Подтверждающие мнения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Подтверждающие мнения

Вернемся к Гилельсу-мальчику.

Семья жила по-прежнему в большой нужде; платные «общедоступные» концерты, в которых Гилельс вынужден был участвовать, не могли исправить положения. Надо было что-то предпринимать, и Рейнгбальд решила направить Гилельса на Второй Всеукраинский конкурс пианистов, несмотря на то, что по возрасту он не имел права в нем участвовать; пришлось играть вне конкурса. Было это в Харькове, тогда столице Украины. Одаренным участникам соревнования назначались солидные стипендии, и Гилельс, чего можно было ожидать, получил персональную стипендию правительства Украинской ССР.

Играл он Токкату D-dur Баха, Жигу Лейе-Годовского и «Свадебный марш» Мендельсона-Листа. О его выступлении на этом «незнаменитом» конкурсе сохранилась зарисовка П. П. Когана: «Память переносит меня, — пишет он, — на много-много лет назад, к давно отзвучавшему прошлому, когда на эстраде харьковского концертного зала во время паузы, не снимая рук с клавиатуры, в нетерпеливом ожидании тишины сидит Эмиль Гилельс, а публика все еще никак не может успокоиться. Я четко вижу его маленькую фигурку, чуть подавшуюся вперед, смотрю на его обращенный к открытой крышке рояля профиль, в котором угадываю напряжение каждого мускула, каждого нерва…»

Приблизительно к этому времени относится знаменательный эпизод. Святослав Рихтер вспоминает: «Впервые я встретился с Гилельсом в Одессе. Я, как обычно, по средам музицировал у друзей. Мы играли в четыре руки с пианистом Сережей Радченко „Прелюды“ Листа, симфонии Мясковского. Радченко отличался суетливостью, разводил все время какую-то деятельность.

Известный петроградский критик Тюнеев привел Гилельса с пожаром на голове (хоть вызывай пожарную команду!). Мне было тогда семнадцать, а Гилельсу пятнадцать — он был уже „знаменитый“ мальчик. Гилельс послушал и сказал:

— Этот мне нравится. Хороший, — про меня. — А тот никуда не годится».

Здесь характер Гилельса проявился во всей полноте. О Гилельсе-мальчике П. П. Коган писал: «…Одна черта, подмеченная мною у Гилельса… вызывала во мне чувство исключительной симпатии к нему. Это была черта необычайной прямоты и искренности, определявшая его поведение и сохранившаяся, по-моему, у него навсегда».

Невольно вспоминается Рахманинов — в ситуации весьма схожей. Григорий Пятигорский в своей книге «Виолончелист» рассказывает: «Устраивая прием в честь Рахманинова, Луиза Вольф [импресарио] попросила меня сыграть его сонату. Мой друг, пианист Кароль Шретер, лихорадочно готовился к нашему выступлению. И не удивительно. Рахманинов был его божеством… Рахманинов сидел неподалеку от меня и Шретера. У него был такой вид, будто его заманили в западню или привезли на пытку.

Соната прошла хорошо… Рахманинов пожал мне руку и произнес несколько лестных слов. Шретер, совершенно не замеченный им, стоял рядом со мной.

— Я на три дня задержусь в Берлине. Пожалуйста, зайдите ко мне, — и, указывая на Шретера, — только без него.

Не пошел я к Рахманинову, — продолжает Пятигорский, — и провел немало часов, пытаясь помочь Шретеру придти в себя после этого инцидента. Спустя несколько лет при встрече с Рахманиновым в Нью-Йорке я сказал ему с оттенком укора, что Шретер умер…»

Мне все-таки не кажется, что виной тому был Рахманинов; что же до Гилельса, то, конечно, обошлось без летального исхода. Но как «одинаково» они проявляют себя! Казалось бы, рассказанный Пятигорским случай должен был отдалить его от Рахманинова, тем более что Пятигорский недвусмысленно его осуждает. Но дальше он пишет: «Ближе познакомившись со сложной натурой Рахманинова, я начал понимать его непреклонную суровость, подозрительность, предубеждения и внешнюю сухость — все это были словно шрамы от тяжких и глубоких внутренних переживаний. Его манеру держаться можно было объяснить нежеланием раскрывать свое внутреннее „я“, целиком отданное музыке (портрет Гилельса! — Г. Г.). Мне довелось слышать от окружавших его, что он редко смеялся, но когда однажды я рассказал ему что-то смешное, он разразился таким бурным хохотом, что даже напугал меня». Пятигорский приводит далее слова Рахманинова, обращенные к нему: «Вы мне нравитесь», — и продолжает, — «Мне он больше чем нравился! Я просто восхищался им и всегда находился под его обаянием». Вот такой, казалось бы, неожиданный финал.

Но пора возвращаться в Одессу.

Остался позади харьковский конкурс. В своем развитии Гилельс неудержимо шел вперед — он был уже, можно сказать, готовым пианистом. Это неожиданно нашло подтверждение в двух судьбоносных фактах его биографии: в 1932 году, почти одновременно, в Одессу с концертами приехали два прославленных пианиста — Александр Боровский и Артур Рубинштейн. Оба они услышали Гилельса; об этом — чуть погодя. А сейчас приглядимся: как выглядел мальчик, игравший им, каким они увидели его?

Пришло время дать портрет Гилельса тех лет — пожалуй, лучший написан Коганом. «В 1932 году, — вспоминает он — я впервые увидел Гилельса (Коган ошибается: это было, скорее всего, годом раньше, так как харьковский конкурс, на котором он присутствовал, состоялся в 1931 году, а к тому времени Коган уже неоднократно встречался с Гилельсом. — Г. Г.). Он выступал в роли аккомпаниатора, и, по правде говоря, слушая солистов, я не обратил тогда внимание на исполнение им фортепианной партии. Значительно больше меня заинтересовала его наружность. Небольшого роста, с очень подвижными чертами немного скуластого лица, с широко поставленными глазами под длинными бровями, с крупными и как будто надутыми губами, он производил впечатление пугливого паренька, внезапно попавшего в большой город. У него были рыжие волосы, точно освещенные светом заката, лоб, усыпанный веснушками, которые удивительно шли к его шевелюре, и удивительная легкость в движениях и походке. Казалось, сама природа, наградив Гилельса большим талантом, решила также и его внешности придать оригинальный, незаурядный вид. Он говорил мало, больше слушал, что говорят, часто без нужды озирался по сторонам и ежеминутно поправлял непослушную прядь волос, свисавшую на лоб».

Ближе узнав Гилельса, Коган так охарактеризовал его: «То вялый и замкнутый, то вдруг жизнерадостный и порывистый, он, подобно всем нервным натурам, почти всегда находился в плену своего собственного, крайне неустойчивого настроения. („…Вы хорошо знаете, — писала Когану Рейнгбальд, — как переменчивы бывают у него состояния и настроения и как нельзя быть уверенной в следующем периоде“. — Г. Г.) Эмиль Гилельс подкупал своей непосредственностью, искренностью и той юношеской свежестью чувства, какая особенно свойственна первой молодости. Он становился при этом словоохотливым, общительным, легко выслушивал замечания… и охотно шел навстречу разумным советам».

Таким и предстал Гилельс перед взором Боровского и Артура Рубинштейна.

Можно, конечно, сразу дать здесь отзыв Боровского — прослушав Гилельса, он письменно закрепил его. Но будет куда интереснее узнать от самого Гилельса подробности этого происшествия — он рассказал Баренбойму, как все было: «…На квартире Сигала я был ему [Боровскому] представлен. Дело было после сытного, обильного и вкусного южного обеда, он чуточку осовел и ему, по-видимому, больше всего хотелось подремать. А тут тебе такая напасть: его попросили прослушать какого-то мальчика. Сидел он, когда я вошел, грузно развалившись в кресле со скучающим лицом. Предложил мне что-либо сыграть. Со свежими силами я начал играть очень для меня приятный репертуар, который был выучен недавно, но немножко обыгран. Сначала этакие „лакомые кусочки“ — транскрипции и виртуозные сочинения, тогда ведь было повальное увлечение ими. Искоса посматриваю на Боровского. Он стряхнул с себя усталость, повернулся в мою сторону и, когда я кончил, потребовал, чтобы я играл еще, еще и еще. Я играл довольно много, почти всю программу, которую готовил к конкурсу в Москве. Он вытаращил глаза, был явно взволнован, о сне и отдыхе уже не думал…»

Боровский тут же написал: «Совершенно потрясен совершенством игры на рояле пятнадцатилетнего Эмиля Гилельса. Александр Боровский». Как слышится в этом «совершенно — совершенством» волнение Боровского! Он настаивал на том, что Гилельс должен немедленно ехать в Москву.

Впоследствии они не раз встречались за рубежом — темы для обсуждения находились… Цитирую отрывок из подробной статьи С. Грохотова о Боровском: «Много лет спустя именно Гилельс был первым музыкантом из Советского Союза, возобновившим контакты с Боровским. Последний всегда с восторгом отзывался об искусстве и о человеческих качествах своего младшего товарища и называл его „лучшим пианистом всего мира“. „Я очень люблю Эмиля Григорьевича, — писал он… — потому что у него доброе сердце и он помнит все хорошее, что люди сделали для него“».

Теперь — Артур Рубинштейн. Гилельс был в восторге от его игры. В свободный от концертов день знаменитый пианист сам приехал в консерваторию. «Показали меня, — рассказывает Гилельс. — Рубинштейну я понравился, и он написал об этом много времени спустя в своей книге…»

Всю свою долгую жизнь Рубинштейн помнил первую встречу с Гилельсом — рассказывал и писал о ней с некоторыми вариациями, но «тема» всегда оставалась неизменной. В одном из интервью он поделился своими «ощущениями»: «…Бог мой, там был этот мальчик — низенький, с копной рыжих волос, в веснушках, который играл… я не могу этого передать. Могу лишь сказать, что если он когда-нибудь приедет в Соединенные Штаты, то мне будет лучше упаковать чемоданы и удалиться». И Рубинштейн заключил тогда: если Гилельс поедет с концертами в Европу — это станет для него триумфальным шествием.

Приведу и некоторые другие высказывания Рубинштейна. «Гилельса я впервые услышал в 1932 году. Обычно, гастролируя, я стараюсь бывать в местных консерваториях, знакомиться с игрой молодых пианистов. В Одесской консерватории предложили послушать двух учащихся, брата и сестру, причем предупредили, что сестра талантливее брата.

Появился рыжеватый, бедно одетый мальчик. Уже первые звуки ошеломили меня. Это было совершенство. И в таком возрасте! Я высказал свое мнение: большой талант, большой артист.

Спустя год, я приехал в Москву и услышал новость: появилась знаменитость — Эмиль Гилельс… В 1938 году на Брюссельском конкурсе, где я был членом жюри, Гилельсу присудили первое место.

С тех пор мы не раз встречались, музицировали. Обменивались мнениями. Гилельс — истинный артист. Его всегда интересно слушать потому, что он открывает новое и стремится к совершенству».

Наконец, в книге воспоминаний, вышедшей в 1980 году, Рубинштейн как бы подытожил: «Директор консерватории представил мне небольшого роста рыжеволосого мальчика, который смущенно подал мне руку и тотчас же сел за рояль. После первых же тактов „Аппассионаты“ я почувствовал, что передо мной щедро одаренный талант. Я попросил его поиграть еще, и он сыграл как законченнейший мастер тогда еще мало кому известную пьесу Равеля „Jeux d’eau“ [„Игра воды“]. Я расцеловал его в обе щеки и спросил об имени: Эмиль Гилельс. Это имя я записал».

И не просто записал: Рубинштейн пропагандировал его с такой настойчивостью, что через некоторое время Гилельс получил телеграмму с предложением дать концерты в нескольких европейских странах. Разумеется, в то время это было совершенно исключено. Наивный Рубинштейн!

Чтобы читатель не подумал, будто Рубинштейн только и возвращался к своему первому «столкновению» с Гилельсом, обратимся к «суммарной» оценке, данной им в одном из многочисленных интервью: «О Гилельсе можно сказать кратко: Эмиль Гилельс гениальный пианист, его игра — игра гения фортепиано».

Так, нежданно-негаданно Рейнгбальд получила подтверждение своей веры в будущее Гилельса от двух всемирно известных музыкантов.