Глава 4 Арест

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Арест

Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!

Лозунг с пропагандистских плакатов.

1936 год

Даже прожив в Москве несколько лет, я не мог полностью избавиться от ощущения, что нахожусь в центре столкновения и переплетения двух разных эпох. На каждом шагу мне встречались картинки из далекого прошлого: солдаты в сапогах, старушки в головных платках, оборванные, заросшие бородой нищие, будто сошедшие со страниц романов Достоевского, вездесущие клетчатые пиджаки и телефоны с крутящимся диском, меховые шапки, хлеб с салом, счеты вместо кассовых аппаратов, газеты, пачкающие руки типографской краской, запах дыма от горящих дров и уличные туалеты на окраине города, а прямо с грузовика, заваленного говяжьими тушами, которые тут же разделывал мужик с окровавленным топором, продавали мясо. Складывалось впечатление, что здесь не многое изменилось со времен моего отца и даже деда.

Были моменты, когда мне казалось, что передо мной проносятся картины того ужасного мира, в который попал мой дед в 1937 году. Я видел его, ощущал его запах и соприкасался с ним всего несколько часов. Этого было достаточно, чтобы понять и прочувствовать, как это происходило тогда, по крайней мере физически. А уж что происходило в его голове и сердце, об этом лучше и не думать!

Однажды вечером в начале января 1996-го, через месяц после поездки в Киев, где я смог ознакомиться с делом моего деда, я возвращался под легким снежком к гостинице «Метрополь». Я ловил такси и не заметил, как ко мне сзади подошли трое. Вдруг у меня перед глазами мелькнул рукав желтого тулупа, и я ощутил мощный удар в скулу. Боли я не почувствовал, меня только сильно тряхнуло, как при рывке поезда. Несколько минут эти трое избивали меня, а я, будто в каком-то диком танце, вставал, падал и снова поднимался на ноги. Помню влажный запах моей меховой шапки, которую я прижимал к лицу, защищая нос.

Потом, уже свалившись на тротуар, я увидел сквозь усилившийся снегопад заляпанные грязью колеса и мутный свет передних фар красной «Лады», направляющейся к нам. Невероятно, но факт — из машины выбрался человек с закованной в гипс левой ногой и что-то крикнул. Вся троица, сделав вид, что они ни при чем, поспешно ретировалась, а люди из автомобиля помогли мне встать и уехали.

И тут из-за угла появился милицейский джип. Я остановил его, открыл дверцу, сбивчиво объяснил, что произошло, и забрался внутрь. Мы медленно отъехали, но когда машина выкатила на Неглинную, преследуя хулиганов, водитель резко прибавил газ, и у меня вдруг прояснилось сознание и возникло ощущение, что время тоже помчалось вскачь. Мы выехали на Театральный проезд, и чуть дальше, у станции метро «Лубянка», я увидел тех троих, беззаботно игравших в снежки. Джип эффектно развернулся через восемь полос движения и резко затормозил около хулиганов, оказавшихся сильно навеселе.

Они улыбнулись и полезли за паспортами, решив, что это обычная проверка документов. У двоих были татарские черты лица, третий смахивал на русского. Когда я вылез из машины, они, увидев меня, остолбенели и как будто стали меньше ростом.

— Это они! — сказал я и театральным жестом простер руку в их сторону.

Татар запихнули в маленькую клетку в кузове джипа. С того момента, как они напали на меня, прошло не более десяти минут.

Отделение милиции было пропитано вечным запахом пота, мочи и духом безнадежности. Стены коридоров сверху были выкрашены бежевой краской, внизу мрачной темно-коричневой. Оба парня сидели в отгороженном решеткой углу приемного помещения, опустив головы на руки, перешептываясь и время от времени посматривая на меня.

На невысоком помосте за стеклянной перегородкой сидел дежурный сержант; на столе перед ним лежали огромные регистрационные журналы, печати и стопка бланков и стояла превращенная в пепельницу жестянка из-под «фанты». Он бесстрастно выслушал меня, снял трубку и набрал номер своего начальника. Думаю, с этого момента судьба хулиганов была предрешена. Я был иностранцем, а это означало, что милиция обязана действовать в строгом соответствии с законом, в противном случае у нее возникли бы проблемы — жалобы консульства в Министерство иностранных дел и горы бумажной работы.

Следователем по моему делу была назначена Светлана Тимофеевна, старший лейтенант Московского уголовного розыска. Эта уверенная, солидная женщина бесцеремонно смерила меня проницательным взглядом, профессионально разделяющим людей на нытиков и крикунов. Она была из тех полных, суровых русских матрон среднего возраста, которые, подобно доберманам, охраняют приемные всех здешних крупных деятелей, служат старшими билетными кассирами и с неприступным видом сидят за регистрационными стойками гостиниц.

После того как мы несколько раз обсудили мое происшествие, Светлана Тимофеевна едва ли не благоговейно извлекла бланк с надписью «Протокол» и стала вносить мои показания. Я подписался внизу каждой страницы и поставил свои инициалы около каждого исправления. Наконец она взяла пустую папку с надписью «Дело» и на ее картонной коричневой обложке аккуратно написала выдвинутые обвинения. Все, дело началось! С этого момента я, мои злодеи и следователи, все мы стали его фигурантами.

Следующие три дня я являлся в милицию по вызовам Светланы Тимофеевны, притом что от легкого сотрясения мозга у меня кружилась голова. В дневном свете милицейский участок производил еще более гнетущее впечатление: это было низкое двухэтажное строение из бетонных блоков, с кучами грязного мокрого снега во дворе, опрокинутыми мусорными контейнерами и бродячими собаками, жадно роющимися в отбросах. Я встретил там милиционеров, которые привезли меня в ту ночь, и один из них заговорщицким шепотом заверил:

— Мы уж постараемся, чтобы эти парни у нас не скучали.

Я испытал смешанные чувства вины и жажды отмщения.

И вот началось мое «хождение по мукам». Чувствовал я себя отвратительно, но после медицинского освидетельствования к врачам обращаться не хотел. По нескольку часов я проводил в милиции, потом возвращался в свою квартиру на третьем этаже, куда не проникало солнце, и тут же погружался в горячечный бред. Мне все время снился один и тот же сон: как будто я провалился в преисподнюю и без конца смотрю, как шариковая ручка следователя медленно ползает по кипам бумаги; от этого у меня сильно болит голова и хочется ручку остановить. Но почему-то я этого не делаю, а сосредоточенно слежу за ней, за тем, как шарик ручки вдавливается в серую бумагу, и вижу, что ее держит отсеченная от туловища рука, освещенная казенным ярким светом. Этот сон был таким навязчивым, что казалось, я и наяву пребываю в этом кошмаре.

На третий день — мне почему-то казалось, что все это длится куда больше трех дней, — когда я брел по стертым ступенькам в кабинет следователя мимо зловонного служебного туалета с отсутствующим сиденьем, я чувствовал себя в милиции уже завсегдатаем. Впервые с нашей первой встречи я застал Светлану Тимофеевну в форме лейтенанта милиции.

— Сейчас мы с вами пойдем на очную ставку, — объявила она.

Очная ставка — стандартная процедура российского следствия, во время которой пострадавший встречается с обвиняемым и каждому зачитываются показания противной стороны. Светлана Тимофеевна схватила заметно потолстевшую папку и повела меня вниз по лестнице в помещение, похожее на большой школьный класс с рядами скамеек перед приподнятым настилом, и мы в полном молчании заняли свои места. Я тупо уставился в стол.

Обвиняемые появились так тихо, что я услышал только стук двери, которую закрыл за ними милиционер. Оба были в наручниках и шли, еле волоча ноги и наклонив головы. Они тяжело опустились на первую скамью и робко подняли на нас глаза, совсем как провинившиеся школьники. Светлана Тимофеевна говорила мне, что они братья, татары из Казани. Оба женаты, имеют детей и живут в Москве. Выглядели они моложе, чем я думал, и меньше ростом.

— Мэтьюз, пожалуйста, простите, что вы пострадали из-за нас, можем мы что-нибудь для вас сделать… — начал старший из братьев, который был пониже.

Но Светлана Тимофеевна оборвала его. Она зачитала мое неуклюже составленное заявление, причем самый длинный из четырех его вариантов, и затем протокол медицинского освидетельствования. Братья выслушали все, не проронив ни слова, а младший в отчаянье обхватил голову руками. Их показания, всего из пяти предложений, сводилось к тому, что они были слишком пьяны, не соображали, что делали, полностью признают свою вину и искренне раскаиваются. В конце концов наступил неловкий момент, когда она велела им подписать их показания. Желая помочь, я подвигал к ним бумаги, чтобы они, скованные наручниками, могли поставить свою подпись. Каждый раз они благодарно мне кивали.

— Хотите что-нибудь сказать?

Старший из братьев, по-прежнему одетый в тот желтый тулуп, сначала старался говорить спокойно. Он заглядывал мне в глаза, а я вдруг перестал слышать слова — только улавливал интонации его голоса и по глазам читал его мысли. Он просил пощадить их. На лице у меня застыла улыбка ужаса. Он подался вперед, и в его голосе зазвучало отчаянье. Потом он вдруг рухнул на колени и заплакал. Он громко рыдал, а брат только тихо всхлипывал.

Затем их увели. Светлана Тимофеевна что-то проговорила, но я не расслышал. Ей пришлось повторить свои слова и тронуть меня за плечо. Она сказала, что нам нужно идти. Я промямлил что-то вроде того, что хочу забрать свое заявление. Тяжело вздохнув и устало, как будто объясняя ребенку жестокую правду жизни, она сказала, что это уже невозможно. Следователь вовсе не была бессердечной женщиной, даже после многих лет возни с такими мелкими хулиганами, по дурости совершившими незначительные правонарушения. И хотя она встречалась с плачущими женами моих злодеев и понимала, что дело было банальным, не заслуживающим того ужасного возмездия, которое она собиралась на них обрушить, тем не менее обязана была сегодня же написать рапорт с рекомендацией оставить обоих парней до суда под арестом.

Теперь мы все оказались втянутыми в мельничные жернова правосудия. Мое иностранное подданство не допускало никаких отклонений от закона. Документ превыше всего! Что написано пером, того не вырубишь топором, а потому мы обязаны были подчиниться закону и шаг за шагом пройти все предписанные процедуры.

В ожидании суда оба парня провели около года в Бутырской тюрьме, одной из самых зловещих в России. Наконец мне прислали повестку в суд, но я был слишком напуган, чтобы идти туда. Вместо меня пошел мой друг и извинился за меня. Он узнал, что в тюрьме братья заразились туберкулезом. Несмотря на отсутствие пострадавшего, их признали виновными и дали срок, который они уже отбыли в тюрьме. Работу они потеряли и вынуждены были вернуться со своими семьями в Татарстан. Но к тому времени, когда я об этом узнал, потрясение и даже воспоминание о нашей злосчастной встрече уже сгладились. Я убеждал себя, что этот случай ничто по сравнению с бесконечными ужасами в духе рассказов Бабеля, сообщения о которых потоками стекались в редакцию, где я работал. И нечего переживать из-за судьбы двоих заведомо виноватых парней, когда каждый день мне на стол ложились кипы газет, полных чудовищных историй о невинно пострадавших.

Однако весь ужас и чувство вины, которые я испытывал в те минуты, когда эти двое несчастных передо мной унижались, глубоко запали в меня и терзали мою душу. Думаю, многие русские носят в себе подобный мутный осадок пережитых потрясений, чувства вины и желания предать все забвению. Это и есть та щедро удобренная почва, на которой произрастает весь их гедонизм и вероломство, умение наслаждаться и предательство. Это невозможно сравнить с внутренним миром избалованных европейцев, среди которых я вырос, хотя многие свято убеждены, что в их душе не зарубцевались раны от равнодушия родителей, от жестокого обращения супруга или от личной неудачи. Нет, заключил я после нескольких лет знакомства с изнанкой жизни новой России, к семнадцати годам обычный русский человек успевает столкнуться с оскорблениями, коррупцией, несправедливостью и испытать чувство безнадежности в гораздо большей степени, чем мои английские знакомые за всю жизнь. И все это русский человек должен похоронить в своей душе и упрямо игнорировать, чтобы жить дальше и быть счастливым. Поэтому не стоит удивляться безоглядному размаху их разгула, а снисходительно относиться к их страстям — они должны соответствовать глубине их страданий.

После обыска в черниговской квартире Бибиковых долго не было никаких новостей. Борис по окончании отпуска домой не вернулся. В НКВД Марфе продолжали твердить, что ей сообщат, как только появятся результаты расследования. Варю отослали к ее родственникам в деревню, а Марфа с дочерьми по-прежнему жили в кухне и ванной, так как все комнаты были опечатаны. Она покупала еду на оставшиеся в кошельке деньги и принимала помощь от соседей.

Коллеги Бориса ничего не знали, впрочем, многие из них и сами исчезли, а те, кого не тронули, были слишком напуганы или наивно полагали, что скоро НКВД исправит допущенную ошибку.

Однажды, когда в минуту полного отчаянья Марфа оставила девочек одних, велев им поесть суп из черешни — украинское летнее кушанье, и снова отправилась в приемную НКВД, Ленина за чтением книги, подаренной ей отцом, не заметила, как маленькая Людмила набила себе в нос косточки от черешни так, что их невозможно было вытащить.

— Я копилка, — сказала Людмила старшей сестре, запихивая очередную косточку.

Когда вернулась мать, поднялся переполох. Людмилу срочно доставили в больницу, где суровая на вид медсестра извлекла косточки длинными узкими щипцами. Ленину отшлепали за небрежность, и она долго плакала, потому что не было папы, который утешил бы ее.

Прошло еще две недели, и Марфа решила отправить Ленину в Москву к братьям мужа, у которых были крупные связи. Уж они-то наверняка смогут выяснить, что произошло с Борисом. Не имея денег на билет, она завернула в платок две серебряные ложки и пошла с Лениной на вокзал, экспресс Киев-Москва останавливался в Чернигове поздно вечером. Марфа упросила проводницу устроить дочку в ее вагоне. Проводница ложки взять отказалась и затолкала Ленину на багажную полку, приказав затаиться и не двигаться. Поезд тронулся, и Марфа бежала за ним, пока не отстала.

Десятью годами раньше отец выгнал Марфу из дома, решив, что дочь уже достаточно взрослая. А сама она оставила на вокзале в Симферополе на произвол судьбы свою младшую сестру. И сейчас, глядя на удаляющиеся огни поезда, уносившего в Москву ее старшую дочь, Марфа поняла, что созданная ею новая семья тоже распалась. Она побежала на почту и отправила родственникам мужа короткую телеграмму, сообщая, что Ленина едет в Москву. Потом вернулась домой. Она застала маленькую Людмилу заснувшей в кухне на одеяле, прямо на полу, взяла ее на руки и, как позже рассказала Ленине, «завыла как раненый зверь».

В Москве на Курском вокзале Ленину встретил Исаак, младший брат ее отца. Третий брат отца, Яков, офицер Воздушного флота, служил на Дальнем Востоке, в Хабаровске, и до сих пор ничего не знал об аресте Бориса. Исааку, подающему надежды инженеру крупнейшего электромашиностроительного завода «Динамо», было двадцать три года. Он обнял маленькую племянницу и сказал, чтобы она приберегла свой рассказ до того момента, когда они доедут на трамвае до его дома, маленькой квартиры, в которой он жил с матерью Софьей. В кухне они в полном молчании выслушали Ленину. Девочка расплакалась и сквозь рыдания твердила, что не знает, что плохого мог сделать ее папа. Исаак старался успокоить ее. Это недоразумение, уверял он, люди обязательно во всем разберутся.

На следующий день Исаак поговорил с одним из своих друзей на заводе «Динамо», который был офицером НКВД и до недавнего времени служил личным охранником генерала НКВД. Тот пообещал, что спросит у старых приятелей, можно ли добиться приема, чтобы разобраться в этом деле, которое он дипломатично назвал «ужасной ошибкой».

Через два дня Исаак вернулся с работы раньше обычного, велел Ленине надеть самое красивое летнее платье и повел ее за руку на трамвайную остановку. В полном молчании они доехали до приемной НКВД на Лубянке. Массивное, внушительного вида здание, в котором до революции располагалась страховая компания, к 1937 году достроили, а подвалы превратили в огромную тюрьму и следственный изолятор, к тому времени переполненный еженощным уловом очередных жертв чистки. Исаак с племянницей вошел в главный вход, предъявил дежурному офицеру свой паспорт, после чего их провели наверх, в комнату ожидания. Здесь к Исааку подошел человек в темно-зеленой форме НКВД и перекинулся с ним несколькими словами. Ленина поняла, что это и был его друг.

Когда наконец их ввели в кабинет, Ленине сначала показалось, что там никого нет — один лишь огромный стол темного дерева с яркой лампой. Очень высокие окна, на полу — толстый ковер. Несмотря на солнечный день, тяжелые шторы наполовину прикрыты. Потом она заметила за столом маленького лысого человека в очках. Этот генерал, подумала Ленина, похож на карлика.

Карлик поднял взгляд на Исаака и на маленькую девочку и спросил, зачем они пришли. Заикаясь от волнения, Исаак стал объяснять, что его брата, верного и преданного коммуниста, арестовали по какой-то ошибке, недосмотру, или от излишнего рвения со стороны людей, призванных искоренять врагов народа. Выслушав его, генерал взял со стола тонкую папку, полистал ее и произнес только одно слово: «Разберемся». Это означало, что прием окончен. Потрясенный Исаак привел Ленину домой и на следующий день отправил обратно в Чернигов. Несколько дней спустя Марфа распродала всю кухонную утварь и купила билеты в Крым, где жила ее старшая сестра Федосья. Перед отъездом она добросовестно записала для Черниговского отделения НКВД свой новый адрес, чтобы, когда недоразумение будет устранено и ее муж вернется домой, он не беспокоился, застав пустую квартиру.

Наступила зима, а известий о муже все не было. Марфа с дочерьми жила в кухне маленького деревянного домика Федосьи на окраине Симферополя. По сравнению с роскошной жизнью в Чернигове это был полный крах. Марфа устроилась работать медсестрой в детскую инфекционную больницу и приносила детям остатки больничных обедов.

Климат в Крыму мягче, чем в европейской части России, но зимой с моря дует сильный холодный ветер. Жалкий домишко Федосьи обогревался маленькой железной печкой, «буржуйкой», которая быстро раскалялась докрасна, но к утру совершенно остывала. Детям не позволяли растапливать ее днем, когда Марфа была в больнице, и они сидели, кутаясь в теплые кофты и глядя, как дождь заливает маленький фруктовый сад у дома.

Жизнь осталась в другом месте, думала Ленина в эти долгие зимние месяцы. Она грустила по благополучной жизни в Чернигове, по своим соседям и школьным подругам, по компании коллег и друзей отца, допоздна засиживавшихся на их кухне. Но больше всего она тосковала по своему папе, который был ее верным другом и защитником. Она думала, что он жив и здоров, находится где-то в неизвестном месте и так же по ней скучает, как она по нему. Людмила всегда была спокойным ребенком, а теперь будто замкнулась в себе. Она играла со своими куклами в уголке кухни, сидя на полу рядом с сундуком, на котором спала Ленина, и старалась не попадаться на глаза ворчливой матери и тетке. Марфа приходила домой поздно, уставшая и растрепанная. После ареста мужа она перестала следить за собой.

В начале декабря Людмила заболела корью — вероятно, мать занесла из больницы. У малышки поднялась температура, и Марфа осталась дома ухаживать за ней, а Ленину послала в аптеку за горчичниками и за глазными каплями.

Ночью, дня через три-четыре, в дверь грубо постучали. Федосья пошла открывать. В дом вошли четверо мужчин в темной форме с пистолетами на поясе и потребовали «гражданку Бибикову». Когда они распахнули дверь кухни, Марфа с больной Милой на руках с трудом поднялась с кровати.

«Встать!» — приказал один из них Ленине и, открыв крышку сундука, скинул девочку на пол вместе с постелью. Марфа закричала и схватила офицера за рукав. Он оттолкнул ее, и она вместе с трехлетней Милой упала в раскрытый сундук. Ленина помнит, как все кричали и плакали, как мама пыталась выбраться из сундука — это были минуты гротескового фарса посреди разворачивающегося кошмара. Марфу вытащили, заломили ей руки и в одной ночной рубашке вывели из дома. Ее втолкнули в милицейскую машину, прозванную в народе «черным вороном»; другой офицер шел следом, держа Людмилу под мышкой, а Ленину за руку. Ленина попыталась вырваться и подбежать к матери, но ее схватили и вместе с сестрой втолкнули в другую машину. Когда они отъехали, Ленина крепко прижала к себе больную сестру — у нее была истерика. В конце улицы две машины разъехались в разные стороны. Девочкам суждено было расстаться с мамой на целых одиннадцать лет.

Сейчас, когда я пишу эту историю, моему сыну Никите как раз столько же лет, сколько было Людмиле, когда арестовали ее мать, — без двух месяцев четыре года. У него круглое лицо, густые темные волосы и удивительно голубые глаза его бабушки Людмилы. Ленина, когда мы несколько лет назад приезжали к ней в гости, обняла его так сильно, что он заплакал; потом она объяснила: Никита до того похож на Людмилу, что она не удержалась. «Я стала мамой в двенадцать лет, когда арестовали Марфу, — сказала она. — Людмила — мой первый ребенок. Он — копия Людмилы в детстве!» Порой, когда я наблюдаю за играми Никиты, меня — я думаю, как и большинство родителей, — вдруг охватывает необъяснимый, иррациональный страх. Пока он роется в клумбе, увлеченно выискивая улиток или выкапывая клубни, я боюсь, что мой ребенок может умереть, что его могут забрать у меня. А иной раз, обычно поздно ночью, когда я далеко от дома, в Багдаде или в другом, забытом богом месте, где провожу большую часть своей жизни после того, как уехал из Москвы, я вдруг начинаю думать, что с ним будет, если я умру. Как он перенесет мою смерть, что запомнит обо мне, поймет ли, что я покинул его навсегда, будет ли плакать. Мысль о том, что я могу его потерять, так страшна, что у меня начинает кружиться голова. Я часто думаю о Марфе и о той страшной ночи, пытаюсь представить себе, что бы я чувствовал, если б какие-то чужие люди вырвали Никиту у меня из рук, — и не могу!

Сотрудники НКВД привезли Ленину и Людмилу в симферопольскую тюрьму для малолетних преступников, где они должны были находиться до тех пор, пока власти не определят их судьбу. По суровой логике «чистки», члены семьи «врага народа» заражены его предательством, будто болезнью. Как говорится в русской пословице, яблоко от яблони недалеко падает. Поэтому двух девочек в возрасте двенадцати и трех лет партия обрекла на страдания за преступления их отца и сделала, подобно ему, изгоями.

Освещение в тюрьме было слабым, пахло мочой, карболкой и дегтярной мазью. Ленина помнит лица трех мужчин, которые записывали их данные, едкий запах переполненной камеры, куда их привели и велели устраиваться на разбросанной по полу соломе, помнит лай сторожевых собак в коридоре. Прижимая к себе стонущую сестру, она плакала, пока не заснула.

Мила тоже помнит ночь маминого ареста. Это ее самое первое четкое воспоминание. Она стоит в ночной рубашке с куклой, солдат толкает ее, и все кричат. В памяти у Милы почти ничего не сохранилось о коротком периоде жизни с родителями — до трех лет и десяти месяцев; осталась лишь тень воспоминания: она сидит на плечах у папы. С этого момента вместо мамы для нее была Ленина. Два испуганных ребенка внезапно оказались одни в мире, страшном и непонятном.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.