Дома

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дома

Суровые зимние дни блокады… Над Ленинградом не угасало зарево пожаров. Бойцы и командиры с лютой злобой глядели на траншеи врага.

После гибели Леши Ульянова я стал работать в паре с Зиной. Однажды рано утром мы наблюдали за передней траншеей противника; над его блиндажами клубился дым, где-то слышался стук топора. Вдруг один немец выбежал из укрытия в траншею по надобности. Строева, увидя фашиста, выстрелила и, отвернувшись, плюнула.

Когда мы вернулись в свой блиндаж, сержант Андреев, шутя, встретил нас словами:

— Эх вы, снайперы, человека не пожалели, в таком виде на тот свет откомандировали.

Сержант достал из кармана полушубка голубой конверт и повертел им у меня перед носом:

— За убитого фашиста спасибо. А вот и награда.

Это было письмо от жены: «Здравствуй, мой родной!

Вчера получила от тебя письмо. Ты не можешь представить, как обрадовались мы, что ты жив, здоров и бодр духом. О нас не волнуйся, мы все живы и здоровы. Но тяжко мне в разлуке. В жизни есть, родной наш, такие вопросы, которые нельзя решать в письмах. Если бы ты знал, как мне нужно с тобой встретиться! Хотя бы на час. Надо о важном деле поговорить!»

Я терялся в догадках: что могло случиться? Прилег на нары и не помню, то ли вздремнул, то ли мне почудилось, но ясно увидел лицо жены. Она стояла, склонясь над кроваткой Володи. Русые волосы рассыпались на белой шее. Жена что-то говорила сыну. Ее большие, широко поставленные темно-голубые глаза смеялись. Володя, протягивая обе ручонки, что-то лепетал.

Я лежал затаив дыхание, боясь пошевельнуться. Что, что могло у них случиться?

Ко мне подошел старший лейтенант Круглов. Внимательно взглянув на меня, спросил:

— Какие новости из Ленинграда?

Я протянул командиру письмо. Оно, конечно, напомнило ему о семье, тоже оставшейся в Ленинграде. Но он ничем не выдал своих чувств. Возвращая мне конверт, тихо сказал:

— Да. Трудно им без нас.

Потом лег на дощатый топчан, положил руки под голову. Его густые брови дергались, крутой лоб то морщился, то разглаживался. Я замечал не раз — это было признаком глубокого волнения.

Связной подал старшему лейтенанту Круглову письмо на имя Ульянова. Командир вскрыл его и прочел вслух:

— «Здравствуй, мой родной сынок Алешенька. Вчера получила от тебя долгожданную весточку. Не могу передать словами мою радость. Сынок, пиши почаще мне и Наденьку не забывай. Она, бедняжка, ждет тебя и очень волнуется. Алешенька, милый ты мой, я каждый день молюсь за тебя и верю, что ты вернешься. За меня ты не волнуйся, у меня все для жизни есть, только тебя нет со мною рядом. Пиши, сынок, как скоро выгоните с нашей земли этих фашистских мерзавцев. Кланяйся, сынок, своим товарищам, я и за них помолюсь… Чтобы вражья пуля миновала их. Большой поклон от дяди Прохора и тети Анастасии. Наденька сама тебе пропишет обо всем. До свиданья, родной мой.

Крепко обнимаю тебя.

Мама.

3 ноября 1941 года».

Круглов опустил голову. Молчали и мы.

Дядя Вася, ворочаясь с боку на бок, глухо кашлял на втором ярусе нар. Андреев быстро подошел к пирамиде, взял свой пулемет, вышел в траншею. Зина сидела возле пылающей жаром печки, крепко закусив губы. То и дело она прикладывала ладонь к глазам.

Ротный молча закурил, аккуратно сложил письмо, спрятал его в нагрудный карман гимнастерки.

— Виктор Владимирович, — сказала Зина, — не пишите сейчас матери Леши, повремените малость.

— Придется повременить. Да ведь… — И, не договорив, он вышел из блиндажа.

Вскоре я получил отпуск в Ленинград на три дня.

Радости моей не было границ. Пробыть вместе со своими три дня! Три дня, три года, три века!

Было четыре часа ночи. Я вышел на развилку дорог Ленинград — Стрельна Лигово. Осмотрелся. Позади, над передним краем, взлетали ракеты. Впереди лежала прямая асфальтированная дорога, покрытая тонкой коркой льда. По ней извивалась поземка. «Выхожу один я на дорогу…» — почему-то припомнились знакомые с детства строки.

Восемь километров отмахал за один час. На проспекте Стачек остановился, чтобы передохнуть. Война все изменила вокруг. Фасады домов были иссечены осколками снарядов и бомб, вместо окон глубокие черные впадины мрачно глядели на занесенные снегом улицы. На Нарвском проспекте вдоль стены тянулась очередь плотно прижавшихся друг к другу людей. Увидя меня, разрумянившегося от быстрой ходьбы и мороза, люди на секунду повернули бледные лица в мою сторону. Но именно на секунду, потом их головы рванулись назад в исходное положение и взгляды голодных глаз устремились на дверь магазина. Многие сидели на земле; скорчившиеся, с зажатыми между колен руками, они казались мертвыми. Во время обстрела никто не уходил в укрытие. Люди терпеливо ждали открытия булочной, чтобы получить блокадный паек хлеба.

Усталость и сон одолевали людей. Некоторые из них садились на мерзлую землю у стенки передохнуть и тут же умирали.

На углу Разъезжей и Лиговки горел огромный пятиэтажный дом. Никто не спасал домашних вещей. Люди стояли возле дома, протягивали к огню руки, подставляли спины и бока.

По проспекту Нахимсона две женщины с трудом тащили на саночках труп, плотно завернутый в простыню. Группа красноармейцев шла в сторону фронта. Все время слышались разрывы снарядов.

Я подходил ближе и ближе к улице, где жила моя семья.

Сердце усиленно билось. Вот улица Михайлова, мой дом.

Я взбежал на третий этаж и остановился перед дверью своей квартиры, не смея постучать. «Дети, верно, спят», — подумал я.

Все же осторожно постучал и стал прислушиваться. Было тихо… Вторично постучал, уже сильнее, но к двери никто не подходил. Я сел на лестничную ступеньку и закурил. Руки дрожали. По спине пополз страх: «Где они? Почему никто не открывает? Что могло случиться за эти четыре дня, с тех пор как я получил последнее письмо Веры?»

Вдруг я услышал на лестнице шаги. Бросился вниз.

Это была Катя Пашкова, дворник нашего дома. Ее трудно было узнать, так она изменилась.

— Тетя Катя, где Жена и дети?

Она не ответила, а молча обняла меня и, не глядя мне в глаза, сказала:

— Вера Михайловна ушла из дому позавчера и не возвращалась.

— Куда ушла? Их эвакуировали?

— Нет, она ушла без вещей, со старшим сынком, а куда — не знаю.

Еле передвигая ноги, тетя Катя стала спускаться вниз по лестнице, не отвечая на мои вопросы, Я остановился среди двора. Куда идти, где искать? Или ждать на месте?.. Был ранний утренний час. Я пошел бродить по пустынным улицам города; меня останавливали патрули, проверяли документы, и я опять шел дальше без всякой цели. Дошел до Кондратьевского проспекта. Началась воздушная тревога. Пронзительно завыла сирена, к ней присоединились тревожные заводские и паровозные гудки. В воздухе послышался надрывный гул моторов вражеских самолетов. Наша зенитная артиллерия открыла огонь. На ночном небе появились вспышки разрывов.

Почему-то только сейчас мне пришла в голову мысль: нужно спросить жильцов нашего дома, не знают ли они чего-нибудь о жене.

Возвратившись в свой дом, я стал расспрашивать соседей по квартире, куда ушла жена. Никто ничего не знал.

«Возможно, они попали под обстрел и ранены», — подумал я. Обошел больницы. Нет. Нигде нет…

Недалеко от нашего дома, на Нижегородской улице, я увидел людей, стоявших возле разрушенного здания. Люди следили за дружинницами, откапывавшими погибших. Одна пожилая женщина узнала среди убитых свою дочь. Обезумевшую от горя мать куда-то увели. Вот здесь и мне суждено было пережить сильнейшее в моей жизни горе. Прошло несколько часов ожидания на Нижегородской… Со двора дома две девушки вынесли на носилках изуродованное тело ребенка. Я сразу узнал своего семилетнего сына Витю. Я взял сына на руки и прижался ухом к его груди, но напрасно: он был мертв.

Не выпуская из рук мертвого сына, я присел ни край панели и просидел так, не помню, час, или два, или сутки.

Вокруг меня толпились прохожие, что-то говорили, женщины плакали, спорили с милиционером. Я не обращал на них внимания, сидел, опустив голову, крепко держа в объятиях своего мальчика, и боялся поднять глаза, зная, что могу увидеть мертвую жену.

Кто-то тронул меня за плечо. Это был милиционер — он попросил меня отнести тело сына к машине. Здесь, у машины, я увидел лежащую на носилках мать моих детей Веру Михайловну. Она тоже была мертва. Я опустился перед ней на колени, положил рядом с ней Витю. Затем то жену, то сына брал на руки, прижимал к груди, целовал их мертвые лица и опять клал рядом, не понимая, зачем это делаю.

Дружинницы взяли из моих рук жену и унесли в машину вместе с сыном. Утром я похоронил их на Богословском кладбище в одной могиле. Долго сидел у свежего холмика… А к дощатому сараю все подходили машины с погибшими ленинградцами. Я брел к сараю, куда уносили изуродованные тела взрослых и детей, искал среди них своего малютку — сына Володю. Не найдя, опять возвращался к дорогому мне холмику.

Где-то в городе слышались разрывы снарядов, в небе гудели моторы, а в воздухе кружились снежинки, словно боясь опуститься на землю, политую человеческой кровью.

Меня не покидала мысль о втором сыне — Володе. Где он? Как найти его? Я решил отправиться немедленно домой и начать там поиски.

По пути меня опять застала воздушная тревога.

Я вошел под арку дома и хотел остаться во дворе, но две девушки-дружинницы настойчиво потребовали, чтобы я прошел в укрытие.

В просторном помещении, освещенном керосиновой лампой, стояли детские кроватки и коляски. Маленькие дети спали. Те, кто были постарше, играли в прятки. Взрослые сидели молча, понурив головы. Одна из девочек подошла к матери и стала теребить ее за рукав:

— Мама, я хочу кушать, дай мне кусочек хлеба, дай. Мать погладила девочку по голове:

— Нет, доченька, хлеба, нет.

Девочка ткнулась лицом в подол матери, ее худенькие плечики судорожно задергались. Мать, закусив посиневшие губы, гладила вялой, безжизненной рукой белокурую голову ребенка.

Я снял со спины вещевой мешок, достал хлеб и банку консервов, отрезал кусок черствого хлеба, положил на него ломтик мяса, протянул девочке.

Остальные дети прекратили игру и молча, выжидающе смотрели на меня. Я машинально резал ломтики хлеба и мяса. Давал детям, продолжая думать о Володе.

Пожилая женщина подошла ко мне:

— Дорогой товарищ, не накормите вы нас своим пайком. Поберегите себя, вам воевать надо.

Тревога кончилась…

Во дворе нашего дома меня встретила тетя Катя. Вид у меня, должно быть, был ужасный. В течение двух последних суток я не смыкал глаз, а про еду и вовсе забыл. Дворничиха ни о чем не спросила. Она уже все знала. Молча взяла меня за руку и, как слепого, увела в свою комнату:

— Вы простите меня, старую дуру, за то, что я вам при встрече не сказала. Все наша жизнь теперешняя… Жив, жив ваш Володя, у меня он.

Я бросился к стоявшей в углу детской кроватке и увидел спящего сына. Живой! Невредимый! Мой сын, мое сердце.

От счастья захватило дух, и я целовал исхудалые, морщинистые руки тети Кати.

Мы осторожно вышли на кухню, прикрыли за собой дверь. Эта добрая простая русская женщина, держа меня за руки, как ребенка, утешала:

— Вы, Иосиф Иосифович, не должны отчаиваться. У вас есть сын, и вы должны о нем заботиться.

Я сиял с плеч вещевой мешок, выложил из него на стол остатки пайка, но, как только присел на диван, заснул и не слыхал, как приходила тетя Катя, как она положила меня на диван, как сняла с ног сапоги и укрыла одеялом. Когда проснулся, было семь часов утра. В кухне не было никого. Я тихонько открыл дверь в комнату и взглянул на спящего Володю. Спустя некоторое время пришла хозяйка. Она принесла с Невы два ведра воды. В воде плавали мелкие льдинки.

Тетя Катя присела на стул, руки ее дрожали. Она шумно дышала приоткрытым ртом. В русых бровях блестели серебром иглы морозного инея. Ее голова медленно склонилась на грудь. Она просидела несколько минут в полудремоте. Я боялся пошевельнуться, чтобы не нарушить ее покоя.

Вздрогнув, словно от удара, тетя Катя тяжело встала, направилась к столу, где лежал хлеб. Она пальцами отломила маленькую дольку корки, положила ее в рот, стала растапливать печку-времянку.

Когда Володя проснулся, он не узнал меня, а потянулся к тете Кате.

— Да что же ты, Володенька, — ласково сказала она, — отца не узнал? Это твой папа, папа пришел.

Володя повернул голову. Насупившись, глянул мне в лицо, а сам по-прежнему обеими ручонками крепко держался за шею чужой женщины. Слово «папа» его успокоило, — по-видимому, он слышал его много раз от матери. И вот наконец Володя сидит на моих коленях и пальчиками перебирает ордена и медали.

Под вечер я ушел в райздравотдел и получил для сына направление в детский дом, Когда я стал прощаться с тетей Катей, она взяла на руки Володю, прижала к груди и просила ненадолго оставить сына у нее.

— Нельзя, тетя Катя, нельзя.

Я оставил ей адрес детского дома и попросил ее навещать Володю, если будет время.

Я открыл дверь своей квартиры и вместе с сыном зашел в нее, чтобы проститься со своим осиротевшим домом. На кухне и в комнатах было темно и холодно. Нашел лампу — на донышке еще был керосин — и зажег. Володя подошел к детскому уголку, где на коврике лежали игрушки. Он стал перекладывать их с места на место, что-то говорил, размахивал ручонками.

Все было по-прежнему на своих местах: на комоде в кожаной рамке стояла фотография жены и старшего сына Вити. Только теперь, взглянув на нее, почувствовал я всю глубину своего горя. Не помню, сколько я пролежал вниз лицом на диване, на котором был брошен лыжный костюм старшего сына. Кто-то тронул меня за ногу. Я не сразу понял кто. Это был Володя, он держал в ручонке игрушечный пистолет. Показывая пальчиками на окно, малыш твердил одно и то же: «Бу-бу-бу». Я обнял сына и, прижимая его к груди, заходил по комнате. А часом позже отнес его в детский дом. Володя не хотел идти к незнакомой женщине в белом халате, громко плакал и просил:

— Папочка, я хочу домой. Хочу к маме, хочу к маме!

Я поцеловал самое дорогое, что осталось от семьи, и молча вышел на улицу. А в ушах долго еще звучал голос сына: «К маме! К маме!»