Глава четвертая ЛИТЕРАТУРНЫЕ НАСТАВНИКИ, ИЛИ СТАНОВЛЕНИЕ АМЕРИКАНЦА
Глава четвертая
ЛИТЕРАТУРНЫЕ НАСТАВНИКИ, ИЛИ СТАНОВЛЕНИЕ АМЕРИКАНЦА
Люди они и впрямь были непохожие, но роль в жизни Фицджеральда сыграли по существу одинаковую. Каждый на свой лад, они переориентировали беспечного, пустоватого, не в меру общительного, тщеславного и самовлюбленного юношу. Привили ему вкус к литературе и, что еще важнее, — к лит-учебе, ответственному подходу к тому, что и как он сочиняет. Умерили его юношеский пыл и непомерные амбиции; однажды Фицджеральд, со свойственной ему непосредственностью, признался Уилсону: «Хочу стать одним из величайших писателей, когда-либо живших на Земле. А ты разве не хочешь?» Подсмеивались над ним. Над его «остроумием шалопая и обезоруживающей грацией», как писал о Фицджеральде Бишоп в стихотворении «Часы». Над его наполеоновскими планами: вышучивали его мечты и иллюзии с позиций здравого смысла и профессиональной выучки. Говорили при нем на латыни (это уже после Принстона, когда Бишоп и Уилсон вместе работали в журнале «Вэнити фэр») и, изображая Скотта «живым классиком», составили список его личных вещей, которые издательство «Скрибнерс» будто бы выставило на своих витринах. В число экспонатов этого виртуального музея «личных коллекций» вошли сборник стихов Руперта Брука, заграничная шляпа, фотография ньюменской сборной команды регбистов, где «великий человек», как водится, помечен крестиком: «Стоит, второй ряд, третий справа». А также костюм фирмы «Братья Брукс», зеркало и «полный» список наименований домашней библиотеки, состоящей …из двух «единиц хранения»: записной книжки и многочисленных вырезок из газет с рецензиями на его сочинения — Скотт и в самом деле всю жизнь будет кропотливо коллекционировать критические отзывы на свои публикации. Уилсон — отчасти в шутку, отчасти всерьез — определил, что на «творческое становление живого классика» повлияли три обстоятельства: жизнь на Среднем Западе, ирландское католическое окружение и… выпивка.
Высмеивали, но, повторимся, и научили работать — увлеченно, со страстью. На собственном примере. «После первых двух лет пребывания в университете я не вынес ровным счетом ничего, — писал Фицджеральд жене в августе 1940 года. — Зато за последний год в Принстоне проникся страстной любовью к поэзии, у меня возникли идеи, которые помогли мне сделать свой выбор в жизни».
1
У поэта, эстета, англомана Джона Пила Бишопа «высоколобость», любовь к высоким материям сочетались с общительностью, остроумием, со страстью балагурить и даже сквернословить, рассказывать скабрезные, «ниже пояса» анекдоты. У него, как и у написанного с него Томаса Парка Д’Инвильерса, голос был высокий, надтреснутый, манеры напыщенные, внешность обманчивая — учтивого, знающего себе цену ученого мужа. В отличие от Фицджеральда Бишоп — воплощенное усердие, к занятиям относится добросовестно, со всей серьезностью, «лица не общим выраженьем» — это не Уилсон — не выделяется, хотя одевается со вкусом, вообще, умеет себя подать. «Здесь вам ничего не грозит, — писал он о Принстоне, — если вы смотритесь, как учащийся приготовительной школы, если всем своим видом не даете понять, что отличаетесь от остальных». Он и не отличался — внешне. Конформизм не мешал ему сочинять изысканную декадентскую лирику (фавны, умирающие девы, увядающая природа — одним словом, «Weltschmerz»[26]) для «Литературного журнала Нассау», который одно время возглавлял, а также играть в серьезных — не чета опереткам «Треугольника» — пьесах, что ставились Английской драматической ассоциацией; в одной из таких пьес сыграл и Скотт. Даже в быту, тем более со сцены, говорил он несколько в нос, с подчеркнуто британскими искусственными интонациями, при этом от самой незамысловатой шутки — своей ли, чужой — этот интеллектуал и эстет мог разразиться безудержным хохотом, что, опять же, никак не соответствовало его образу меланхоличного, витающего в небесах книгочея и пиита. В целом же был он сдержан, держался с достоинством и даже отчасти высокомерно. «Уже на первом курсе, — вспоминает один из преподавателей Принстона, — Джон настолько владел собой, что походил на юного английского лорда». Не такого уж юного: из-за перенесенной в детстве болезни в Принстон Бишоп поступил двадцати одного года, и его легко можно было принять не за студента-первокурсника, а за молодого преподавателя. Он, собственно, и преподавал: вел литературные диспуты в «Квадрате» и в «Кофейном клубе», читал сокурсникам стихи, свои в том числе, разбирался лучше многих принстонских профессоров в поэзии, современной и классической, прививал своим менее искушенным товарищам любовь к слову. «За какие-нибудь пять месяцев, — вспоминал потом Фицджеральд, — он помог мне распознать разницу между истинной поэзией и поделкой».
Бишоп оказывал существенное влияние на круг чтения своего младшего, куда менее начитанного и более легкомысленного друга, которого сразу же выделил и полюбил за необузданный темперамент, всегдашний оптимизм, непосредственность. В воспоминаниях Бишопа «Фицджеральд в Принстоне» и в его же стихах образ Скотта по существу один и тот же. Бишоп переводит на прозаический язык им же созданную поэтическую метафору.
В стихах:
Был полон обещаний, как весна,
Приход твой: золото нарцисса в волосах —
Так ветер вдохновен, когда пусты леса
И каждый миг запеть готова тишина[27].
И в прозе: «Фицджеральд был жизнерадостный, цветущий блондин, напоминающий, как кто-то заметил, нарцисс»[28].
Когда в своих воспоминаниях о Фицджеральде Бишоп отмечает, что Скотт прочитал «куда больше меня», мы не можем не чувствовать в этих словах снисходительную интонацию мэтра: прочел, может, и больше, но важно ведь, что, а не сколько. Вот этим что Фицджеральд Бишопу, да и Уилсону тоже, и обязан.
Отношения «учитель — ученик» сохранились у Бишопа и Фицджеральда, близких друзей, и после Принстона. Для Скотта Бишоп, при всей их близости, и в дальнейшем оставался мастером, «arbiter elegantiae»[29], хотя к середине 1920-х ученик учителя уже давно превзошел — и в том, сколько написано, и в том, что и как. Сопоставление, впрочем, хромает: Фицджеральд писал прозу — романы, рассказы; Бишоп же главным образом — стихи и эссе. Фицджеральд ориентировался на широкого читателя, на его вкусы, далеко не всегда взыскательные. Бишоп — на читателя разборчивого, элитарного. Фицджеральд на стихи Бишопа не отзывался, вообще о поэзии никогда ничего не писал; Бишоп же внимательно, иной раз не без некоторого предубеждения, следил за ростом «ученика». После выхода в свет «Великого Гэтсби» в письме Фицджеральду упрекнул роман — без особых на то оснований — в многословии (а ведь всего-то 150 страниц, бывают романы и подлиннее), размытости, отсутствии точности, образ главного героя показался ему поверхностным. Критика Бишопа была большей частью «не по делу», однако Фицджеральд принимает ее с благодарностью. Дань вежливости? Или — сложившимся отношениям? «Я непременно подумаю над твоими словами о точности. Боюсь, я не стал еще тем беспощадным мастером, который, не дрогнув, убирает прекрасные, но не к месту написанные куски. Прав ты и насчет Гэтсби, он и в самом деле написан неровно, смазанно…»[30] Пройдет без малого десять лет, и Фицджеральд будет с нетерпением ждать очередного отзыва «беспощадного мастера», своего литературного душеприказчика. На этот раз — на свой четвертый и самый большой роман «Ночь нежна». «Самое время, — пишет он Бишопу 2 апреля 1934 года, — встретиться и поразглагольствовать о значении литературы». В этих строках прочитывается и спрятанный за иронией («поразглагольствовать») страх, как бы Бишоп не присоединился к превалирующей, довольно сдержанной оценке романа, а также — довольно прозрачный намек на любовь поэта к рассуждениям на отвлеченные темы. Удалось ли друзьям-писателям встретиться и «поразглагольствовать о значении литературы», нам неизвестно, зато мы знаем, каким был отзыв Бишопа. «Книга по сравнению с „Гэтсби“ не знаменует собой шага вперед». Коротко и ясно. И, увы, справедливо — не будем, впрочем, торопить события.
Джон Пил Бишоп принес пользу не только Фицджеральду, которому он привил вкус к серьезной литературе, но и его биографам. В высказываниях Бишопа о Фицджеральде — студенте и литературном дебютанте, нет откровений, ярких, запоминающихся умозаключений; встречаются общие места и даже заемные мысли. За три года до смерти Фицджеральда Бишоп, вслед за Хемингуэем, в статье в «Виргиния коутерли» повторяет ставшую уже избитой мысль о том, что Скотт был «пленником мира очень богатых людей». Есть вместе с тем в воспоминаниях Бишопа наблюдения тонкие и здравые. «Ему было 17, а он уже тогда собирался стать гением… словоохотливый молодой человек… из стен Принстона он вышел без диплома и без особых знаний. Зато уносил материал для двух романов»[31]. Всё так и есть: и словоохотлив, и собирался стать гением, и «особых знаний» за время обучения в Принстоне не приобрел. Да и материала из своей «alma mater» вынес немало — и не для двух романов, а для всего, по существу, что ему предстояло написать.
2
Ничуть не менее эрудированный и высоколобый, Эдмунд Уилсон приобрел в Принстоне репутацию затворника, чудака, сумасброда, «серьезного молодого человека», как выразился декан Гаусс. Будешь тут затворником, если считаешь себя самым умным и образованным, самым интеллектуально зрелым и литературно подкованным; если единственный во всем университете интересный собеседник — это ты сам. У этого высокомерного чудака с закрепившейся с детства кличкой Кролик, одевавшегося так, будто ему не 18 лет, а все 80, эдакого человека в футляре, напрочь отсутствовало чувство меры. Не желая считаться с тем, что его теории студентам интересны не слишком, Кролик мог подолгу, с увлечением рассуждать на отвлеченные темы — не о бейсболе же, в самом деле, разговаривать? Контакта с сокурсниками у него не было никакого. Они со своими «низменными» увлечениями (футбол, пиво, флирт) и бездельничаньем были смешны ему. Он со своей любовью к философии, литературе, своими отвлеченными рассуждениями смешон и малопонятен им. Кролик разбирался в книгах лучше, чем в людях, он замкнулся в своей башне из слоновой кости и целиком отдался литературному труду. Не брезговал, как мы знаем, и легковесными жанрами, превозмогая «желчность и цинизм».
С одним соучеником он, однако, сошелся, хотя по-настоящему дружеских отношений, что связывали Фицджеральда и Бишопа, у Скотта с Кроликом никогда не было; Уилсон был не из тех, кто с готовностью раскрывает дружеские объятия — слишком был увлечен собой, погружен в работу. Рассудительному, рациональному педанту Уилсону, человеку рассеянному, отрешенному, понравился тем не менее «собиравшийся стать гением» романтик и идеалист из провинциального Сент-Пола. «Лед и пламень» ведь часто сходятся, сблизились и Фицджеральд с Уилсоном, тем более что одно время оба жили в студенческом общежитии Холдер-Корт. «Был бледен, светлоглаз, желтоволос, тот взгляд, что смотрит в душу…» — так опишет Уилсон их первую встречу в поэтическом «Посвящении», которое в 1945 году предпошлет составленному им посмертному сборнику автобиографических эссе, записных книжек и писем Фицджеральда. С поэтическим образом, набросанным Бишопом, — как видим, мало общего.
Уилсон, как и Бишоп, писал в «Литературный журнал Нассау», и не только писал; формировал портфель журнала, тщательно редактировал поступающие рукописи, большей частью по-студенчески несовершенные. И приохотил к сотрудничеству с «Нассау» приглянувшегося ему «жизнерадостного, словоохотливого, цветущего блондина», из которого, как ему показалось, может выйти толк, хотя стиль его приходилось, как однажды выразился Уилсон, «причесывать» («had to be trimmed»). Поначалу, правда, словоохотливый блондин — скорее всего, из чувства противоречия — относился к «Нассау» довольно пренебрежительно: называл авторов журнала «горсткой чудаков, готовых ради появления в печати прочитывать или выслушивать скучнейшие рукописи друг друга». Подобного рода обсуждения и впрямь выглядели порой довольно нелепо, и особенно это касалось Кролика. Обычно спокойный, сдержанный, застегнутый на все пуговицы, он, стоило кому-то осмелиться вступить с ним в спор, бледнел, повышал голос, моргал, начинал заикаться — «выходил из берегов». Как и почти всякий низкорослый, субтильный молодой человек, он страдал манией величия и шуток на свой счет не терпел, воспринимал их всерьез. Когда же, презрев советом Бишопа «не высовываться», катил по университетскому городку на английском велосипеде, гордо откинув назад большую голову с развевающимися на ветру светло-каштановыми волосами и поправляя сбившийся набок ярко-оранжевый галстук, — то зрелище являл пресмешное. Тем более что сам в отношении к себе был, как говорят англичане, «dead serious»[32], всегда убежден в своей правоте. И в Принстоне, и потом, в Нью-Йорке, начинающим репортером, жившим не где-нибудь, а в богемном Гринвич-Виллидж, и в дальнейшем, в роли видного критика, законодателя литературной моды, рецензента авторитетного «Нью рипаблик», — знал себе цену. «Я увидел его, быстро шагавшего в толпе в темно-коричневом плаще поверх неизменного бежевого пиджака, — вспоминал Фицджеральд. — Шествовал он уверенно, был погружен в свои мысли, глядел прямо перед собой. Было совершенно ясно, что нынешнее положение дел вполне его устраивало…»[33] И эта уверенность в себе, ощущение покоя, благополучия, устроенности передавались и посетителям его нью-йоркского дома. «Его квартира показалась мне средоточием всего того, что я так любил в Принстоне, — вспоминал потом Фицджеральд. — Мягкие звуки гобоя смешивались со звуками улицы, с трудом пробивавшимися сквозь мощные баррикады книг». Верно, со стороны Уилсон мог быть смешон, когда он «вещал» на студенческих литературных сходках или когда, очень приблизительно зная русский язык, вступал с самим Набоковым в ожесточенный спор относительно русской просодии, но, повторимся, «положение вполне его устраивало». Человек разносторонне одаренный (журналист, критик, редактор, прозаик, поэт), с высокой — чтобы не сказать завышенной — самооценкой, он никогда не ставил под сомнение правильность своих суждений и избранного пути, право судить других.
Влияние Уилсона на Фицджеральда было не только очень значительным, но и стойким: в разные годы на Скотта оказывали воздействие и Хемингуэй, и Ринг Ларднер, и Максуэлл Перкинс, и Генри Луис Менкен[34], и Джералд Мэрфи, но Уилсон всю жизнь оставался для него непререкаемым авторитетом, образцом. Влияние, которое Уилсон оказывал, было не только книжно-литературным («Уилсон был моей литературной совестью»), как воздействие Бишопа, но и человеческим. Такой вот парадокс: по-человечески Бишоп был Фицджеральду ближе Уилсона, но никогда бы Скотт не сказал про Бишопа то, что однажды заметил про Уилсона: «Это человек, распоряжавшийся моими отношениями с другими людьми».
Уилсон не только «распоряжался» отношениями Скотта с другими людьми, но и создавал эти отношения. Это Уилсон в 1919 году познакомил Фицджеральда с известным театральным критиком Джорджем Джином Нейтеном[35], а через него и с Генри Луисом Менкеном, редакторами журнала «Смарт сет», где Фицджеральд потом много печатался. Это Уилсон в 1923 году посоветовал Фицджеральду обратить внимание на сборник рассказов и стихов некоего Эрнеста Хемингуэя. Вместе с тем и политические, и литературные пристрастия, тем более — образ жизни Скотта и Кролика решительно не совпадали. В 1930-е годы Уилсон, как и многие западные интеллектуалы, увлекается марксизмом, читает «Капитал», Фицджеральд же ко всем «измам» всю жизнь оставался равнодушен. Осенью 1938 года Фицджеральд гостит у Уилсона и его тогдашней жены, писательницы Мэри Маккарти[36], в Стамфорде, и Кролик увлеченно рассуждает о Кафке, которого Скотт не читал и не знает. Что, впрочем, не мешает ему, по принципу «унижение паче гордости», в очередной раз отблагодарить своего наставника: «Тот вечер дал мне многое, а вот тебе — едва ли». Фицджеральд ошибается (или кокетничает): Уилсон постоянно отзывался на книги друга, и польза от их встреч была обоюдной.
Уилсон, можно сказать, открыл и «закрыл» Фицджеральда, первым и последним отозвался на его прозу: в 1920 году — на первый роман писателя, а в 1941-м — на незаконченный пятый, который издаст в своей редактуре и со своим предисловием. Слово «распоряжавшийся» очень точное: Уилсон авторитарен, в его тоне звучат покровительственные нотки, он скуп на похвалы, он склонен видеть скорее недочеты, чем достоинства. Действует по принципу: «Платон мне друг, но истина дороже»; никто не был так пристрастен к Фицджеральду, как Уилсон, ни от кого из критиков ему так не доставалось. Вот лишь несколько выдержек из уилсоновских критических инвектив в адрес Фицджеральда.
«В романе „По эту сторону рая“ имеются все недостатки, которые только могут быть в романе. Он не только подражателен, он вдобавок подражает худшим образцам» — это самый первый отзыв Уилсона на первый роман Фицджеральда, который в ноябре 1919 года критик прочел в рукописи.
«Главная слабость „Прекрасных и проклятых“ — тема никчемности жизни».
«В результате столь долгой работы над „Ночь нежна“ отдельные части этого захватывающего сочинения далеко не всегда между собой сочетаются».
А вот общая — и тоже довольно нелицеприятная — оценка первых литературных опытов Фицджеральда, высказанная Уилсоном в 1922 году: «Фицджеральд не научился показывать свой товар лицом; его талант — это редкий драгоценный камень, которому он, однако, не в состоянии найти применение». Этот мотив («Ты, Моцарт, недостоин сам себя») подхватит и разовьет потом Хемингуэй.
И вместе с тем за жесткостью, придирчивостью Уилсона-критика скрывались доброта, преданность, постоянство Уилсона-человека, всегда готового оказать Скотту и реальную, и моральную поддержку. «Все ожидают от тебя начала нового этапа в твоей литературной судьбе», — пишет он Скотту в 1939 году, когда тот живет и работает в Голливуде, хотя понятно, что ожидать «нового этапа» уже не приходится. Уилсон не только способствовал становлению Фицджеральда, но и восстановлению его репутации. Уже отмечалось, что, когда Фицджеральд умер, от его былой славы ничего не осталось, и Уилсон приложил немало усилий, чтобы эту славу восстановить. Через несколько месяцев после смерти писателя Уилсон весьма высоко оценивает недописанного «Последнего магната». Таких комплиментов от «вождя и учителя» Скотт при жизни, кажется, не удостаивался ни разу. «Скотт Фицджеральд, безукоризненный мастер, написал значительную часть того, что обещает стать лучшим романом о Голливуде. В книге выведены люди кино, и показаны они не глазами стороннего наблюдателя, у которого всё вызывает либо восхищение, либо изумление, а с точки зрения тех людей, которые живут ценностями и законами Голливуда». А также выпускает два сборника Скотта, что-то переиздает, что-то публикует впервые.
Сам Уилсон, как мы убедились, критиковать горазд, при этом критики в свой адрес, особенно от тех, с кем он не особенно считается, на дух не переносит. Когда Фицджеральд однажды посоветовал ему написать роман самому вместо того, чтобы «попусту тратить время на редактирование других», Уилсон — его, должно быть, задело слово «попусту» — довольно резко Скотта осадил. «За меня не беспокойся, — замечает он в ответном письме, — романов я не пишу, зато пишу много чего другого и кое-что печатаю. Полагаю, твое письмо — неуместный образчик твоих нынешних литературных упражнений». Чувствуется раздраженная интонация учителя, который недоволен способным, но не вполне оправдавшим его надежды учеником, который вдобавок слишком много на себя берет, и Фицджеральд и в молодые годы, и позже постоянно словно бы перед Уилсоном оправдывается. Он всегда считал, что обязан Уилсону, человеку с образованием, опытом и вкусом. Правда, когда Скотт, уже известный писатель, однажды поделился этим соображением с мэтром, тот отказался воспринимать его слова всерьез: «В нашем солидном возрасте мы с тобой могли бы обойтись без студенческих славословий». Письма Скотта своему литературному гуру — это почти всегда либо желание извиниться за то, что живет «не так», либо «отчет о проделанной работе», либо благодарность, либо похвалы, либо обращение за советом, либо доверительный рассказ о проблемах в личной жизни.
«Я в муках произвожу на свет новый роман. Какое бы ты выбрал название?.. Попробовал было жениться, а потом — спиться, но не удалось ни то ни другое, и вот вернулся в литературу» (Сент-Пол, 15 августа 1919 года).
«Мой католицизм — стыдно сказать — сейчас не больше, чем воспоминание. Хотя нет, больше… Но все равно в церковь я не хожу…» (там же).
«Стоит ли говорить, что я в жизни ничего не читал с таким бурным восторгом, как твою статью? Это самая толковая и умная вещь из всех написанных обо мне и моих книгах… Признаю каждое критическое замечание и невероятно польщен тонкой похвалой… Статья очень хорошая, настоящий беспристрастный анализ, и я очень благодарен тебе за то, что ты с таким интересом следишь за моей работой…» (Сент-Пол, январь 1922 года).
«Заключаю, что ты основательно проштудировал „Соблазнительниц“[37], и благодарю тебя за столь тяжкий труд» (там же).
«Я от статьи в восторге и постараюсь отплатить какой-нибудь любезностью, хотя вряд ли ты доверишь мне, горькому пьянице, рецензировать „Венок гробовщика“» [38](там же).
«Мне стыдно заставлять тебя вырезать из статьи солдата и алкоголизм… Рад, что тебе понравился эпиграф к роману» (там же).
Вот что значит «юношеский пыл». Если «производит» новый роман — то в муках. Если восторг — то бурный. Если проштудировал — то обстоятельно. Вместо «я доволен статьей» — «я от статьи в восторге». Если польщен — то «невероятно». Статья Уилсона о Фицджеральде — не просто толковая, а «самая толковая и умная». О том же, что она не только толковая и умная, но и крайне резкая, Фицджеральд умалчивает.
Уилсон же в своих оценках и эмоциях куда сдержаннее, Фицджеральда он старается судить объективно, видит в его книгах и плюсы, но — куда чаще — минусы. Статья 1926 года «Посланец из Грейт-Нек», написанная Уилсоном в форме вымышленного диалога между Фицджеральдом и именитым американским критиком Ван Вик Бруксом[39], представляет собой своеобразный гербарий из достоинств и недостатков автора «Великого Гэтсби». Вот как выглядит «литературная диалектика» Фицджеральда, по Уилсону.
Фицджеральд пишет от лица нового поколения американских писателей, он «открыл Америке глаза на ее молодежь». Он — романтик, и он, и его герои подчинены иррациональному порыву. Прагматике, практической сметке он предпочитает эмоцию, непосредственное, интуитивное постижение мира. Умению мыслить — способность чувствовать; мизантропии Ван Вик Брукса — творческую энергию и энтузиазм. И в то же время — довольно прозрачно намекает автор статьи — живет «посланец из Грейт-Нек» неправильно. Ради денег, сладкой жизни («Как я люблю все яркое и дорогое!») вынужден «писать всякую чушь». «Обременяет себя непомерными расходами» и в результате растрачивает попусту свое дарование. Идет на поводу у неразборчивого читателя и пишет второсортные книги, которые «не поднимаются выше уровня журналистики»[40]. В «Посланце из Грейт-Нек» этика доминирует над эстетикой: критика Уилсона нравоучительна, дидактична, даже требовательна: делай, как я.
Но мы, боюсь, сильно забежали вперед. Говорим о Фицджеральде как о сложившемся писателе. А ведь он пока лишь автор нескольких вполне еще ученических рассказов и пьес да стишков к опереттам в постановке любительского студенческого театрального кружка. И пока он еще в Принстоне. Но студентом ему быть недолго: на его счастье, летом 1917 года Соединенные Штаты «наконец-то» вступают в европейскую войну. Труба зовет!