Глава двенадцатая АРЕСТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двенадцатая

АРЕСТ

Осенью 1846 года Чижов отправился на Украину и оттуда — за границу, в земли южных славян, для ведения переговоров с потенциальными корреспондентами «Русского вестника». В его планы также входило посещение Италии, где он собирался написать ряд статей для художественного отдела будущего журнала.

Начало издания «Русского вестника» Федор Васильевич решил отложить до 1848 года. Языков его всецело поддержал. «Чижову необходимо заготовить, по крайней мере, на год статей для журнала, своих собственных, — сообщал он Гоголю, — на московских писателей и сотрудников он мало надеется, — и справедливо! С ними того и жди, что на мель сядешь, а наобещают с три короба»[194].

Но большинство славянофилов было недовольно отсрочкой. За границу Чижову шли многочисленные письма с требованиями поскорее вернуться в Москву. Чиновниками Третьего отделения была снята копия с письма к Чижову «неизвестной дамы», близкой к славянофильскому кругу[195], в котором та сообщала, как ждут в Москве его возвращения: «Я вам могла надоесть моими беспрестанными письмами. Теперь ожидаю нетерпеливо вашего решения ехать сюда скорее… Не отлагайте ради Бога и приезжайте… Петр Васильевич (Киреевский. — И. С.) засел за работу, и, конечно, никакое другое издание не будет иметь его труда, кроме вашего… Иван Васильевич (Киреевский. — И. С.) принимается писать и разбирать Гоголя… Хомяков ждет вас нетерпеливо и очень занят мыслью <о> журнале. Все наши здесь ждут деятельности и возможности помешать статьи; теперь просто некуда. „Москвитянин“ упал совершенно; „Листок“[196] дурен. Где печатать?.. Расписались наши, и охота смертная у всех писать, да печатать негде. Приезжайте, приезжайте, приезжайте… поскорее, пожалуйста»[197].

Но Чижов предполагал вернуться в Москву не раньше июня 1847 года.

«В своем путешествии, — вспоминал И. С. Аксаков, — как-то удалось ему помочь черногорцам выгрузить оружие на Далматском берегу. Это обстоятельство, а равно и посещение им австрийских славян вызвало донос на него австрийского правительства русскому»[198]. Последним по времени было агентурное донесение из Бреславля, полученное Третьим отделением в конце 1846 года через наместника Царства Польского. В нем приводилось смутившее агента простодушное объяснение Чижова, отчего он, дворянин, носит бороду: «… около Москвы много помещиков запущают бороды, дабы сблизиться с русскими купцами и крестьянами… Это для них очень нужно, дабы скорее уничтожить разницу между дворянством и низшим классом жителей»[199].

Когда в начале 1847 года на Украине было раскрыто тайное «Славянское общество святых Кирилла и Мефодия», ставившее целью создание конфедеративного союза всех славян на демократических началах наподобие Северо-Американских Штатов, причастность Чижова к деятельности общества не вызвала у Третьего отделения сомнений. Чижов неоднократно, с 1838 года, бывал на Украине и подолгу жил там (последний раз — в 1845–1846 годах), когда создавалось тайное общество и шла активная работа по вовлечению в организацию новых членов. В круг его украинских знакомых входило немало кирилло-мефодиевских братчиков (среди них были Т. Г. Шевченко, П. А. Кулиш, Н. И. Костомаров, А. В. Маркович, В. М. Белозерский, Н. И. Савич), которые знали про оппозиционные настроения и прославянские симпатии бывшего петербургского профессора и не могли не попытаться привлечь его в число своих сторонников. У шефа жандармов графа А. Ф. Орлова были даже сведения, что на Чижова члены общества возлагали «особо большие надежды»[200].

Призванный, как ему казалось, быть апостолом всеславянства, Чижов широко пропагандировал свои взгляды, не опасаясь навлечь на себя подозрение. Так, в 1845 году по дороге из Киева в Сокиренцы, имение Григория Павловича Галагана, имя которого впоследствии также фигурировало в деле о кирилло-мефодиевцах, он записал в дневнике: «Я успел пропустить мысль о славянстве во все слои общества, — многие узнали, что есть славяне, и многие из таких, которые о том никогда не мыслили»[201].

С тем чтобы убедиться в неблагонамеренности Чижова, чиновниками Третьего отделения были взяты свидетельские показания у знавших его лиц. Титулярный советник А. Галлер, бывший в 30-е годы студентом Петербургского университета, подтвердил, что «Чижов всегда был в высшей степени либерал, как в политическом, так и в нравственном отношении»[202].

П. А. Зайончковский в своей монографии о Кирилло-Мефодиевском обществе пишет, что непосредственным поводом для ареста Чижова послужили его письма, взятые при обыске у Гулака, одного из организаторов и руководителей общества[203]. Но ни в деле Гулака, ни в деле Чижова таковых писем не обнаружено, о них не упоминается и в материалах следствия.

Удостоверившись в своих предположениях, Третье отделение направило в западные пограничные губернии Российской империи «весьма секретные отношения» с предписанием арестовать Чижова в числе двух других выехавших в 1846 году за границу кирилло-мефодиевцев: Савича и Кулиша. При этом сообщалось, что «Государь Император Высочайше повелеть соизволил при возвращении означенных… в Россию задержать их на самой границе, опечатать, не рассматривая на месте, все их бумаги и вещи и тотчас вместе с оными отправить в С.-Петербург, в Третье отделение Собственной Его Величества канцелярии»[204].

Самарин узнал о предстоящем аресте за несколько дней и поспешил сообщить об этой огорчительной для всего славянофильского кружка вести Попову и Хомякову. Одновременно он искал путей предупредить Чижова, чтобы тот не вез с собой в Россию компрометирующие его бумаги. «Одна капля — и все перельется, — предостерегал Самарин. — На всякий случай примите меры и особенно просмотрите свои бумаги; мои бумаги, в том числе стихи Аксакова, письма Гагарина, Хомякова, одно письмо Киреевского, находятся в том портфеле, который я дал вам на сохранение. Передайте его под каким-нибудь предлогом Оболенскому или Вяземскому, если они остаются в Петербурге. Худо дело»[205].

Об обстоятельствах ареста и первых днях заключения Чижова мы можем получить представление из воспоминаний самого Федора Васильевича, занесенных им в дневник через тридцать лет после происшедшего, буквально за несколько месяцев до смерти, в назидание будущим поколениям — как свидетельство «беззакония» и «лютого произвола», чинившегося над человеческой личностью в николаевскую эпоху[206]. («О, если б знали, дети, вы холод и мрак грядущих лет!»)

…Рано утром 6 мая 1847 года со стороны Австрии к Радзивилловской таможенной заставе подкатила коляска. Из нее вышел невысокого роста коренастый мужчина лет тридцати пяти, с купеческой бородой, в синем длиннополом сюртуке и небрежно переброшенным через руку легким манто.

— Бывший профессор математики Петербургского университета, надворный советник Федор Васильевич Чижов, — представился он таможенному чиновнику и предъявил паспорт.

Едва заслышав фамилию прибывшего, таможенник спешно удалился и вскоре вернулся с жандармами, в руках которых посверкивали сабли наголо. Бывшего профессора обыскали, при этом была отобрана спрятанная в голенище сапога запрещенная в России книга француза Пьера Жозефа Прудона «Что такое собственность?» Доставленный из коляски багаж тут же без досмотра был опечатан.

На бурно выраженное Чижовым требование объяснить, «в чем, в конце концов, дело» и «по какому праву…», жандармы, не вдаваясь в подробности, объявили, что он арестован и что в том же экипаже, в котором он приехал, его повезут не в Черниговскую губернию, куда он направлялся «по личной надобности», а в Петербург.

Чижова усадили в коляску. Подле него сел жандармский офицер, сзади — унтер-офицер с заряженным карабином. Арестованного предупредили, что в продолжение всей дороги он не должен отходить от жандармов далее трех шагов, не должен говорить ни с кем ни полслова, а что ежели ослушается, сопровождающие имеют приказание заковать его в кандалы. С таким напутствием и пустились в дорогу.

Через восемь дней, 14 мая, коляска с тремя пассажирами подъехала к стоящему в Петербурге у Калинкина моста зданию Третьего отделения Собственной Его Величества канцелярии. Чижова отвели в довольно просторную комнату с двумя большими окнами, выходящими во двор. В углу — печь, у одной стены — кровать с тюфяком, подушками и одеялом, у другой — диван, кресла, стол и даже фортепиано, правда, запертое на ключ. Обстановка почти домашняя, если бы не двое вооруженных солдат у дверей комнаты. Их присутствие было одной из главных пыток ареста.

Самих солдат Чижов не воспринимал одушевленными — они стояли, как вкопанные. Жили только их глаза. Если Чижов стоял, сидел или лежал, глаза отрешенно отдыхали. Но стоило арестанту пошевелиться — они тотчас оживали и неотвязно следовали за ним, если он начинал нервно ходить из угла в угол.

Спустя какое-то время в комнату зачастили посетители.

Первым вошел солдат с бритвенным ящиком, обернутым в полотенце.

— Чего тебе надобно? — спросил недовольно Чижов.

— Я цирюльник, прислан к вашему высокоблагородию.

— К чему? Ты же видишь, что я не бреюсь.

— Его превосходительство генерал Дубельт послал меня…

— Пошел вон, ты мне не нужен. Вероятно, генерал велел позвать тебя к себе! Пошел!

Цирюльник вышел. Вслед за ним стали приходить какие-то люди — все под ничтожными и пустыми предлогами: один спросит, есть ли ключ от фортепиано, другой — чиста ли комната… Видно было, что приходили из любопытства.

Свое возмущение Чижов сорвал на штаб-офицере, заглянувшем к нему.

— Скажите, — не выдержал он, — вы все приходите ко мне из собственного интереса или по приказанию начальства?!

Штаб-офицер смутился не столько от вопроса Чижова, сколько от тона, каким это было сказано. Ему неловко было при солдатах ретироваться. Между тем арестант пришел в бешенство, подбежал к столу, схватил принесенный накануне поднос с едой и с размаху швырнул его на пол, да так, что бывшая на нем посуда разбилась вдребезги.

— Что я вам, обезьяна, что ли, что вы все меня разглядываете?! Ступайте к Дубельту и скажите, чтобы он соизволил немедленно явиться ко мне и объяснить причину моего ареста!

Штаб-офицер что-то пробормотал и выскользнул из комнаты.

Вскоре действительно пришел сам начальник Штаба корпуса жандармов, управляющий Третьим отделением Леонтий Васильевич Дубельт. Окинув взглядом обстановку, в которой содержался подследственный, и задержавшись на еще не просохшем пятне на полу после только что убранных остатков пищи и осколков посуды, он укоризненно покачал головой, опустился в кресло и пригласил сесть Чижова.

— Вас арестовали как члена тайного общества, опасную деятельность которого удалось вовремя пресечь, — сообщил Дубельт. — Сознайтесь, каковы ваши убеждения, назовите людей, с кем вы были преступно связаны, и вы облегчите свою участь.

— Я славянофил, — ответил Чижов с вызовом. — Русского или точнее сказать, — он сделал ударение, — московского направления. Надеюсь, этим все сказано…

Темпераментный, не терпящий чьего бы то ни было диктата и принуждения, Чижов был чрезвычайно возмущен арестом, ломавшим все его издательские планы. Просидев под следствием в Третьем отделении две недели, он оставил по себе память на многие годы. Дубельт, ведший дело кирилло-мефодиевцев, так вспоминал о Чижове: «Это был какой-то черт, а не человек, очень бедовый, упрямый и пресердитый»[207].

Подобно Н. И. Гулаку, Н. И. Костомарову, Т. Г. Шевченко и П. А. Кулишу, Чижов упорно отрицал свое отношение к «преступному обществу», находившемуся к моменту ареста его членов лишь в стадии организационного оформления. Среди вещей Чижова не оказалось главных улик — кольца и образа во имя святых Кирилла и Мефодия. На первом же допросе Чижов показал, что принадлежал к кружку московских славянофилов, и в дальнейшем последовательно отстаивал это утверждение.

Из близких друзей Чижова к дознанию по делу кирилло-мефодиевцев был привлечен Николай Аркадьевич Ригельман. В 1843–1845 годах, путешествуя по славянским землям, он общался с видными деятелями чешского и словацкого национального возрождения: В. Ганкой, Л. Штуром, Л. Шафариком, Я. Колларом — и впоследствии в письмах к ним из России употреблял, по словам перлюстраторов из Третьего отделения, «сомнительные выражения о славянском развитии, о возвышении простого народа, о чувстве общего братства и равенства»[208].

Центральное место в его взглядах занимала идея о возвращении всех славян к единой Православной вере и распространении среди них единого письменного языка — русского, как наиболее употребительного; по мнению Ригельмана, единение на религиозной и языковой основе в совокупности с особой духовной организацией славян обеспечит в будущем славянскому племени всемирно-историческую роль.

Кроме Чижова, Ригельман имел тесные контакты со всеми московскими славянофилами, но особенно был близок к А. Н. Попову, И. С. Аксакову и А. И. Кошелеву. Живя на «благословенной Украйне», он часто приезжал к друзьям в Москву (последний раз был в Москве за год до ареста — в начале 1846 года, вместе с Чижовым).

В то же время Ригельман поддерживал связи с кирилло-мефодиевцами в Киеве и с позиций «славянофила киевского»[209] критиковал москвичей за забвение культурно-языковых интересов украинцев. Значительную роль в грядущем единении славянских народов он отводил Киеву. В одном из писем к Чижову, шутливо называемому им «ужасным москалем», Ригельман подчеркивал: «Киев — очень важное место в системе русского славянства; тут можно завязать и скрепить узел, соединяющий Восточную и Северную Русь с Южною и Западною»[210].

И впоследствии, в 50–70-е годы, оставаясь на славянофильских позициях, являясь членом Славянского комитета, сотрудничая в славянофильских печатных органах и участвуя в промышленно-банковском учредительстве (Ригельман являлся пайщиком возглавляемых Чижовым частных банков и железнодорожных акционерных обществ), он все же не забывал интересы собственно украинских предпринимателей. Так, в 1866 году Ригельман писал Чижову, собравшемуся продлить Московско-Троицкую железную дорогу до Ярославля: «Тебе бы следовало поработать и для нашего края, который играл не последнюю роль в твоей жизни… Гораздо бы ты лучше сделал, если бы приехал к нам да построил дорогу из Багеты в Киев или из Витебска в Киев, — последняя дорога, по мне, более всего необходима: мы до сих пор строили дороги, кажется, только для иностранцев, чтобы снабжать их более дешевым хлебом и дать им более удобный сбыт для их продуктов…»[211]

К следствию о Кирилло-Мефодиевском обществе Ригельман был привлечен после того, как у кирилло-мефодиевца П. А. Кулиша, командированного Академией наук за границу для изучения славянских языков, при аресте были отобраны данные ему Ригельманом рекомендательные письма к идеологам и руководителям чешского и словацкого национального движения — поэтам и филологам В. Ганке и Л. Штуру. Из писем следовало, что Кулиш, «известный своими замечательными заслугами в отношении к Украйне», должен сообщить братьям-славянам на Западе «обстоятельные известия» о ходе славянского культурно-национального движения в России[212].

С неудовольствием отмечая равнодушие отечественной журналистики (и как следствие — публики) к проблеме славянской взаимности, славянофилы и кирилло-мефодиевцы были объединены в это время общностью стоявших перед ними просветительских задач. Большие надежды связывали они с изданием в Москве Чижовым первого «самостоятельного русско-славянского журнала» «Русский вестник». Кулиш, например, в ноябре 1846 года дал Чижову согласие стать постоянным сотрудником журнала и передать в него для публикации свой роман «Черная рада». От лица славянофилов и кирилло-мефодиевцев Ригельман писал Ганке и Штуру: «Известные вам доблестные качества издателя делают почти несомненными наши ожидания всего хорошего от этого издания. Это будет явление замечательное в нашей словесности, если только Чижову удастся исполнить его сообразно своим предположениям… Мы все просим наших западных братьев не отказывать ему в своем живом содействии»[213].

Идейные воззрения славянофилов и кирилло-мефодиевцев во многом были тождественны. Их объединяла общность взглядов на особую, мессианскую роль славянского мира с его общинным бытом и верой, сентиментально-романтизированное представление о прошлом славян и неприятие современной им крепостнической действительности. Славянофилы и кирилло-мефодиевцы выступали за отмену сословных привилегий, требовали предоставления буржуазных прав и свобод, звали высшие слои общества к опрощению и слиянию с народом.

В то же время между славянофильством и идеологией Кирилло-Мефодиевского общества были и существенные различия. Из славянофилов антимонархические воззрения кирилло-мефодиевских «братчиков» разделял лишь Чижов. Ему же была близка мысль членов общества объединить всех славян в федеративную республику, с тем лишь уточнением, что члены Кирилло-Мефодиевского общества видели в создании единого Славянского союза путь обретения Украиной подлинной национальной свободы, ибо самостоятельное ее политическое существование невозможно.

Что же касается позиции славянофилов в этом вопросе, то они, хотя и признавали крутость перехода от казачьей вольницы к самодержавию и порицали произвол представителей государственного начала по отношению к украинцам, все же категорически не соглашались с утверждениями кирилло-мефодиевцев о «владычестве Москвы, убивающей народность Украины». «Что бы ни говорили, — писал Ю. Ф. Самарин, — а Московское государство спасло материальное существование простого народа на Украине… оно положило конец притязаниям Польши, спасло Православие и вывело ненавистную Унию. Всего этого Украина для себя не могла сделать. Пусть же народ украинский сохраняет свой язык, свои обычаи, свои песни, свои предания; пусть в братском общении и рука об руку с великорусским племенем развивает он на поприще науки и искусства… свою духовную самобытность… Историческая роль его — в пределах России, а не вне ее, в составе государства Московского…» [214]

Чижову, стороннику реформаторского пути общественного развития, было близко либеральное течение в Кирилле-Мефодиевском обществе. Его представители: Н. И. Костомаров, П. А. Кулиш, В. М. Белозерский, Д. П. Пильчиков, А. Д. Тулуб, А. В. Маркович — в отличие от радикальной части кирилло-мефодиевцев в лице Т. Г. Шевченко, Н. И. Гулака, А. А. Навроцкого, И. Я. Посяды, разделяли тактические положения общества, зафиксированные в «Главных правилах»: «Как все общество в совокупности, так и каждый член должны свои действия соображать с евангельскими правилами любви, кротости и терпения; правило же — цель освящает средство — общество признает безбожным»[215].

В противоположность заговорщической тактике кирилло-мефодиевцев славянофилы всегда стремились действовать легально, используя любую возможность печатно высказать свое мнение по волнующим их вопросам, порой отнюдь не академического свойства. Ни о каком организационном оформлении своего кружка и превращении его в тайное общество с далеко идущими политическими целями они не помышляли. Предпринимавшиеся же попытки создать общеобязательную писаную славянофильскую программу так и не увенчались успехом[216].

Когда дело кирилло-мефодиевцев «вышло наружу», славянофилы поспешили отмежеваться от «преступных заблуждений» киевлян. 30 мая 1847 года Хомяков писал Самарину: «Малороссиян, по-видимому, заразила политическая дурь. Досадно и больно видеть такую нелепость и отсталость… Не знаю, до какой степени преступно заблуждение бедных малороссиян, а знаю, что бестолковость их очень ясна. Время политики миновало. Это Киреевский напечатал тому уже два года…»[217]

Идейная связь Кирилло-Мефодиевского общества с московским славянофильством была понята еще современниками[218]. Не ускользнула она и от внимания правительства. Помимо фактов, свидетельствовавших о личных контактах кирилло-мефодиевцев с участниками славянофильского кружка в Москве, а также непосредственной причастности к делу о раскрытом обществе двух славянофилов, Чижова и Ригельмана, — Третье отделение приняло к сведению показание предавшего кирилло-мефодиевцев студента А. М. Петрова, из которого следовало, что заговорщики, «стремившиеся произвести переворот в государстве… составляли огромное общество с главным центром в Москве»[219].

Шеф жандармов граф А. Ф. Орлов предписал чиновнику особых поручений Н. А. Кашинцову подробнейшим образом разузнать «как о каждом из московских ученых и писателей, преданных славянству, так и о том, не соединяют ли они свои занятия с какими-либо политическими идеями». Лично за А. С. Хомяковым, «скомпрометировавшим» себя «участием в намерении Чижова издавать журнал в духе славянофилов», учреждалось «секретное, но бдительное наблюдение». Поручено было обратить особое внимание на все выходящие в Москве журналы, сборники и книги славянофилов, «перечитывать их тотчас по напечатании и о всех возгласах полуполитических и двусмысленных, равно обо всем, что может скрывать в себе вредную цель или порождать сомнительные толки, доносить… немедленно»[220].

Власти были столь напуганы существованием в Москве «славянофильской противуправительственной партии», что ими было дано указание поощрить А. А. Краевского — издателя выходивших в Петербурге «Отечественных записок», рупора «западной идеи», — «к продолжению помещения в его журнале статей в опровержение славянофильских бредней»[221].

Анализ сочинений славянофилов, проведенный чиновниками Третьего отделения, показал, что они написаны в тех же «темных выражениях», как и бумаги, найденные у участников преступного общества; отсюда делался вывод: «…первое, что… киевские славянисты не так виновны, как с первого раза представлялось, ибо делали то, что <другие> делают печатно… и второе… надобно положить, наконец, предел опасным возгласам московских славянофилов, тем более что здесь одних преследуют, а там другие продолжают делать то же самое»[222].

Во Всеподданнейшем докладе Царю граф А. Ф. Орлов писал: «Производство дела о Славянском обществе св. Кирилла и Мефодия показало, что идеи о восстановлении в каждой земле народности, языка, собственной литературы, об улучшении положения людей и соединении всех славянских племен в одно целое не принадлежат одним лицам, прикосновенным к делу Славянского общества. В Париже… Мицкевич, в землях западных славян Шафарик, Ганка, Штур, Гай и другие знаменитые ученые… убеждают славян нашего поколения соединиться в одно патриархальное, народно-представительное государство. Славянские идеи проникли в Россию. Особенно в Москву. Там многие молодые люди называются и сами именуют себя славянофилами… Выражаясь напыщенно и двусмысленно, они нередко заставляют сомневаться, не кроются ли под их патриотическими возгласами… противные нашему правительству цели. Киевские ученые пошли еще далее и составили… общество святых Кирилла и Мефодия, присоединяя к ученым рассуждениям политические… Если правительство не примет мер и в отношении великороссийских славян, то легко случиться может, что они сами впадут в преступление…»[223]

27 мая 1847 года министром народного просвещения С. С. Уваровым по Высочайшей воле был написан и разослан попечителям Московского, Петербургского, Харьковского и Киевского учебных округов циркуляр, разъяснявший официальную точку зрения на славянофильство в связи с делом кирилло-мефодиевцев. Друг Чижова, историк литературы, критик и цензор А. В. Никитенко, присутствовавший при чтении уваровского циркуляра на чрезвычайном собрании совета Петербургского университета, так передавал в своем дневнике его общий смысл: «Народность наша состоит в беспредельной преданности и повиновении самодержавию, славянство западное не должно возбуждать в нас никакого сочувствия. Оно само по себе, а мы сами по себе… Оно и не заслуживает нашего участия, потому что мы без него устроили свое государство, без него страдали и возвеличились, а оно всегда пребывало в зависимости от других, не умело ничего создать и теперь окончило свое историческое существование. На основании всего этого министр желает, чтобы профессора с кафедры развивали нашу народность не иначе, как по этой программе и по повелению правительства…»[224]

Таким образом, официальный Петербург, чувствуя угрозу со стороны «подрывных сил», заботясь об «охранении духа народного от заразы возмутительных идей», а также опасаясь ухудшения дипломатических отношений с Габсбургской и Османской монархиями, исходил из мнения о вредности каких-либо мечтаний о культурном и политическом объединении славян и подменял их «идеей русской национальности», культивирующей патриотизм не из созданного игрой воображения «всеславянства», но из «русского первоисточника», другими словами — из «теории официальной народности».

Одновременно продолжалось следствие по делу об арестованных. Чижову было предложено письменно ответить на ряд вопросов. С кем он виделся за границей? В чем сущность славянофильских идей? Какие он имеет суждения о соединении славянских земель? Кто в Москве разделяет его убеждения? Зачем он отрастил бороду, запрещенную чиновникам к ношению указом от 2 апреля 1837 года? По какому случаю он состоял в переписке с филологом Людовиком Люсьеном Бонапартом, племянником Наполеона? Как он объяснит происхождение найденной в его бумагах при аресте записки профессора Московского университета Погодина к раскольнику купцу Большакову с просьбой допустить ее подателя к рассмотрению образов в раскольничьих молельнях и скитах?..

Ответы Чижова, составившие свыше пятидесяти листов, по отзыву И. С. Аксакова, были полны «достоинства и благородной смелости»[225]. Так, давая разъяснения на вопрос о том, действительно ли он «обнаруживал либерализм в политическом и нравственном отношении» и занимался тайно в Петербурге в 1834 и 1835 годах какой-то статьей, Чижов, отвергнув обвинение в последнем, от своих либерально-оппозиционных взглядов не отрекся. Вместе с тем Чижов, не желая «подставлять» товарищей, обошел в своих ответах молчанием «демократические начала славянофильской проповеди» и постарался представить своих единомышленников «горячими патриотами», безоговорочными сторонниками триединой формулы: «Самодержавие, Православие и народность». Чижов настаивал: «…все понятия о славянстве, как мои, так и других московских писателей, суть чисто дело науки, принадлежат чисто историческому взгляду, без всякого политического направления»; все славянофилы «убеждены, что Россия и Царь слиты в одно нераздельное <целое>, что любить одну, не любя другого, нет возможности»[226].

Подобно остальным, привлеченным по делу о Кирилло-Мефодиевском обществе, Чижов повторил версию, подсказанную во время следствия чиновниками Третьего отделения. В обобщенном виде она была выражена графом А. Ф. Орловым в докладе на имя Царя. Орлов писал, что «доносы и первые сведения, как всегда бывает, преувеличили важность, и дело оказалось в виде менее опасном… они (кирилло-мефодиевцы. — И. С.) полагали соединить славянские племена под скипетром Вашего Императорского Величества. Не касаясь до настоящего образа правления в России, они желали только, чтобы имеющие присоединиться к нам иноземные славянские племена устроены были по примеру Царства Польского. Им казалось, что Ваше Величество, по силе духа Вашего, одни можете совершить это великое дело; но сомневаясь, что Ваше Величество, занятое внутренним благоустройством государства, соизволили принять участие в этом предприятии, они надеялись достигнуть соединения славян своими средствами»[227].

Провоцирование Третьим отделением заведомо ложных, в верноподданническом духе показаний объяснялось желанием правительства уверить вступавший в революционные бури 1848 года внешний мир во внутренней мощи и сплоченности самодержавной России. Невольно напрашивается параллель с официальной версией восстания декабристов. Согласно ей, «происшествие», имевшее несчастье случиться 14 декабря 1825 года, было незначительным и маловажным инцидентом, который никоим образом не мог нанести урон престижу нового Императора и монархии в России. В нем, убеждало Министерство иностранных дел своих представителей за границей, приняли участие лишь «несколько молодых офицеров, которые со свойственной их возрасту неосторожностью дали себя завлечь в общество, преступные цели которого они не понимали и печальные результаты не могли предвидеть»[228].

«Откровенные» ответы Чижова были прочтены Николаем I, который увидел в них, как и в показаниях других арестованных, «ученый бред» молодых людей, проистекающий от избытка любви к отечеству. Граф А. Ф. Орлов в своем представлении по поводу Чижова дал ему следующую характеристику: «…без сомнения, он есть только славянофил, вроде других московских славянофилов, даже патриот русский, но патриот, не знающий никаких пределов, и мечтатель бесполезный. Самыми занятиями и направлением своим он не только не обещает ничего существенного и истинно важного, напротив того, может сбивать с толку молодое поколение и сделаться источником вреда… Посему я полагал бы освободить Чижова из-под ареста, но не дозволять ему издание журнала, воспретить выезд за границу и учредить над ним секретное наблюдение»[229].

Это предложение было утверждено Императором. Чижову отныне запрещалось проживать в обеих столицах. Вместе с тем ему было «Высочайше разрешено, отстранив все идеи и мечты славянофилов, продолжать литературные занятия, но с тем, чтобы он свои произведения вместо обыкновенной цензуры представлял на предварительное рассмотрение шефа жандармов»[230].

Никитенко, у которого Чижов побывал перед своим отъездом из Петербурга, записал 1 июня 1847 года в своем дневнике: «Как он вперед соединит свои славянофильские идеи с тем, что теперь должен будет писать и делать, не знаю…»[231]

Другого славянофила, проходившего по делу о Кирилло-Мефодиевском обществе, Н. А. Ригельмана, предложено было перевести на службу в одну из великороссийских губерний, но благодаря поручительству Д. Г. Бибикова, киевского военного генерал-губернатора, он был оставлен в Киеве под строгим полицейским надзором, без права выезда за границу.

Члены Кирилло-Мефодиевского общества были приговорены к различным мерам наказания.

Шевченко был отдан в солдаты под строжайший надзор с запрещением писать и рисовать — за сочинение стихов «самого возмутительного содержания», в которых он «с невероятною дерзостию изливал клеветы и желчь на особ Императорского Дома, забывая в них личных своих благодетелей» («Карл Брюллов, — упоминалось в деле Шевченко, — написал портрет В. А. Жуковского, который представил его Государю Императору. Его Величество и прочие члены Августейшей фамилии сделали складку и деньги послали через Жуковского Брюллову, а Брюллов на эти деньги выкупил Шевченко на свободу…»)[232].

Гулак как главный руководитель общества, «человек, способный на всякое вредное для правительства предприятие», был осужден «за упорное запирательство» к трехлетнему заключению в Шлиссельбургскую крепость.

Остальные члены Кирилло-Мефодиевского общества были сосланы. Третье отделение выдало каждому из них (в том числе и Чижову) «денежное вспомоществование на обмундирование и первоначальное обзаведение» — по 200 рублей серебром.

Не забыты были и родственники. Невесте Костомарова, арестованного накануне свадьбы, было выдано 300 рублей на обратный путь в Киев. Матери Костомарова, приехавшей в Петербург вместе с невестой сына, кроме возмещения расходов на дорогу (300 рублей), было выдано жалованье сына за все время его заключения (600 рублей). Также жене Кулиша было произведено жалованье мужа[233].

В «Деле о Кирилло-Мефодиевском обществе», находящемся в настоящее время в Государственном архиве Российской Федерации, в фонде Третьего отделения, сохранился любопытный отчет, свидетельствующий о том, во что обошлось казне содержание в течение полугода подследственных. На стол с вином и водкой был употреблен 221 рубль 10 копеек серебром; чаю, сахару, сливок и булок поставлено на 33 рубля 70 копеек; куплено: «очки, бандаж, пиявок, горькой воды, коньяку, бумаги ватманской Шевченко, сигар, папирос, табаку…» — на 22 рубля… [234]

Выйдя из-под стражи, Чижов уехал на Украину и некоторое время жил в Киеве, на квартире у Ригельмана. Он все еще надеялся, что ему будет разрешено издавать журнал. В одном из писем к Гоголю он сообщал, что «избрал себе поприщем деятельности — быть писателем… Начинания огромны, замашки велики». Но в то же время в душу закрадывались сомнения, особенно усугубившиеся со смертью Языкова, «нашего ангела-соединителя»: «Пришло ли время издавать журнал, могу ли я вполне удовлетворить тем требованиям, каким теперь должен удовлетворять журнал московский, — эти вопросы не дают мне покоя… Может быть, просто надобно всего ждать от времени, просто созреть…»[235]

События 1847 года, надолго лишившие Чижова и всех славянофилов надежды на издание собственного периодического печатного органа, упрочили их оппозиционность в отношении правительства Николая I. В то же время 1847 год, как и урок, вынесенный из трагедии на Сенатской площади в 1825 году, укрепил их в уверенности, что альтернативы прогрессу путем мирных, постепенных изменений «сверху» при активном участии общественных сил не существует. В свою очередь, официальный Петербург, так и не решившись провести политический процесс по делу славянофилов и их «малороссийской партии», продолжал видеть в славянофильстве «подрывную силу», вполне способную «посягнуть на правительство и общее спокойствие отечества».

Революционные события 1848 года на Западе возбудили у властей новые опасения. Аресты в 1849 году Ю. Ф. Самарина и И. С. Аксакова преследовали цель запугать славянофилов и раскрыть их «преступные замыслы». Исключительной ловкостью «московских словен» объясняло правительство то обстоятельство, что ни один из них не оказался замешан в «заговор петрашевцев». Лишь последовавшая за смертью Императора Николая I «александровская весна», открывшая для России эпоху либерально-буржуазных реформ, позволила славянофилам вздохнуть несколько свободнее.