В начале жизни… Несколько слов о критике

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В начале жизни… Несколько слов о критике

Как волнующе-притягателен сюжет: рождается человек, его имя и судьба никому не ведомы, — а со временем… Как это происходит? Кому это дается? Что должно произойти, чтобы «превращение» состоялось?

Именно такой путь был предназначен мальчику из «незаметной» еврейской семьи, с превеликим трудом еле сводившей концы с концами. Гилельс увидел свет 19 октября 1916 года в Одессе. Нет смысла перечислять имена знаменитых людей — тех, кого этот город подарил стране и миру, и тех, кто так или иначе соприкасались с ним: список слишком длинен, да и хорошо известен каждому культурному человеку. В своей автобиографии Леонид Утесов написал: «Я родился в Одессе. Вы думаете, я хвастаюсь?»

Пожалуй, стоит «обозначить» здесь некоторых пианистов, чей родной город — Одесса. Когда перечисляешь длинный ряд имен подряд, — а в данном случае именно в этом моя задача — неизбежно каждое из них теряет «индивидуальность», как бы нивелируется. Поэтому взвесьте значимость каждого имени «в отдельности». Итак, это: Владимир Пахман, Бенно Моисеевич, Шура Черкасский, Самуил Фейнберг, Яков Зак, Мария Гринберг… Вряд ли какой-либо город может сравниться с Одессой по числу выросших там великих музыкантов (говорю только о них), разве что Будапешт, где родились — и это не может не произвести впечатления — Юджин Орманди, Фриц Райнер, Джордж Сэлл, Георг Шолти, Эуген Сенкар, Антал Дорати! С каждым из них, замечу, Гилельс впоследствии играл.

Одесса удивительно красива: стройность ее архитектуры, регулярность застройки, прямизна улиц заставляют вспомнить Петербург — в уменьшенном варианте, разумеется. Если позволено будет поделиться своими личными впечатлениями, то это, прежде всего, — разительное несоответствие облика города сложившимся представлениям, почерпнутым, главным образом, из бабелевско-жванецких источников.

Вспомним Пушкина; он рассказывает в письме: «…Я насилу уломал Инзова (кишиневский начальник Пушкина. — Г. Г.), чтоб он отпустил меня в Одессу — я оставил свою Молдавию и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напомнили мне старину и, ей-богу, обновили мне душу… В Одессе… все еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни». Одесса, конечно же, прежде всего европейский город, и его культурная аура не может не повлиять — самым благотворным образом — на выросшего там человека (как и районы типовой застройки тоже, к сожалению, не могут не повлиять…)

Одесса столько раз описана и воспета, что повторяться нет надобности. «Всласть наотражалась бессмертная Одесса, — свидетельствует Даниил Данин, — в фольклоре, литературе, кино. И стала узнаваемой на всех широтах. А уж дома у себя — в очаровании оригинала затверженных штампов».

Стоит сказать, пожалуй, о том, что именно Одессу нежно любил Иван Бунин. Уже в эмиграции он вспомнил одесскую весну — «всю ее совершенно особенную прелесть — это смешение уже горячего солнца и морской, еще зимней свежести, яркого неба и весенних морских облаков». Так говорит — устами Бунина — один из героев его рассказа, а другой ему вторит: «…Одесская весна действительно нечто особенное. Только я вспоминаю как-то нераздельно парижские весны и одесские…»

Культурная история города наполнена значительными событиями. Лишь один пример. Петр Ильич Чайковский — шел последний год его жизни — писал брату, Модесту Ильичу: «Жаль, что ты не можешь иметь под рукой одесских газет, — ты бы узнал, до чего преувеличено Одесса относилась к моим заслугам… Если б когда-нибудь хоть десятой доли того, что было в Одессе, я бы мог удостоиться в столицах!» (Напомню в скобках, что портрет Чайковского, который он сам считал лучшим, написан художником Кузнецовым именно в Одессе.)

И в другом письме, ему же: «Никогда я еще не испытывал ничего подобного тому, что испытываю теперь. Меня чествуют здесь как какого-то великого человека, чуть ли не спасителя отечества». Приводя эти слова в книге «Жизнь Петра Ильича Чайковского», Модест Ильич замечает: «…В течение почти двух недель он [П. И. Чайковский] был предметом такого восторженного отношения одесситов, что даже пражские торжества 1888 года бледнеют при сравнении». А ведь в Праге поклонение Чайковскому достигло, казалось, апогея: «Минута абсолютного счастья», — записал он в дневнике после концерта. Но Одесса «превзошла» Прагу…

Ее нередко называли «третьей столицей» Российской империи — вслед за Петербургом и Москвой. Леопольд Ауэр, исколесивший множество стран, оставил в своих мемуарах выразительное описание Одессы, имея в виду, прежде всего, ее «культурную составляющую» (он впервые увидел город спустя год после Чайковского): «Одесса в те времена (не знаю, как теперь) была одним из прекраснейших городов Европы и скорее напоминала Геную, чем русский город, на который она была совсем непохожа. Она расположена на южном берегу одной из бухт Черного моря, на крутом плоскогорье, возвышающемся над „шестью гаванями“ ее обширного порта, в котором развевались флаги всех государств. Собственно город, расположенный на высоте 1000–1500 футов над морем, имел широкие улицы. Обрамленный красивыми новыми домами и обсаженный деревьями бульвар, по которому все городское население города гуляло, любуясь на воды и на кажущийся безграничным горизонт Черного моря. Имелись также „Пале-Рояль“ с цветниками и фонтанчиками и большой городской сад…

Только что построенный Городской театр в архитектуре своей отображал влияние больших театров Вены и Милана и был снабжен всеми новейшими усовершенствованиями. Кроме Городского и Оперного театров этот город имел хороший оркестр с большим оперным репертуаром».

В таком городе Гилельс родился, познавал жизнь, учился, прожил многие годы.

Но его детство пришлось на тяжкое время. В Одессе бушевала гражданская война; город переходил из рук в руки, и обе стороны — советская и белогвардейская — не щадили друг друга. Страшная картина беспощадного террора встает со страниц книги Бунина «Окаянные дни». В городе — расстрелы, грабежи, разбой…

Уроженец Одессы выдающийся поэт Семен Липкин в стихотворении «1919» писал:

Еще прекрасен этот город,

И нежно светится собор,

Но будет холод, будет голод,

И ангелам наперекор

Мир детства будет перемолот.

Гилельсу в ту пору 3–4 года; он пережил все это въяве.

Возможно, перенесенное в детстве — тяжелом и страшном — наложило отпечаток на его характер — замкнутый, нелюдимый… Но это только предположение, не более того.

Мальчик растет, ничем не выделяясь среди сверстников. Почти ничем… Художественная одаренность — врожденная! — не может, понятно, не проявляться. В жизнеописаниях знаменитых людей искусства встречается множество историй на эту тему — нередко, в частности, это детская игра в театр, свойственная, как видно, раннему возрасту.

Смотрите.

В книге о Николае Мясковском рассказывается: «Маленький Николай шумных забав не любил (хотя и не избегал их), предпочитал тихие настольные игры. Особенно увлекался картонным кукольным театром. Для него он вырезал фигуры, сочинял всевозможные пьесы, разучивал роли и даже импровизировал музыку, играя на гребенке. Если почему-либо не хватало зрителей, Николай — постановщик, артист и музыкант — заменял их куклами, разыгрывая спектакли перед молчаливой „публикой“. В этих играх его фантазия была неистощима».

Еще один композитор — Оливье Мессиан. В монографии о нем говорится: «Оливье (ему восемь лет. — Г. Г.) разыгрывает целые спектакли, являясь одновременно и постановщиком (условности сцены легко решаются на комнатном окне), и художником (цветные акварели — декорации), и, конечно, исполнителем всех ролей…»

И еще пример — совсем уже близкий к Гилельсу. Теперь участник детского театра — Святослав Рихтер, которому предстоит нередко возникать на этих страницах. Ничего удивительного: в их судьбах немало общего, для поколений слушателей между ними сложился паритет, они сопоставлялись, противопоставлялись, существуя как бы в одной плоскости… Гилельс и Рихтер… У Г. Когана есть даже такая статья: «Эмиль Гилельс и Святослав Рихтер». «Непревзойденно крупными, — констатировал Л. Гаккель, — остаются фигуры Рихтера и Гилельса… Гилельс и Рихтер ставят нас перед зрелищем всеобъемлющего интерпретаторского дара…» Но это все потом. А пока…

«Во дворе и в комнатах житомирского дома, — пишет в книге о Рихтере В. Могильницкий, — на протяжении нескольких лет разыгрывались спектакли с участием домашних, знакомых, сверстников. Режиссером-постановщиком, художественным руководителем, заведующим репертуарной частью, ведущим актером труппы (а в необходимых случаях, надо полагать, также и декоратором, художником, суфлером и т. д.) был Святослав Рихтер, Светик. Он же автор некоторых пьес, поставленных на этой сцене…»

Вот мы и подошли, наконец, к Гилельсу, к его мальчишеским проделкам. Посмотрим, как они преподносятся. «Характерен был мир его детского воображения, — пишет в книге „Портреты пианистов“ Д. Рабинович, — Поэтические мечты (!) не занимали здесь заметного места… В детские годы, по ночам, когда в доме все засыпали, он брал отцовскую линейку и начинал дирижировать. Ему представлялся ослепительный концертный зал, он чувствовал дыхание огромной толпы, форте, фортиссимо! Он сочинил пьесу о человеке, который хотел учиться музыке и стал знаменитостью.

Премьера состоялась в парадном, причем Гилельс, играя заглавную роль, ухитрился быть еще и суфлером. (Правда, похоже на предыдущий пример? Но сейчас, читатель, будьте настороже. — Г. Г.) Из этого ограниченного и крайне специфического круга чувств и помыслов его чуть позже старалась вырвать Б. М. Рейнгбальд».

Каково?! Если для одного «театральные действа» являются как бы показателем его «предрасположенности» к искусству, то для другого — демонстрируют узость его интересов, с чем, ясно, надо вести отчаянную борьбу.

Вы удивлены? Ничего, понемногу привыкайте, читатель, — то ли еще будет.

О чем же, в конце концов, должен был мечтать в раннем детстве Гилельс? О 106-м опусе Бетховена? h-moll’ной Сонате Шопена? B-dur’ном Концерте Брамса? Вы видите, каким ущербным рос этот мальчик. А помыслы-то! Их ограниченность и крайняя специфичность налицо. До чего же причудливая, как сказал бы Зощенко, интерпретация! И, конечно, все предстает в особо невыгодном освещении, если сопоставить это с другим «театром».

Может, вкралось какое-то недопонимание? Но нет. Дело в другом: попросту Д. Рабинович (и не он один) послушно следовал общепринятым тогда — на грани 50–60-х годов в особенности — мнениям и воззрениям и не отважился сказать своего независимого слова — и не только, разумеется, по данному незначительному поводу. Так легче было «соответствовать». Чему — спросит читатель, и какие такие мнения и воззрения? Ответ — немного позже.

Пожалуй, ухватившись за этот маленький «театральный» эпизод, имеет смысл сказать здесь же — на будущее — несколько слов о нашей доблестной критике. Только сейчас, в самое последнее время она стала изредка получать давно заслуженное ею «признание»: нет-нет, да и промелькнут где-нибудь определения: рептильная, по слову одного пишущего, по словам других — необъективная, предвзятая, бессовестная. Осмелюсь еще сказать: трусливая. Пока говорю обо всем бездоказательно, но материалы по этому «делу» читатель прочтет своими глазами. Можно, конечно, встать в позу — мол, надо быть выше этого, не опускаться до полемики с заведомо беспринципными «инженерами человеческих душ», пусть себе… Нет! Раз люди вводятся — часто сознательно — в заблуждение, ответ должен быть дан. Весь фокус в том и состоит, что именно Гилельс, как никто другой, — и по разным причинам — оказался объектом этой неправедной критики. Повторю: по разным причинам. В них-то и попробуем разобраться.

А пока вернемся к детству Гилельса. На самом деле из «неприглядного» поведения мальчика-Гилельса следует: все его интересы — так уж он был «устроен» — прежде всего, обращены к музыке. Впоследствии он сам признался: «Мои детские мысли были всецело поглощены музыкой…» И так было всегда. Десятилетия спустя это «подтвердила» Маргерит Лонг: «Удивительный художник, мэтр Эмиль Гилельс всегда в музыке».

В своей деятельности он не позволял себе «отвлекаться»: не писал эссе о музыке, не читал с эстрады стихов, не устраивал выставок и не ставил оперы… Не говорю, «лучше» это или «хуже» (по мне — так «лучше»), просто — другая манера «жизни в искусстве». Правда, у нее есть минус — приходится расплачиваться: она, эта манера, менее броская, не столь заметная и привлекательная для «воспринимающих».

Теперь о семье.

Родители Гилельса были людьми несхожими, можно сказать, противоположными по своему складу: если отцу, Григорию Григорьевичу, были свойственны мягкость, деликатность, «тихость», то мать, Эсфирь Самойловна, отличалась железной волей, властностью, настойчивостью. Эти качества удивительным образом воплотились и смешались — в разных пропорциях — в натуре Гилельса, образовав ту «гремучую смесь», которая сделала его человеком, резко выделяющимся на общем фоне, не похожим ни на кого другого.

Семья была большая. Родители — оба вдовцы — поженились, имея детей от первых браков. Родственные привязанности были крепки; забота друг о друге и взаимопомощь сами собой разумелись.

Откуда же взялись музыкальные гены? Видимых причин для того, как будто бы, не было, если не считать отмеченный самим Гилельсом тончайший, абсолютный слух отца, его «сопереживание» звучащей музыке, да еще его каллиграфический почерк (однажды он переписал для сына Токкату Равеля, ноты которой получил только на одну ночь). Однако же именно двое детей Григория Григорьевича и Эсфири Самойловны стали музыкантами — значит, «предпосылки» были. «Неизвестно почему, — рассуждает Владимир Солоухин, — вдруг именно в этом, а не другом человеке просыпается способность к искусству… Вероятнее всего, талант накапливается по капельке, передаваясь по наследству, от колена к колену, как цвет волос, черты лица или характера. Он пробирается по родословной, как огонек по бикфордову шнуру, чтобы однажды, в каком-нибудь там поколении, разразиться ослепительным взрывом. Он мог не проявляться в предыдущих коленах, но не проявившиеся крупицы его все равно передавались дальше и копились, копились, дожидаясь своего проявления.

Никто не знает, что такое талант, где его искать в человеке. Вероятнее всего — в подкорке, потому что любой творческий процесс, по крайней мере, на восемьдесят процентов, иррационален. Ясно одно, что талант — какая-то удивительная, редкая особенность, доставшаяся одному человеку и не доставшаяся другому, как достались ни за что ни про что удивительные голосовые связки Шаляпину, Собинову или Карузо».

Нельзя не сказать здесь хотя бы несколько слов о родной сестре Гилельса — Елизавете. Она — выдающаяся скрипачка, занявшая, между прочим, третье место на ответственнейшем Конкурсе им. Эжена Изаи в Брюсселе (1937), где победителем стал Давид Ойстрах.

В дни конкурса Ойстрах писал в письме к жене: «Начну с того, что в тот же день, когда я играл в первом туре… во второй половине дня играла Лиза. Играла исключительно, а так как никто от нее ничего не ожидал (ее не знали), она произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Ей стали все прочить первую премию…» Спустя годы Гилельс много играл с сестрой и записал с ней на пластинки большое количество сонат для скрипки и фортепиано (и не только сонат).

Между тем над гилельсовской семьей наши критики потрудились на славу.

Знакомый нам Д. Рабинович сообщал — и подтекст нетрудно уловить: «Ни в одной из существующих биографий Гилельса нет указаний на то, что в доме его родителей обитало искусство или хотя бы являлось там частым гостем».

Ясно, к какому выводу хочет подтолкнуть критик. В ответ спрошу: а обитало ли искусство в доме родителей Шаляпина?

И дальше: «Музыкальное дарование будущего артиста заметили лишь потому (могли и проворонить. — Г. Г.), что в квартире почти случайно (!) имелось фортепиано». Ну и что? — мало ли мы знаем похожих случаев! Открываю биографию Леонарда Бернстайна: «Его родители были весьма далеки от музыки, в их доме она не звучала… Только в одиннадцатилетнем (!) возрасте он совершенно случайно (!) получил в свое распоряжение рояль…» Слава Богу, никому еще не пришло в голову ставить это Бернстайну (и его семье) в вину и прозрачно намекать на его некую — мнимую, разумеется, — музыкальную неполноценность, поскольку он «недополучил» в детстве… Что же до Гилельса… Между прочим: о Елизавете Гилельс никогда ничего похожего не изрекалось, будто у нее были другие родители и она росла в другой семье. Не странно ли?

По такому случаю высказалась и С. Хентова — биограф Гилельса, много писавшая о нем, потому с этим именем мы будем часто встречаться. Она пишет: «В семье Гилельсов не было музыкантов, не замечалось большого интереса к искусству… О музыкальной классике понятия не имели (а в семьях, скажем, Верди или Бородина — имели? — Г. Г.). А ведь именно в детстве, — продолжает нажимать Хентова, — закладывается и проявляется то, что определяет всю жизнь и помогает понять характер, творчество, сущность».

Это излюбленная мысль С. Хентовой; в другом своем труде она замечает: «Обстоятельства в юности всегда объясняют облик, интересы, вкусы человека». И дальше следует иллюстрация: «Фридрих Энгельс рос в атмосфере музыки: родители устраивали домашние концерты, отец играл на фаготе и виолончели. В доме увлекались немецкими народными песнями». Куда уж тут Эмилю Гилельсу! Остается только недоумевать, как это ему удалось занять то место в истории мировой музыкальной культуры, которое по праву должно было принадлежать Фридриху Энгельсу!

Оригинально мыслят наши замечательные критики; ведут разговор о чем угодно, только не об уникальном даровании, данном от рождения; все больше — о влиянии среды на неокрепший организм.

Так ли это очевидно?

«Я нисколько не верю, — написал Иосиф Бродский, — что все ключи к характеру следует искать в детстве». Это к сведению. И еще. Крупный русский врач, психиатр В. Ф. Чиж, утверждает: «Вообще, воспитание, влияние родных и друзей очень мало воздействуют на гениальных людей… Биографы обычно стараются объяснить жизнь и творчество гения воздействиями на него среды, забывая, что гений и воспринимает, и перерабатывает иначе, чем мы, обыкновенные люди; гений именно отличается и крайней самостоятельностью, и громадной своеобразностью». — Оспаривать бессмысленно.

Интересно, что Л. Гаккель, бегло коснувшись гилельсовской семьи, осторожно заметил: в ней «было гораздо меньше „бабелевского“, чем обычно считают». Как «обычно считают» — мы видели, почему — увидим.

Сам Гилельс — в 1966 году, давая интервью в Париже и отвечая на заданные вопросы, — вспомнил Одессу, дом, семью. Он не любил распространяться о себе и тому, что он говорит, — особая цена. Легко заметить, насколько все не похоже на внушаемые нам знания.

Читаем:

«Должен Вам сразу сказать, что Одесса была и есть очень богата музыкальными традициями. Оперы, концерты, камерная музыка — мы жили музыкой… Мои родители брали меня часто с собой на концерт, когда я был еще совсем маленьким. Я открывал для себя необыкновенный мир, который приближался, удалялся, блистал и понемногу исчезал, как сон. Я хотел войти в этот мир, открывать двери, находиться в нем с музыкантами и моими родителями, которые все понимали. Вот это желание необыкновенного и заставило меня работать… не будучи профессионалами, мои родители и вся моя семья были музыкантами. Все играли на фортепьяно, все горели одной страстью: мои родные, братья, сестры, двоюродные сестры.

— У Вас была большая семья?

Да, очень. Дом просто трещал по всем швам. Мой отец имел детей от первого брака, со своей стороны мама тоже имела детей. Общих детей у них было двое: моя сестра Лиза (она скрипачка, вышла замуж за Когана) и я. У нас было много музыкальных записей, партитуры. Один из нас пел, другой играл на рояле. Дом кипел и напоминал улей. Мы купались в музыкальной атмосфере.

— Что слушали Вы на концертах в Одессе?

Программа была богата и разнообразна. Я с 8 до 9 лет предпочитал Грига и Шопена, но это было в далекие времена. Позже я открыл для себя Баха и клавесинистов, и эта любовь длится всю жизнь. Чем больше проходило лет, тем больше расширялись мои музыкальные горизонты. У меня был и романтический период, тогда я „загорелся“ Листом.

— Привлекала ли Вас к себе опера?

Да, в юношеском возрасте. Что меня потрясло в опере, так это сочетание театрального искусства с музыкальным. Первое, чем я был поражен, — это „Вальпургиева ночь“, затем я полюбил Верди, а позже — Пуччини…

— Любите ли вы импровизировать, пытались ли сочинять музыку?

Признаться, я прошел через этот грех».

Что ж, читатель, подивимся «творчеству» наших писателей — и пойдем дальше.