принстоне всей душой стремился.

В университете имелось четыре способа преуспеть, стать, как принято было говорить в Принстоне, «большим человеком» («big man»), и по крайней мере два самых надежных — спорт и успеваемость — были Скотту заказаны.

Насколько спортивные достижения важны для успеха, Скотт хорошо усвоил — сказался опыт, почерпнутый в «Сент-Пол-Экедеми», тем более в «Ньюмене». Уже на следующий день после поступления Фицджеральд отбивает матери телеграмму: «Принят. Немедленно высылай наколенники и бутсы. Чемодан жду позже». Не понимает — отказывается понимать — другое. Упорства и рвения, даже таких, как у него, для победы в матчах против извечных соперников Принстона — Гарварда и Йеля, оказывается, недостаточно. Для того чтобы стать звездой бейсбола, вторым Фрэнком Чансом, одного рвения с его более чем скромными физическими данными, увы, мало. Карьера героя рассказов его друга, писателя Ринга Ларднера, — полуграмотного зазнайки Бушера, пробивающегося наверх благодаря успехам в бейсболе, ему не грозила.

Отсутствие спортивных успехов сказывалось и на успехах академических. Университет — что наш, что американский — всегда снисходителен к бьющим рекорды чемпионам или к игрокам команды-победительницы, даже если в учебе они «не тянут» — они, как правило, и не тянут. Фицджеральд же, как ни старался, рекордсменом и чемпионом не был, да и к занятиям относился, как и раньше, без повышенного интереса. Лекции прогуливал без зазрения совести: на первом курсе пропустил 49 дней — максимальный срок, который не влек за собой административных взысканий. Да и когда на занятиях присутствовал, был рассеян, нередко после ночных бдений подремывал, на вопросы преподавателей отвечал невпопад, за отсутствием прочных знаний «лил воду». Исключение делал лишь для двоих преподавателей. Для учителя английского языка; студенты — очевидно, за рассеянность — прозвали его «Рип Ван Винклем». Бородатый чудак, и впрямь похожий на заснувшего на 20 лет героя классического рассказа Вашингтона Ирвинга, устраивал у себя дома литературные вечера с чтением стихов Шелли и Китса, любимого поэта Фицджеральда. И для профессора романских языков, впоследствии декана колледжа Кристиана Гаусса[22], немца по происхождению, прошедшего в Париже суровую репортерскую школу и любившего говорить: «Моя цель — рождать идеи, а не находить им решения».

«Рождал» идеи и Фицджеральд. Одна, по крайней мере, оказалась весьма своевременной. Под предлогом болезни (малярия) он надумал отпроситься в академический отпуск с правом вернуться в Принстон осенью следующего года и с обязательством вновь отучиться на третьем курсе. Дело в том, что на предыдущей, весенней сессии Скотт благополучно завалил три экзамена из семи, а остальные четыре сдал с превеликим трудом, и теперь сессия зимняя не сулила ему ничего хорошего. Администрация пошла нерадивому студенту навстречу, по поводу чего в анналах университета сохранилась «охранная грамота»: «Данное удостоверение выдано Ф. Скотту Фицджеральду, который по собственному желанию прекратил посещение занятий в Принстоне 3 января 1916 года ввиду состояния здоровья и имеет право в любое время возобновить занятия на своем курсе». Грозил Фицджеральду не только провал на предстоящей сессии; ему, чего он знать не мог, грозила любовь.

Надо же было так случиться (как выражались в позапрошлом веке авторы сенсационных романов с целью нагнетания «саспенса»), что в Сент-Пол зимой 1916 года одновременно приезжают второгодник Фицджеральд — отбывать до осени следующего года свой академический отпуск, и писаная красотка Джиневра Кинг — погостить у подруги на рождественских каникулах. Джиневра, дочь богатого чикагского предпринимателя, бестрепетно разбивала юные сердца и при этом, ветреная кокетка, любила посетовать: я, мол, бедняжка, никому не нужна, молодые люди меня не жалуют. Разбила она сердце и Скотту, хотя сразу понятно было, что «принцесса», как ее звали «не жаловавшие ее молодые люди», ему не пара (вспомним Гэтсби и его отношения с Дэзи Фэй). Но Фицджеральд, как мы уже себе уяснили, был упорен, азартен, не боялся трудностей; он знал себе цену и не разменивался на мелочи, любил повторять: «Меня интересует лишь все самое лучшее». А потому был потрясен до глубины души, когда однажды, отправившись на танцы с «самой лучшей», услышал чью-то отнюдь не случайно брошенную реплику: «Негоже бедным юношам помышлять о женитьбе на богатых девушках». Тогда, должно быть, и прозвучал впервые в его жизни закрепившийся за ним мотив: «Богатые люди не похожи на нас с вами». По другой версии (заметим мимоходом), вынесенный на танцах вердикт принадлежал самой Джиневре. «Скорее отчаяние, чем вожделение, толкает меня в объятия женщины», — напишет много позже Фицджеральд; теперь же этот американский Вертер с материнским упорством и с отчаянием неразделенной любви («Я не виновата в том, что ты меня идеализировал») продолжает осаду. Водит возлюбленную на танцы, на футбольные матчи и матчи по регби, катает на подержанном «чалмерсе», который приобрели его родители. И чуть ли не каждый день шлет Джиневре пылкие послания: «Не в силах описать то, что я чувствую, когда непрестанно думаю о тебе… Ты для меня будто сон, который я не способен изложить на бумаге…» Грозится даже уйти в монастырь (а его мать, помнится, грозилась броситься в Миссисипи), занимается столь свойственным влюбленному, да еще уязвимому и инфантильному, садомазохизмом: «Опиши мне свое последнее увлечение». Или: «Сейчас ты, быть может, сидишь с каким-нибудь незнакомцем с темными кудрями и ослепительной улыбкой». Не подозревает, что «какой-нибудь незнакомец» — это все тот же Ройбен Уорнер, со свойственным ему и не свойственным Фицджеральду цинизмом Ройбен уверяет приятеля, что его, Скотта, Джиневра любит больше. «Скотт, — довольно фальшиво оправдывается Уорнер, — ты мелешь чепуху, утверждая, будто я вечно тебя обставляю. Я-то знаю, тебя она любит больше…» И в следующей же фразе, смакуя подробности, описывает свое с Джиневрой свидание, не оставляющее никаких сомнений в том, кому, Скотту или Ройбену, коварная обольстительница отдает предпочтение. А, впрочем, предпочтение опытная сердцеедка в разное время отдавала разным молодым людям, постоянством не отличалась. «В то время, — вспоминала она много позже, — я гналась не столько за качеством, сколько за количеством, и хотя Скотт был, чего греха таить, классным парнем, я была слишком легкомысленна, чтобы лишить себя возможности разбивать сердца всем подряд». Отдавала, стало быть, Скотту должное… Роман тянулся долго и кончился тем, чем и должен был кончиться, — ничем. Итог в своем последнем письме Скотту подвела Джиневра: «Я уничтожила твои письма. Ты, наверное, думал, что я буду хранить их вечно? Так знай, для меня они никогда ничего не значили».

И опять, как некогда в Сент-Поле, от неразделенной любви спасает муза. Спорт и успеваемость, как мы убедились, не были козырными картами Скотта Фицджеральда. Но имелись в Принстоне еще четыре сферы деятельности, которые в случае успеха могли принести известность, — студенческие клубы, газета «Дейли Принстониан», театр и литература. И тут, понятное дело, у Скотта было куда больше шансов преуспеть. Намечались, впрочем, препятствия и на творческой ниве. Подобно тому, как скромные достижения в спорте негативно сказывались на отношении к Скотту преподавательского состава, — плохая успеваемость не позволяла ему в полной мере проявить свой организаторский, актерский и литературный талант в клубной деятельности; возник своего рода порочный круг. Он сочинил песенки для оперетты «Фу ты, ну ты!», шедшей в клубе «Треугольник», однако сыграть в ней хорошенькую хористку не удалось. Из-за плохой успеваемости Скотт лишен был возможности участвовать в спектаклях «Треугольника» и выезжать с труппой на гастроли по Америке. Дальше оформления сцены и режиссуры его не пускали, тем не менее автора стихов к «Фу ты, ну ты!» заметили: фотография Скотта в легкомысленном костюме хористки с ослепительной улыбкой и приспущенным с плечика платьем попала даже в «Нью-Йорк таймс». «Успех представления следует в первую очередь отнести за счет талантливых стихов Ф. Скотта Фицджеральда», — писала после гастролей «Треугольника» в Балтиморе «Балтимор сан». Не скупилась на комплименты и «Луисвилл пост». «Слова песен, — информировала газета своего читателя, — написаны Ф. Скоттом Фицджеральдом, которого можно поставить в ряд самых талантливых авторов юмористических песен в Америке». Этот комплимент звучал бы куда более лестно без словосочетания «юмористических песен», но «чувствительный ко всем посулам жизни» Фицджеральд был, надо полагать, и без того на седьмом небе от счастья.

Упорство и рвение в конце концов принесли свои плоды. После возвращения из академического отпуска осенью 1916 года дела с учебой пошли, хоть и ненадолго, немного лучше, и Скотт добивается своего. Становится членом клуба «Коттедж», одного из самых в Принстоне именитых, при этом отклоняет предложения немногим менее престижных «Квадрата», «Пушки» и «Колпака и мантии», а также избирается секретарем вожделенного «Треугольника», для которого за эти два года столько всего написал. Написал, в частности, слова песен к еще одной оперетте с примечательным названием — «Сглаз». «Мне осточертело это либретто, — писал ее автор, передавая Скотту рукопись. — Может, тебе удастся вдохнуть в него тот юношеский пыл, что принес тебе столь заслуженную славу? Непосредственности сего творения мешают мои желчность и цинизм».

Но прежде чем рассказать о желчном и циничном авторе «Сглаза», сыгравшем в жизни Фицджеральда роль весьма заметную, скажем несколько слов о другом авторе — самом Фрэнсисе Скотте Фицджеральде. А то ведь у читателя может возникнуть впечатление, что, проучившись три года в Принстоне, автор «Великого Гэтсби» только и делал, что пил пиво, играл «в стенку» и вздыхал по недосягаемой «принцессе» Джиневре.

Песенки к опереттам, которыми он пробавлялся поначалу, были, что называется, ходовым товаром. Принстонский юмористический журнал «Тигр» охотно печатал стишки, песенки, скетчи, заметки, сценарии, причем самого незатейливого толка, и Скотт, особенно поначалу, исправно пополнял портфель клубного журнала своей состряпанной на скорую руку продукцией. Если «материал» не подходил и отвергался, с готовностью переделывал написанное или сочинял что-то другое, и так до тех пор, пока редактор наконец не сдавался — не мытьем, так катаньем. Пробиться в «Треугольник» оказалось сложнее, предпочтение отдавалось стихам и песням старшекурсников, авторов «с репутацией»; кроме того, песенки предназначались не только для публикации, но и для сцены: при студенческом клубе, как мы знаем, имелся помимо журнала еще и театральный кружок. Однако со временем завоеван был и «Треугольник»: на первых порах Фицджеральд, как и в «Тигре», брал не умением, а числом: писал с таким увлечением, страстью, так много, что от его «творческих услуг» при всем желании отказаться было сложно. К тому же он давно освоился в «театральной кухне»: накопил опыт не только сочинителя, но и режиссера, оформителя, актера; подвизался даже осветителем в старом казино, где «Треугольник» проводил репетиции. Ничего удивительного поэтому, что уже через год «Луисвилл пост» произвела его в ранг «самых талантливых авторов юмористических песен в Америке».

Репутация «поэта-песенника», пусть и талантливого, Скотта, юношу амбициозного, разносторонне одаренного, устраивала не вполне. И, одержав победу над «Тигром» и «Треугольником», он идет на штурм самой неприступной принстонской литературной вершины — элитарного «Литературного журнала Нассау». Вслед за одноактной пьесой «Тенистые лавры», напечатанной в апрельском номере журнала за 1915 год, Фицджеральд публикует в июне рассказ «Суд Божий», где описаны соблазны послушника, готовящегося принять монашеский обет, — пригрозил же он Джиневре, что уйдет в монастырь. А после «Суда Божьего» — два печальных рассказа: «Шпиль и химера», в котором уже намечаются очертания «По эту сторону рая», и «Источник вдохновения и последняя капля» — трогательная история, навеянная расставанием все с той же Джиневрой Кинг. Во втором рассказе герой (писатель) завоевывает утраченную когда-то любовь, однако победа оказывается пирровой — она лишает его способности писать. Автор предлагает читателю выбрать между чувством и вдохновением, сам же, похоже, сделать правильный выбор не способен. В общей сложности за подписью «Фрэнсис Скотт Фицджеральд» в «Нассау» были напечатаны девять стихотворений, пять рецензий и восемь рассказов — для второкурсника немало.

Публикации в «Литературном журнале Нассау» сводят Фицджеральда со студентами совсем другого сорта — интеллектуалами, тружениками, профессиональными, несмотря на совсем еще юный возраст, литераторами, у которых было чему поучиться. С поэтом, одно время главным редактором «Нассау», Джоном Пилом Бишопом[23] и с критиком и редактором Эдмундом Уилсоном, с тем самым автором оперетт «Тьфу ты, ну ты!» и «Сглаз», которые декан Гаусс назвал «грешками молодости серьезного молодого человека» и для которых Скотт сочинил стихи.

С ними, а еще с пацифистом и толстовцем Генри Стрейтером, который был принципиальным противником двух вещей — студенческих клубов (он даже возглавил кампанию за закрытие «Треугольника» и «Коттеджа») и военной истерии. Это под его влиянием Скотт проигнорирует военные сборы студентов весной 1917 года, когда Принстон будет готовиться к войне с Германией. Сошелся он и с отцом Сигурни Фэем, католическим священником и эстетом, в прошлом директором «Ньюмена», прототипом монсеньора Дарси в «По эту сторону рая», в котором «не было ни капли пуританства и морализаторства, зато бездна добродушия, культуры и терпимости». «Нас с тобой объединяет детская простота души, уберегающая нас от подлинного зла», — говорил преподобный отец Скотту, которого полюбил всем сердцем и даже позвал с собой в Россию, где ему летом 1917 года предложили возглавить миссию Красного Креста. До России священник и студент так и не доехали: пока собирались, пришли большевики, и Красный Крест (как и любой другой) утратил актуальность. Не поехали и в Рим, куда отец Фэй должен был отправиться к папе с миссией от кардинала Гиббонса — прояснить позицию американских католиков в отношении мировой войны. Зато в Принстоне встречались часто. По приезде в университет отец Фэй обыкновенно приглашал Скотта и еще нескольких студентов или обсудить жизнь за ужином в «Лафайете», или провести уик-энд в Дил-Бич, в доме своей матери, в атмосфере старины и уюта, которые столь ценятся, особенно если ты на несколько лет оторван от дома. Когда в январе 1918-го отец Фэй неожиданно умер, Фицджеральд сказал своему знакомому, романисту и критику Шейну Лесли: «Со смертью этого человека весь мой уютный мирок разлетелся на куски».

С Бишопом и Уилсоном можно было поучаствовать в бурных литературных диспутах в «Кофейном клубе» или в «Квадрате», часами, сидя за кружкой пива в таверне «Павлин», рассуждать об английской литературе, о символистской «Желтой книге», о Китсе, Шоу, Уайльде, Суинберне, записных книжках Сэмюэла Батлера — еще одного кумира юного принстонца. Делиться прочитанным и получать советы относительно написанного, пусть и далеко не всегда утешительные. Когда еще студентом Скотт гостил у Бишопа в Чарлстоне, он пристрастился при посредстве друга писать стихи и вспоминал потом в письме Уилсону, что «сочинил уйму стихов под влиянием Джона Мейсфилда и Руперта Брука» [24] — Бишоп был англоманом и заразил англоманией Фицджеральда. Англоманией и — в еще большей степени — меланхолией.

О стихах будущего прозаика скажем чуть подробнее. Начал писать стихи Скотт еще до Принстона и писал их потом, хоть и понемногу, всю жизнь, поэтом вместе с тем себя никогда не считал. Любопытно, что первая его «не студенческая» публикация была именно поэтической: в сентябре 1917 года в солидном нью-йоркском журнале «Поэтическая стезя» («Poet Lore») было напечатано стихотворение Фицджеральда, принесшее ему «баснословный» гонорар — два доллара. Поначалу, как водится, стихи он сочинял по преимуществу эпигонские, перенасыщенные чужими, взятыми напрокат, как правило, заезженными рифмами и метафорами. В его стихах тех лет если «невеста» — то «непорочная», если «беды» — то «грядущие», если «тело» — то «первозданное», если «ниша» — то «укромная», если «наречие» — то «варварское». Эпигонские и по-юношески меланхоличные, навеянные, — если речь идет о стихах принстонских, — декадентскими опусами «старшего товарища по цеху» Джона Пила Бишопа:

…так муторно, что даже воздух сам

Тяжел — под ним душа бессильно сжалась.

«Предрассветный дождь», 1917

Случалось — комические. В духе тех водевильных стишков, что Фицджеральд сочинял для идущих в «Треугольнике» оперетт:

И кто-то храпом портит эпизод —

Тот самый, незадолго до финала…

(На нем всплакнула ты, а я — не камень)

Где мистер X отстаивал развод,

И Как-Ее-Там-Звать без чувств упала.

«На пьесу, виденную дважды», 1917

И, разумеется, — любовные. Герой наш, мы это уже усвоили, влюбчив:

Я узнаю тебя по жадным шагам

И по бледным, блеклым твоим волосам.

И блаженно-бессвязно буду шептать,

Пока не дождусь тебя там…

«Городские сумерки», 1918

Если отца писателя Эдварда Фицджеральда и преподобного отца Фэя можно считать нравственными наставниками Скотта, то его сокурсников Джона Пила Бишопа и Эдмунда Уилсона — наставниками литературными. «Становлением американца», если перефразировать название известной книги Гертруды Стайн[25], руководили эти мало похожие друга на друга люди, что, впрочем, не мешало им быть друзьями, соредакторами и соавторами.