РОСЛА В РОГОЗЦАХ ДЕВОЧКА
РОСЛА В РОГОЗЦАХ ДЕВОЧКА
— Как тебя зовут? — спросил гестаповец на первом допросе. — С каким заданием вас сбросили?
Она не отвечала. Гестаповец ждал, глядя на нее спокойными, холодными глазами. Наверное, для него не было неожиданным то, что она не желает отвечать. Подождав немного, он сказал все тем же размеренным спокойным голосом:
— Вы все захвачены с поличным. Приговор вам объявлен. Но мы оставим тебя жить, если ты расскажешь все.
Он внимательно посмотрел ей в лицо, окинул взглядом с головы до ног.
— Сколько тебе лет? — и сам ответил: — Наверное, не больше двадцати? Совсем еще молодая… У тебя, наверное, есть отец и мать? Они ждут тебя, не правда ли? — и усмехнулся: — А может быть, ждет еще кто-нибудь? Такую девушку, а? Ты хочешь вернуться домой?
И на это она ответила молчанием. Что говорить с фашистом? Конец один.
Но он, этот гестаповский следователь с непроницаемым, ничего не выражающим лицом, в аккуратно застегнутом мундире с эсэсовским знаком — двумя белыми молниями на черной петлице, — видимо, полагал, что его спокойствие и даже некоторое подобие доброжелательности в голосе подействовали на нее. Выждав еще немного, он, по-прежнему пристально глядя ей в глаза и, очевидно, считая, что это производит на нее нужное впечатление, сказал:
— Я дам тебе подумать. Может быть, ты все-таки захочешь вернуться домой? — и, вызвав конвойного, приказал увести ее.
…Камера-одиночка — три шага на четыре. Расчерченное решеткой окно у потолка. Снаружи оно прикрыто досками. В щели меж ними и сверху, где между верхним краем окна и досками оставлено небольшое пространство, едва проникает серый свет зимнего дня. Он приходит, этот свет, ненадолго — дни коротки. И так хочется смотреть на него — там, за окном, воля, небо… Вчера шел снег, снежинки проскакивали в щели между досками, сыпались сверху, налипали снаружи на мутные, потрескавшиеся стекла… А одна ухитрилась проскочить через трещину и, медленно кружась, как маленький белый узорчатый парашютик, опускалась, опускалась… Саша подставила ей ладонь, и снежинка приземлилась на нее. На миг Саша кожей ощутила прохладу снежинки. Но еще мгновенье — и от этой вестницы с воли осталась только капелька. Саша прикоснулась к ней губами, и они, казалось ей, долго хранили ощущение свежей, чистой влаги… Снежинка, маленький белый узорчатый парашютик. Растаяла, и нет ее…
«Ты хочешь вернуться домой?» — спросил немец. Еще бы… Но не той ценой, которую он предлагает.
Что теперь остается одно — держаться до конца, Саша поняла сразу же, как только ее схватили немцы. Нужно ждать неизбежного. И привыкать к мысли о нем.
Съежившись, она лежала на тощей соломенной подстилке, стараясь не коснуться нечаянно холодной, словно изо льда сложенной, стены. Как тихо, невыносимо тихо. Не слышно ни шагов по коридору, ни голосов. Где ребята? Ведь и они, возможно, еще не казнены. Отправили их куда-нибудь? Или они здесь, рядом, может быть за стеной. Быть вместе с ними — так легче бы…
Где-то не так далеко — день пути пешком — линия фронта. А за нею, за сотнями километров, за покрытыми снегом лесами и полями — родные Рогозцы, отчий дом. «Ты хочешь вернуться домой?» — спросил фашист. Знает, в какую точку бить. Мысли уводили ее далеко-далеко от промозглой одиночки, от всего окружающего ее здесь, и это словно облегчало ей тяжесть ожидания того, что ей готовили фашисты.
«Дом…» Полузабытье, или сон, или просто память сердца?.. Плотно закрыть глаза — перед ними встает беленая хатка под аккуратной соломенной крышей, такая, каких много в Рогозцах, да и по всей родимой курской земле. Солнечный летний день, пятнистая тень тополя на белой стене, осоловевшие от жары куры, сидящие под забором. Как приятно идти босиком по теплой, щедро прогретой солнцем земле от калитки через просторный двор к родному порогу. И услышать мамин голос, увидеть ее — уже старенькую, с лучиками морщинок у глаз, взять в свои ладони ее твердую, загрубевшую от многолетней домашней и полевой работы и такую ласковую руку… «Здравствуй, мамуля! Ой, как я по тебе соскучилась!» — «Да и я тоже по тебе, дочка!» — «А где отец?» — «Да что ж, опять в строительной бригаде, к соседям в район позвали. Мельницу там ставят. Разве ж без него обойдется?..»
Светлое утро юности… И — дышащая стужей стена одиночки, наглухо забитое досками окно под потолком… Нет, не думать об этом. Не думать, что, в любой момент может громыхнуть засов, скрежеща распахнется дверь, выведут во двор, втолкнут в машину… Нет, нет, не думать об этом! Память, уведи отсюда! Веди туда, где светит доброе летнее солнце, где ласковые мамины руки, где босыми ногами так хорошо ощущать живое тепло земли… Уведи меня, память, в родные Рогозцы!
…Сколько мне лет? Восемь или девять? Не больше… А как зовут мою подружку, с которой мы вдвоем забрались в лодку, чтобы покататься по пруду? Подскажи, память… Ой, лодка накренилась, мы обе валимся в воду. Вынырнула. Как страшно! До берега неблизко, на нем не видно никого, кто мог бы помочь. А рядом, в воде, намокшие, спутанные волосы на лбу подружки, ее выпученные от страха глаза. Утонет же! Ведь она не умеет плавать. И я не умею. Нет, умею немножко. Уф! Держусь на воде. Кричу: «Хватайся за меня! Да не за руки, не за руки! Держись крепче за плечо. Вот так. Поплыли…»
И как только тогда выбрались, не потонули обе? Приятно было знать, что потом в Рогозцах говорили: «Саша Кулешова-то храбрая девчушка! Не испугалась». Неправда, очень даже перетрусила, боялась — подружка утонет…
«Храбрая девчушка…» А ведь, пожалуй, и в самом деле…
Снова воспоминание: зеленый луг, под ногами — прохладная мягкая трава с неяркими полевыми цветочками. Испуганный девчачий крик: «Бодливая, бодливая!» Быстро шелестят по траве ноги, бегущие мимо. И вдруг прямо перед глазами — угрожающе наклоненная морда коровы, ее налитые злобой большие выпуклые глаза. Сейчас подденет… Скорее руками за рога! Крепче, крепче! Повисла… Корова хочет сбросить, трясет головой. Сорвешься — забодает. А руки немеют. Вплотную к лицу огромные, злющие, выпученные коровьи глаза. «Корова, ну что ты, ну послушай, корова, что ты сердишься? Ну перестань, корова…» И что-то меняется в глазах коровы. Разжать онемевшие пальцы — и в сторону бегом!..
…Бесконечное, недавно вспаханное поле. Нога то увязнет в рыхлой земле, то запнется о дернистый ком. В башмаках полно земли. Не лучше ли сбросить их, пойти босиком? В руках веревочный поводок, на нем рядом шагает, спотыкаясь, понурая корова, за нею тянется, вихляясь на пахоте, деревянная борона. Тогда в колхозе не хватало лошадей и машин, а боронильщиками были ребята. «В каком это было году? — старается припомнить Саша. — В тридцать пятом? Да, мне было лет четырнадцать». И удивляется: «А почему мне так памятен тот день?..» Знойный, бесконечный и бесконечное черное поле, сухая пыль на губах, солоноватая от пота. И вдруг — прошуршал ветер, враз потемнело, пахнуло прохладой. «Никак, дождик?» А небо уже серое, быстро заплывает синевато-сизой тучей. Полыхнула молния, рассекая тучу раскаленным клинком. Гром рухнул с выси, заполнил своим раскатом все вокруг. Ой, как страшно… Одна в открытом поле. А если ударит молния? В школе учили: в грозу нельзя оставаться в поле на открытом месте — может сразить молнией. Снова гром — будто рушится, разламываясь, само небо! Куда спрятаться? Куда? Под корову!
«Нашла я себе убежище!» — ой, как смеялась потом над собой! А что, если бы молния ударила в корову? Мощное укрытие.
…Дождик, дождик, дождик. Почти незаметный, но надоедливый осенний дождик. Его и не видно, только чуть-чуть ощущаются крохотные дождинки на руках и лице. Вокруг темно, уже давно окутали всё окрест осенние ранние сумерки. Под башмаками глухо чавкает пропитанная влагой земля, подошвы скользят по мокрой, податливой, давно увядшей траве. Не упасть бы на крутом спуске… За кусты хвататься не хочется — ветви холодные, мокрые. Приходится балансировать руками, портфельчиком с учебниками. Спуститься по склону оврага, потом выкарабкаться наверх… А там на пути еще два оврага и роща. Все подруги пошли, как обычно, по дороге. Но лучше напрямик, полями, хотя и надо перейти несколько оврагов. Так ближе, проверено. Каждый день приходится мерить восемь километров туда, восемь — обратно. В Рогозцах только семь классов, как перешла в восьмой — приходится ходить в ястребовскую школу.
…Вот уже и последний овраг позади. Теперь — пересечь лесок. Какая темнота! Только и видно, как маячат в ней черные деревья с давно оголившимися ветвями.
Ой, что-то шарахнулось в кустах! Протрещали сучья. Промчалось наперерез. Волк? Нет, кажется, лиса. А все-таки на минутку стало страшновато. Мог ведь оказаться и волк. Они осенью голодные и поблизости от села шастают.
Страшновато было ходить вот так, ночью, по бездорожью. Никто из подружек не соглашался разделить компанию — побаивались. Что ж, приходилось ходить одной. Время было дорого: кроме уроков — по дому работы полно. Недаром мама говорила: «Ты у меня — главная помощница». А и в самом деле… Братьев да сестер — восемь, а кто в доме оставался? Брат Петр, самый старший, тот уж много лет в Рогозцах только гость. С юности на военной флотской службе, до большого звания дослужился. Сейчас где-то на Черном море. Сколько слез о нем мама выплакала! Он же еще в финскую воевать начал, мама все похоронной боялась, да не на Петра пришла похоронная, а на Колю — в Ленинграде, в морском училище он учился, оттуда на фронт ушел.
Хватает маме горя… Еще одну похоронную получила — на Володю. Он прямо из цеха, где начальником был, со своего «Шарикоподшипника» в московское ополчение ушел. Да и Валерка, самый младший, двадцать шестого года, тоже уже в армии. Валерка, правда, до самого прошлого года с мамой оставался, да велика ли подмога по дому от парня? Старшая сестра Маша уже давно отдельно живет — в Заокском, возле Тулы, учительница. И Полинку, той к началу войны только двенадцать сравнялось, еще тогда к себе взяла. При маме одна Ниночка, да за ней самой смотреть надо — только за два года до войны в первый класс пошла. Так что правильно мама говорила: «Ты, Саша, мне главная помощница».
«Мама… как хорошо, что не знаешь, где я и что со мной. Наверное, веришь, что я служу где-нибудь в медсанбате? С той поры, как я зачислена в разведшколу, ты и не представляешь, чем я действительно занимаюсь. Не знаешь, что я уже двенадцать раз была в тылу врага. Одиннадцать перебросок в тыл и одиннадцать возвращений. Но этот, двенадцатый… Нет. Не надо, не надо, не надо думать о том, что может случиться в любую минуту…
Возможно, ты никогда не узнаешь, мама, что я была здесь и чем кончилось все это. Разведчик погибает безвестным. К этому я готова давно. Еще с тех пор, как училась в школе разведчиков. И лучше, если ты посчитаешь, что меня просто убили на фронте, как многих. Пусть тебе никогда-никогда не станет известно, что здесь сделают со мной…»
Мамины тревоги… Полные забот и наставлений ее письма, когда впервые пришлось расстаться с нею. Когда это было? В тридцать восьмом году. Кажется, вечность прошла с тех пор… В тот год было закончено девять классов. А десятого не было ни в ястребовской школе, ни где-либо вблизи Рогозцев. И тогда на семейном совете решили: «Поедешь, Саша, жить к Марии; в школе, где она учительствует, есть десятый класс».
Десятый… Словно в зеркало заглянула Саша сейчас в свою память. «Кто ты, девушка, смотрящая на меня? Пушистые, легкие волосы пронизаны солнцем, сияют твои глаза, чему-то улыбаешься ты чуть-чуть задумчиво. На простеньком ситцевом в цветочках платье — комсомольский значок, в руках свернут в трубочку аттестат.
Да это же я сама ровно за год до начала войны, в июне сорокового года. В день, когда окончила десятилетку. «Мама, я уже получила аттестат, буду подавать документы в Тульский педагогический, на исторический факультет. Жди, скоро приеду, все лето буду готовиться к приемным экзаменам и обязательно выдержу! Обязательно…»
И выдержала.
Но сейчас, здесь, в этом гестаповском застенке, выдержишь ли свой последний, свой самый трудный экзамен, Саша?
«Выдержу. Я член Ленинского комсомола».
А помнишь, как тебя принимали в комсомол?.. Как это было давно — в тридцать седьмом, за четыре года до войны, когда училась в восьмом классе ястребовской школы.
С нетерпением ждала, когда исполнится четырнадцать. Ведь только после этого получаешь право подать заявление в комсомол. Смешно вспомнить — боялась перед собранием: «А вдруг откажут?» Ведь знала же — не за что отказать. Отличница, староста класса. Знала, а все же переживала. Вместе с подружками по классу — Аней Безлейкиной, Маней Иванниковой. Их всех в один раз принимали. Что с ними теперь? Аня, известно, тоже в армии. Добровольно ушла. Жива ли?..
«Достойны ли приема?» Волновались тогда, ждали, пусть это решат комсомольцы. Хотелось быть такой, как они. Но ведь они такие же ребята, как я, как Аня и Маня, просто ребята из нашего класса. Но комсомольцы были и среди тех бойцов, которые штурмовали Перекоп и Волочаевку. Комсомольцами были Безайс и Матвеев — отважные парни, о которых так интересно написано, аж дух захватывает… Как она называется, книжка про них? А, вспомнила: «По ту сторону». Про гражданскую войну. Помнится еще книжка — «Первая девушка». Про первую комсомолку, про то, как смело глядела она в лицо врагам. Книги, книги… Сколько их прочитано в школьные годы… Дома шутили: «Нашу Сашу от книжки за уши не оттянешь». Читала все подряд. Но больше любила читать про то, как люди раньше за свободу боролись. Спартак. Степан Разин. Пугачев. Декабристы. Гарибальдийцы. Парижские коммунары. Большевики…
Большевики… Самые честные, самые стойкие из всех, кого приходилось знать и о ком слышать, были большевиками. С детства помнятся рассказы о дяде Сергее Васильевиче. Видел и слышал Ленина. Был секретарем партийной ячейки в селе, смело боролся с кулаками и бандитами и еще в гражданскую погиб как коммунист…
Где-то за стеной гулко грохнула тяжелая дверь, коротко и невнятно прозвучали голоса. «За мной?» — встрепенулась Саша. Тихо…
«За мной?»
Но около двери ее камеры так и не раздалось ничьих шагов.
…Она лежала по-прежнему, съежась на соломе. Дневной свет, едва проникавший в окно сквозь щели между досками, с каждой минутой слабел, в камеру наползала серая, густеющая сумеречь. Вот и совсем темно. Если глянуть вверх, то не сразу различишь, где окно. Здесь, в камере, ночь наступает раньше, чем на воле. Вплотную со всех сторон — непроглядный мрак. Вот так же черно вокруг было, когда прыгнула. Но там темнота скрывала простор необъятного неба. А здесь — протяни руку в любую сторону — сразу наткнешься на холодную стену. Давно ли птицей парила под тугим куполом парашюта и ветер нес, нес… Если б можно было, как в сказке, заиметь чудо-крылья, раздвинуть стены, взлететь…
Орленок, орленок,
Взлети выше солнца
И степи с высот огляди.
Навеки умолкли веселые хлопцы,
В живых я остался один.
Орленок, орленок,
Блесни опереньем,
Собою затми белый свет.
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет…
В школе, да и потом, в институте, любили петь эту песню. Разные песни пели — на вечерах, на демонстрациях и просто так. «Орленок, орленок…» Думалось ли, что придется разделить его судьбу? «Не хочется думать о смерти, поверь мне…» Не хочется. Надо думать о чем-нибудь другом. О другом!
…За высоким институтским окном колышатся на легком ветерке позолоченные осенью листья. А меж ними голубеет чистое-чистое небо. Солнечный свет на листьях, солнце в душе, и голова даже кружится от радости. В горячей от волнения руке только что полученный студенческий билет.
Поднести его к глазам, раскрыть, снова и снова, наверное в сотый раз, всмотреться. Хотя и так уже запомнилось все, что в нем написано. «Тульский педагогический институт. Исторический факультет. Первый курс». И уже роятся в голове мечты: «Говорят, во время каникул можно принять участие в экспедиции, раскапывать древнее городище… А кончу институт — сразу поступлю в аспирантуру. Быть ученым-историком — это же очень интересно! Открыть какой-нибудь неизвестный древний город. Или написать исследование про гражданскую войну. А то — учебник по истории. Пусть ребята в школах учатся по нему. И на обложке будет: «А. А. Кулешова». Но, может быть, сначала лучше поработать преподавателем? Например, у себя в Рогозцах. К тому времени, когда будет получен диплом, там обязательно откроют уже полную десятилетку. И тогда никому из ребят не придется ходить за восемь километров в Ястребовку…»
Шаги по каменному полу. Шаги у дверей. Лязгнул откинутый засов. С ржавым визгом медленно раскрылась дверь. В ней, тускло освещенный сзади, возник силуэт немца-тюремщика в долгополой шинели, в низко надвинутой на лоб шапке с большим козырьком. В пронзительной тишине звякнули ключи, связку которых он держал в руке. Хриплый, равнодушный голос:
— Виходить, ты!
Саша поднялась…