Глава тридцать вторая В Лондоне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тридцать вторая

В Лондоне

После похорон Гершуни я сделала свое первое путешествие в Англию. По приглашению Дионео (Шкловского) я должна была остановиться у него в семье.

После Шлиссельбурга я всегда чувствовала себя неспокойно, когда ехала одна. А тут предстояла пересадка на пароход, потом переезд через Ламанш и новая посадка в вагон в Фолькстоне. Но все сошло благополучно, и 40 минут переезда морем казались простой прогулкой.

Подъезжая к берегу Великобритании, я была удивлена видом города: все дома, которые видел глаз, были как две капли воды похожи один на другой. Небольших размеров, в два этажа, красные, кирпичные, тесно прилепившиеся друг к другу, они напоминали пчелиные соты с их однообразными, правильными ячейками.

Вот, подумала я, неужели в будущем обществе будут, чтобы никому не было обидно, все дома строить на такой же лад?! В Лондоне я находила потом совершенно такое же однообразие. Идешь по улице, и по обе стороны ее все дома белые, трехэтажные с палисадником впереди, с парадной входной дверью посреди фасада, — все как у одного, так и у другого. Нет возможности отличить по наружному виду свой дом от чужого — приходится смотреть номер. На других улицах все дома красные и все одинаковые. Нередко происходят недоразумения — заходят или звонят в чужой дом, приняв за свой.

Со страхом выходила я на платформу станции Черинг-Кросс и думала: как в незнакомом городе, с неполным знанием языка доберусь до Дионео, но меня встретила активистка Мальмберг, знакомая по Гельсингфорсу, и отвезла к радушным хозяевам. Когда мы подъехали к калитке палисадника, я увидела на деревянной дощечке родное слово: «Колыма». Так Дионео окрестил дом в память десятилетней ссылки в Колымске.

Дионео, много лет бывший сотрудником журнала «Русское Богатство», был известен своими блестящими и содержательными корреспонденциями о внутренней жизни Англии и Ирландии. Сообразно с требованиями читателей этого издания и будучи сам демократом, он давал превосходные сведения о положении рабочего класса в Англии, о соотношении партий, о рабочем законодательстве, о финансовых и земельных реформах, об обложении ренты, отчуждении необрабатываемых земель лордов в пользу мелких арендаторов и земледельцев и т. п.; о волнениях в Ирландии и ее борьбе за свободу и независимость. Ни одно явление политической и общественной жизни Великобритании не проходило мимо его внимания и должного освещения.

В течение двух недель, когда я была в общении с ним, много часов проводил он в разговорах со мной и был неоценимым собеседником. Живя исключительно умственными интересами, постоянно погруженный в чтение всего нового, что выходило по интересующим его общественным вопросам, Дионео владел богатейшим материалом и умел пользоваться им. Его речь была всегда интересна, и я не уставала слушать его, с удовольствием видя в нем человека, всецело отдающегося делу, раз избранному им.

Я приехала в Лондон специально для того, чтобы осмотреть наиболее замечательное в нем. Отрываясь от своих занятий на несколько часов в день, Дионео помог мне в этом: водил меня в Национальную галерею живописи, посещал со мной музеи (Британский, Дарвина), был на школьной выставке; мы прошли под Темзой (по туннелю); видели ее в часы отлива, когда она похожа на болото; ходили в ботанический сад Кью-Гарден, где мне посчастливилось увидать в полном цвету тюльпанное дерево. Оно не было так высоко, как на своей родине — Северной Америке, где достигает 60 метров, но все же отличалось хорошим ростом и прекрасно развитой кроной в форме шатра. С крупными, темно-зелеными, почти 4-угольными листьями и крупными цветами желтовато-зеленой окраски, оно бросалось в глаза своим оригинальным изяществом. Эти цветы в виде больших тюльпанов, обращенных венчиком вверх, походили на сотни лампад, украшающих дерево, и своей нежной желтоватой окраской отчетливо выделялись на темной листве его.

Дионео водил меня в Вестминстерское аббатство, внешность которого показалась мне чересчур громоздкой, а внутри я была шокирована, когда ногой приходилось ступать на плиты, устилавшие пол: на них были начерчены имена великих английских поэтов, писателей, общественных деятелей и ученых. Мне казалось это профанацией.

Была я и в парламенте по билету, который достал Дионео. Предмет обсуждения на заседании был незначительный, но я могла сделать сравнение с тем, что видела во французской палате, в которой была в мае 1907 г. В Париже амфитеатр полукруглой залы был разделен на секторы, и депутаты размещались в них сообразно принадлежности к той или иной партии. В зале все время происходил шум: когда говорил председатель палаты, никто не слушал его. Когда Пикар, в присутствии Клемансо, сидевшего на скамье министров перед кафедрой, произносил речь — вопрос касался воинской повинности, — на него также обращали мало внимания. Во время прений, когда выступал депутат какой-нибудь партии, соответствующий сектор гремел аплодисментами, а из секторов политических противников слышались иронические возгласы; депутаты со своих мест делали громогласные замечания, острили и т. п.

Это было не дисциплинированное правильное заседание, а какое-то вольное народное собрание.

Зал палаты был еще пуст, когда я заняла место, и при мне из боковой двери депутаты каждой партии проходили гуськом в свой сектор. Я с интересом ждала прихода социалистов: я думала, они и возрастом и наружностью будут отличаться от представителей буржуазных партий. Но ошиблась: они ничем — ни молодостью, ни внешним видом не отличались от остальных.

В Лондоне, посреди обширного, удлиненного зала, строгого по своей пустынности, стоял длинный стол, за которым сидели серьезные фигуры, должно быть, министры и секретари. Вдоль стен, по обеим сторонам, размещались коммонеры — либералы и консерваторы; у короткой стены, против балкона на хорах, отведенного для женщин, сидели представители рабочей партии. Все было чинно и совершенно тихо; лишь по временам, согласно обычаю, принятому на всех собраниях, когда присутствующие находили нужным подчеркнуть значение какого-нибудь мнения в речи оратора, со скамей раздавались странные для русского уха гортанные звуки: «хир, хир, хир», что значило: «слушайте, слушайте!»

С незапамятных времен балкон для посетительниц забран спереди металлической сеткой. Рассказывают анекдот, что это заграждение устроено после того, как один спикер наделал промахов, заглядевшись на сидевшую там красавицу. Вероятно, сетка остается и по сию пору, хотя женщины с 1919 г. получили избирательное право и красавицы могут заседать в палате рядом с мужчинами, членами парламента.

У этой решетки незадолго до того, как за ней занимала место я, произошел большой скандал: суффражистки, после того как однажды их вывели с хор за выкрики: «Дайте избирательное право женщинам!», приковали себя к решетке цепями, запертыми на замок, так что пока бегали за слесарем и взламывали замки, они могли свободно провозглашать свой обычный лозунг.

В описываемое время боевая тактика воинствующих суффражисток наполняла шумом всю Англию: они вливали кислоту в почтовые ящики и уничтожали таким образом корреспонденцию; врывались в здание парламента, когда Асквит отказывал им в приеме, срывали митинги политических деятелей, как либералов, так и консерваторов, требуя избирательных прав, и грозили, что перейдут и к более острым средствам борьбы.

Многие возмущались их образом действий. Дионео не мог спокойно говорить о них и бранил их с чувством глубокого возмущения, тем более, что эта фракция поборниц женского равноправия боролась не за всеобщее бесцензовое избирательное право, а добивалась лишь тех прав, какими пользовались в то время мужчины, платившие прямые налоги.

Когда срок моего двухнедельного билета подошел к концу, я простилась с ласковой женой Дионео, маленькая, златокудрая девочка которой придавала особенный уют их дому, и с чувством признательности простилась с самим Дионео, так хорошо обставившим мое пребывание в Лондоне. Если моя поездка была вполне удачна, то благодаря ему.

Глава тридцать третья

П. А. Кропоткин

В Лондоне я встретилась в первый раз с Петром Алексеевичем Кропоткиным.

Ему было уже около 70 лет, но его пропорционально сложенная фигура была тонкой, как в молодости, и я видела, как легко по нескольку раз он взбегал по лестнице в верхний этаж за той или другой вещью. Голубые глаза его смотрели ясно и ласково, а седая борода веером спускалась на грудь.

П. А. был в то время в апогее своей славы. Признанный глава западноевропейского анархизма, он пользовался уважением представителей всех классов и был в личных и письменных сношениях с литераторами, учеными, общественными и политическими деятелями Великобритании и других стран. Его произведения «Записки революционера», «История Великой французской революции» обошли весь свет, от Америки Северной и Южной на Западе, до Японии и, Китая на Востоке, и были переведены на языки всех цивилизованных наций. Его книги «Поля, фабрики и мастерские» и «Завоевание хлеба» возбудили особенное внимание в Англии, а для западноевропейских рабочих стали чем-то вроде евангелия: цифрами и примерами П. А. доказывал, что при современном состоянии науки и техники вполне осуществимо общее благосостояние — этот первый шаг на пути к социальному идеалу — и достижение его зависит только от самодеятельности и напряжения воли трудящихся, к чему он и призывал сильным, горячим словом.

Слава не дала Кропоткину богатства; в другом месте я где-то сказала, что он рассыпал золото своей мысли, но золото не капало в его карман. В то время, как я встретилась с ним и его семьей, материальное положение их было, пожалуй, удовлетворительно, но и только: никакой роскоши они не могли себе позволить. А было время — первые годы после переезда в Англию из Швейцарии, которая изгнала его, — они прямо нуждались. Софья Григорьевна рассказывала мне, что она с трудом могла раз в неделю купить кусок мяса для мужа. Надо было работать, неустанно работать, чтоб жить литературным трудом — единственным источником существования в течение всей жизни П. А.; работать и прокладывать себе дорогу на чужбине, без связей и знакомств. П. А. сделался сотрудником научного журнала «Nineteenth Century», и его многолетние работы в нем утвердили его репутацию ученого.

Снисходительный и приветливый к людям, П. А. оказывал гостеприимство всем, кто хотел его видеть. Посещая его, я находила всегда смешанное общество, и в нем не могли развернуться блестящие качества П. А., как собеседника, веселого, остроумного и вместе с тем многосодержательного. Все встречи, которые я имела с ним, не прибавили никаких новых черт к образу, который выявился при чтении его несравненных произведений.

Однажды он удивил меня. Случилось, Фанни Степняк-Кравчинская в разговоре высказала мнение, что неудачи войны с Японией были полезны для России.

— Национальное унижение никогда ни для одного народа не было полезно, — повышая голос, резко возразил П. А.

Разгорелся спор; приводились примеры: Крымская война… война Франции с пруссаками… П. А. покраснел от волнения и говорил с такой необычайной горячностью, что я думала только о том, чтоб разговор кончился.

Чем было объяснить его страстность в этом вопросе? Не пробивалась ли в нем жилка военного, давно погребенная совершенно иными идейными наслоениями?..

Иногда П. А. добродушно смеялся над комическими эпизодами из периода «хождения в народ» и шутливо рассказывал, напр., о том, что было, по его словам, с Кравчинским и Рогачевым, когда, в виде пильщиков, они ходили по деревням.

Идя в соответствующей одежде по проселочной дороге со своими пилами, они нагнали мужика, тащившегося на своей лошаденке. Они тотчас завязали разговор; речь по обыкновению пошла о тягостях крестьянской жизни, о каторжном труде, податях, а затем о притеснениях станового и исправника. Мужик сначала поддакивал; потом, когда речь пошла об исправнике, стал похлестывать свою лошаденку. Прибавили шагу и пильщики, а в речи подбавили жару. Мужик стал энергичнее понукать лошадь — быстрее зашагали пешеходы, и все горячее и революционнее лилась речь. Когда же они коснулись царя, мужик стал удирать изо всех сил, но Рогачев и Кравчинский, задыхаясь, пустились бежать ему вслед и все более дерзких слов по адресу царя посылали вдогонку удиравшему мужичку.

И П. А. добродушно хохотал над своими приятелями, рьяными пропагандистами, и уверял, что слышал эту историю от самих действующих лиц. Смеялись и мы, и долго милая улыбка освещала лицо рассказчика.

Страдая хроническим бронхитом, П. А. тогда уже неохотно выступал на больших митингах, да их и не было в те две недели, которые я провела в Лондоне. Кажется, в эту же поездку я была в кружке имени Герцена, основанном П. А., Волховским и некоторыми другими. Кружок устроил вечер: выступал Волховский, с большим подъемом пересказавший рассказ Тургенева «Певцы». Дочь П. А., Александра Петровна, с одним молодым человеком инсценировала отрывок из «Дворянского гнезда» — сцену Лизы и Лаврецкого в саду. А П. А. поделился своими воспоминаниями о Тургеневе, но подробности его рассказа изгладились из моей памяти. Вечер прошел удачно; присутствовали исключительно русские, так как и кружок состоял только из них и был невелик.

Ко мне П. А. относился с бережной деликатностью: он никогда не расспрашивал меня о Шлиссельбурге — он знал, что мне было бы тяжело делиться еще не остывшими острыми воспоминаниями.

Наши отношения не порвались и после моего отъезда, они освежались позднее и новыми встречами. Была между нами и переписка: у меня сохранилось около 25 писем разного времени.

Мою первую книгу, «Шлиссельбургские узники», изданную в 1921 г., он встретил с восторгом и в письме, после получения ее, не поскупился на похвалы.

Малочисленность интеллигенции в России общеизвестна исстари. Стеснение царским правительством народного образования, преследование прессы, писателей и студенчества, с одной стороны, гнали интеллигентов в ссылку в Сибирь, с другой — принуждали эмигрировать и лишали Россию иногда крупных сил. Одною из таких потерь являлся П. А. Кропоткин.

Примкнувший к социалистическому движению в 1872 г., Кропоткин попадает в тюрьму по обвинению в революционной пропаганде. Его друзья и товарищи по кружку Чайковского устраивают в 1876 г. его побег и переправляют за границу. С той поры в течение 42 лет он остается вне России, он, уже начавший блестящую ученую деятельность по исследованию Сибири и ледников Финляндии. Для русской науки он был потерян, и в то время как в Европе он завоевывает почетное место в ученом мире, в России его имя во весь царский период нигде не упоминается. Он, занявший крупное место в рядах революции, как член кружка чайковцев в первый период социалистического народничества, потерян и для русского революционного движения.

Оторванный от России, вырванный из исторических условий русской жизни своего времени, Петр Алексеевич засиял всем блеском своих дарований в Западной Европе. В области того, что составляет общественное мнение, он равнялся Герцену, а в области влияния на рабочие массы — Бакунину. Герцен имел обширные связи и находился в тесных сношениях с цветом западноевропейской интеллигенции, радикальной и революционной, но не имел значения в рабочем классе. Апостол разрушения — Бакунин — своими идеями волновал ряды Интернационала всех романских стран, но не имел никакого веса в европейском общественном мнении, — разве лишь вес отрицательный. Кропоткин же сочетал в себе те элементы ума, чувства и личного характера, которые вызывали глубокое почтение в верхах общества, во всех культурных слоях его, и вместе с тем внушал энтузиазм в рабочих массах.

С отъездом за границу Петр Алексеевич, как революционер-писатель, писал не для России, но для всего человечества. Его умственный горизонт отрешился от национальных пределов и расширился до великих задач освобождения всего человеческого рода. Его книги «Хлеб и воля», «Поля, фабрики и мастерские» написаны для всех народов, к какой бы национальности они ни принадлежали. В этом смысле он — мировой писатель, мировой — не только по распространенности его произведений, но и по широте захвата его идей.

Проникнутый горячей верой в человека, он дает отраду даже тем, кто не разделяет его политических взглядов. В книге «Хлеб и воля», которая в немецком переводе называется «Благосостояние для всех» и о которой я уже говорила, он развивает мысль, что современная техника может при соответствующей организации трудящихся так облегчить труд каждого, что будет большой досуг для удовлетворения всех культурных, интеллектуальных и эстетических потребностей человека. Но, заявляя себя последовательным противником всякой государственной власти, необходимым условием нового социального строя он считает свободу — безграничную, автономию личности и масс, их самоопределение и самодеятельность, самодеятельность без всяких пределов и ограничений.

Но этот борец за всеобщее счастье, в своих творениях никогда не исходивший из специальных условий русской жизни и ее государственных порядков, не переставал любить свою родину. Среди научной деятельности, литературного и публицистического труда и горячей агитационной деятельности, приводившей в тюрьму и к изгнанию из пределов Швейцарии и Франции, этот воитель безгосударственности, обращавшийся к угнетенным всего мира, никогда не забывал России, все время следил за внутренней жизнью ее и за тем, как развертывалось наше революционное движение; страдал всеми страданиями русского народа, обличал внутреннюю политику русского правительства, все гнусности его, все репрессии и, познакомив Западную Европу с Россией в 2 томах «Всеобщей географии» Реклю и в книге о русской литературе, показал в брошюрах и статьях истинный лик нашего революционного движения, с одной стороны, и истинный лик гнетущего самодержавия — с другой.

Его моральный авторитет, репутация истинного ученого и безупречного искателя истины, правдивого писателя, никогда не допускавшего преувеличения, делали то, что каждому его слову верил как поденщик, в час отдыха открывающий его газетную статью или книгу, так и член английского парламента и министр, интересующийся русскими отношениями, вплоть до королевы Виктории и ее внука, наследника датского престола, как я покажу на отдельных примерах.

Во время своего пребывания за границей, в 1881 году, когда Перовская и Гельфман были приговорены к смертной казни, Кропоткин подымает широкую агитацию за их жизнь, а когда самый влиятельный орган современной швейцарской буржуазии «Journal de Genиve» печатает гнусную статью об этих двух представительницах революционного движения, Петр Алексеевич вступается за их честь, отправляется в редакцию и делает ей такое внушение, что эта газета, никогда не опровергавшая той лжи, которая в ней писалась, на другой же день поместила свое извинение.

Изгнанный в том же году из Швейцарии, Петр Алексеевич переселился в Лондон. Там в это время царила Новикова, вращавшаяся в кругах высшего лондонского общества и служившая тайным дипломатическим агентом русского правительства. Красивая, чрезвычайно умная и ловкая, она была своим человеком у Гладстона и играла большую роль в англо-русских отношениях, действуя в интересах самодержавной власти. Познакомившись с Джозефом Каун, издателем «New Castle Chronicle» и «Weekly Chronicle», лидером радикалов в парламенте, Петр Алексеевич получил приглашение писать в еженедельной газете «Weekly Chronicle» и начал знакомить Англию с тем, что делается в России. Каун познакомил П. А. с лордом Джоном Морлей, приятелем Гладстона, и, когда на статьи Петра Алексеевича о России Новикова в ответ стала писать в «Times», Морлей просил Кропоткина отвечать. Последствием его статей было то, что Гладстон отстранил Новикову от себя, и ее падение было определено. После этого со всех сторон посыпались предложения Петру Алексеевичу писать о России, и он организовал ряд митингов и лекций в пользу политического Красного Креста. Но климатические условия при слабом здоровье Петра Алексеевича принудили его переехать в Thonon, в Савойю. Здесь через два месяца он был арестован французскими властями, которые совершенно облыжно запутали его в те анархические выступления с бомбами, которые происходили в St. Etienne и других местах минных округов, в Cafe Belcour (в Лионе) и т. д. Одним из доказательств причастности Петра Алексеевича было прочитанное на суде письмо его к рабочему Грав, в котором Петр Алексеевич, возвращая письмо Jean Grave, поправлял грамматические ошибки его, и статья в газете «Le Revolte», написанная Кафиеро, но приписанная Петру Алексеевичу, который не пожелал отрицать свое мнимое авторство.

Лионский процесс 53-х кончился обвинением 26 человек на разные сроки тюремного заключения. Петр Алексеевич получил 5 лет тюрьмы и был заключен в Клерво, за что русское правительство прислало орден как прокурору, так и председателю суда.

Как анекдот, показывающий, что приемы всех полиций в мире одинаковы, можно рассказать следующее: по выходе из тюрьмы (по амнистии, сократившей срок заключения до трех лет) Кропоткин вместе с Софьей Григорьевной приехал в Париж и поселился у Эли Реклю, брата Элизе Реклю. Так как семьи многих заключенных нуждались, то в их пользу было устроено собрание, в котором выступал и Петр Алексеевич. При выходе с собрания к нему подошел какой-то субъект с дружеским предложением: отдать деньги не семьям бывших заключенных Клерво, а на агитацию, а затем спросил, долго ли останется Петр Алексеевич в Париже. Софья Григорьевна, которой не понравилась физиономия этого человека, по внезапному вдохновению поспешила сказать: «мы уезжаем во вторник», а, придя домой, условилась с Петром Алексеевичем выехать раньше — в субботу. Так они и сделали. А накануне указанного шпиону вторника весь Париж заговорил о взрыве бомбы, брошенной в здании биржи. Шпионская проделка была сшита белыми нитками: брошенная бомба имела форму бутылки; по исследовании оказалось, что в ней была вода…

В 1892 году, когда Россию поразил голод, Петр Алексеевич не остался безучастным к народному бедствию. Англичане с удивлением узнали из статьи Петра Алексеевича в «Times», что 1 фунта стерлингов достаточно для прокормления в России одного человека до урожая. Статья нашла повсеместный отклик, в особенности среди квакеров. Квакер Брукс не только собирал деньги, но и самолично ездил в Россию для помощи голодающим.

Когда в 1901 году появилось известие о разгроме русских университетов по поводу студенческих беспорядков и студентов стали отдавать в солдаты, все бросились к Петру Алексеевичу с расспросами о состоянии народного образования в России, о высших и низших школах, о причинах студенческих волнений. Петр Алексеевич был в это время в Америке: был организован ряд митингов, которые вызвали огромную сенсацию; большой журнал «North American Review» просил П. А. дать соответствующую статью, и он изобразил в ней систему наших министров народного помрачения (Дм. Толстого, Делянова и пр.). Сообщил о закрытии земских школ в Тверской губ. и о насаждении по всей России церковноприходских училищ.

С опровержением выступил не кто иной, как обер-прокурор святейшего синода Победоносцев. В своей статье, рассыпаясь перед автором во всевозможных любезностях, Победоносцев говорил, что Кропоткин давно живет за границей и забыл условия русской жизни, что церковно-приходские школы учреждаются потому, что русские села удалены на 500 км друг от друга и т. п. Кропоткин ответил на это, что если бы ученик народной школы на экзамене по географии сказал такую вещь, то получил бы единицу.

Когда в Европу проникли слухи о жестоком режиме Шлиссельбургской крепости, П. А. напечатал статью о Шлиссельбурге в «Times» (или в «Nineteenth Century») о положении узников в этой крепости. В конце статьи говорилось, что на домогательства родных, желавших знать что-нибудь о своих близких, в департаменте полиции отвечали: «вы можете раз в год обращаться к нам, и мы справимся в списках, жив ли ваш родственник или умер».

«Может ли быть большая жестокость?» — заканчивал автор свою статью.

Королева Виктория читала эту статью и послала ее своему внуку, тогдашнему наследнику датского престола, и от лица последнего Петру Алексеевичу было сообщено, что все, что П. А. имеет сказать о жестокостях, совершаемых в тюрьмах и ссылке, пусть присылается ему, и он передаст Николаю II. А через некоторое время его оповестили, что шлиссельбуржцам разрешена переписка (в 1897 г.).

Из этого беглого очерка можно видеть, какое всеобъемлющее сердце имел П. А. Во все 42 года своего пребывания за границей, думая о свободе всего человечества, он думал и о свободе России, истинным сыном которой он был и оставался всегда и всюду.