Глава пятьдесят седьмая На родину

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятьдесят седьмая

На родину

28 июля 1914 года Австрия объявила войну Сербии, и через несколько дней все народы Европы разделились на враждебные лагери и направили друг против друга штыки. Перед нами, русскими социалистами, казалось, стоит лишь одна альтернатива: как принципиальные противники всякой завоевательной войны, мы не могли сочувствовать ни одной из двух коалиций. Война была для нас чужим делом, и мы могли только заявить, что будем продолжать свое дело, ту революционную работу, которую вели и до войны. Но если двое борются, то который-нибудь из двух в конце концов должен победить, и нельзя было не думать о том, победа которой из двух коалиций принесет больший вред европейскому человечеству; те социалисты-революционеры, которые меня окружали (Авксентьев, Лазарев, Гавронская, Леонтьев), находили, что победа Германии, с ее юнкерством, воинствующим императором, мечтающим о мировой гегемонии, и стремлением немцев к экспансии, приведет всю Европу к такой реакции, к какой не может привести победа Франции и Англии. И с этой точки зрения мы желали победы этих двух стран, как наименьшего зла. Россия на первых порах не рассматривалась отдельно от них, ее роль стушевывалась, круг моих друзей был узок, и я не слыхала гаданий о том, как отразится на внутреннем состоянии ее победа тех, с кем она в союзе. Не помню, в сентябре или в октябре Н. Рубакин, живший в Кларане, как и я, сообщил мне, что он устраивает в Монтрё доклад В. И. Ленина. Я удивилась выбору места: Монтрё (поблизости Кларана) было местопребыванием богатых русских, ими были наполнены прекрасные дорогие отели итого городка. Кто же пойдет там слушать эмигранта Ленина, и о чем может он говорить им? «Я предупредил Ленина, — сказал Рубакин, — что публика будет буржуазная». Когда я пришла на это собрание, присутствующих оказалось не более 20–25 человек, и все незнакомые. Кроме самого устроителя и Е. Е. Лазарева, я не нашла никого, кого бы знала. В. И. говорил сначала об империалистической фазе капитализма, о соперничестве и борьбе за рынки воюющих стран, а затем, что эту империалистическую войну надо превратить в каждой стране в войну гражданскую, для чего следует вести революционную пропаганду везде, до окопов включительно.

Никаких прений после доклада не было, если не считать многословной и бесконечной речи Лазарева, содержания которой я совершенно не помню. Сам В. И., кончив доклад, тотчас ушел, и никто не мог ему ни поставить какой-нибудь вопрос, ни попросить разъяснения или сделать возражение.

Мне не с кем было поговорить об этом докладе; на меня же лично он не произвел большого впечатления, или, лучше сказать, впечатление было отрицательное, так как докладчик предлагал нечто, совершенно не вязавшееся с действительностью, как она мне представлялась. В самом деле, в Германии, во Франции, в Англии единодушно вотировались военные кредиты; громкие слова на конгрессах, объявление «война войне» (на Базельском конгрессе) оказались пустыми фразами, как этого и можно было ожидать. В Англии и Франции проповедовался гражданский мир между трудом и капиталом и единение с правительством; германские вожди профессионального движения страшились за капиталы своих касс, а неорганизованные массы выказали совершенно неожиданно чисто звериную национальную вражду против русских. Не было ли чистейшей утопией при таких условиях думать о призыве всех этих организованных и неорганизованных масс к свержению их правительств и их правящих классов?

Прошло каких-нибудь два-три месяца войны, правда, ужасных по пролитию крови и разрушению материальных и культурных ценностей, созданных человеческим трудом, но не наступило еще утомление солдат, не было еще миллионов матерей и жен, облеченных в траур: нужны были еще два-три-четыре года ужасной бойни, нужно было 10 миллионов убитых, 30 миллионов искалеченных и общее обнищание, чтобы ускорить революционную развязку.

Когда началась война, я не захотела долее оставаться за границей. Но закончить все дела мне удалось только к февралю 1915 г. Ехать я решила через балканские страны. Проехав вдоль всей Италии до Бриндизи, я послала оттуда телеграмму брату Николаю, что еду на Унгены. Брат должен был сообщить об этом в департамент полиции, как он условился с министром внутренних дел Маклаковым, который обещал, что я не подвергнусь никаким неприятностям, если дам знать, через какую границу думаю проехать. К несчастью, телеграмма не дошла по назначению; вероятно, в то смутное время чиновник на телеграфе не послал ее. Из Бриндизи надо было ехать морем до Салоник, и я взяла билет на одном из двух лучших больших пароходов, делавших эти рейсы. В день выезда погода была великолепная и море совершенно спокойное; от его синевы, сверкавшей под ясными лучами солнца, нельзя было оторвать глаз. Сидя на палубе в кресле, я в первый раз в жизни наслаждалась морским воздухом: он вливал такую бодрость, действовал так живительно, что я поняла тогда, какое чудотворное влияние может иметь морское путешествие на слабый, истощенный организм. Качки не было. Однако я заметила, что палуба мало-помалу пустеет; пассажиры, видимо, начинали страдать морской болезнью. Наконец на палубе осталась одна я и долго еще чувствовала себя хорошо, но пришлось, наконец, и мне подойти к борту, к счастью только раз — в каюту же я не пошла: там в корчах мучились мои спутницы Оберучевы, с которыми я выехала из Лозанны. Долго ли, коротко ли ехали, я теперь в точности не помню, но в памяти ярко встает воспоминание, что мы стоим у входа в Коринфский пролив. Когда-то мы учили, что Балканский полуостров соединяется с Пелопоннесом Коринфским перешейком: теперь перешеек прорезан каналом. Последний так узок, что два парохода не могут разойтись, и наш пароход спрашивал по беспроволочному телеграфу, свободен ли проход. Оказалось — он занят, и мы стояли, пока не вышел большой пароход «Milano». Тогда к бортам нашего парохода были прикреплены деревянные щиты для предохранения от толчков о каменные стенки канала. Медленно, самым тихим ходом двигались мы в течение 40 минут в узком искусственном ущелье, которое прорезало, прежний перешеек. Расстояние деревянных щитов от стенок канала было, мне кажется, не более 1 метра. По обеим сторонам высились темно-красные, отвесные берега вдоль канала, которым рассекался горный кряж.

Где-то на большой высоте, подняв голову, можно было видеть железнодорожный мост — настоящий игрушечный мостик, перекинутый над пропастью, в которой с большой осторожностью мы продвигались вперед.

На пути из Бриндизи мы видели в Адриатике прекрасный остров Корфу, который казался букетом цветов, выплывшим на поверхность моря из глубин его синих вод. А когда шли Коринфским заливом, направо и налево виднелся рельеф береговых гор с мягкими очертаниями снеговых вершин в тонких красках неба и всего пейзажа. После этих картин, напоминавших мне изящные фрески Помпеи, я не могла не найти, что в сравнении с ними многие красоты швейцарской природы слишком резки, а краски заката даже грубы.

Было 9 часов вечера, когда пароход подошел к Афинам, где должен был простоять до утра. Многие русские, возвращавшиеся в Россию и севшие на пароход одновременно со мной в Бриндизи, тотчас отправились в город осматривать его достопримечательности. Но я так устала, что должна была лечь спать и удовольствоваться только тем, что видела Акрополь, венчавший прибрежные высоты. Утром, когда пароход отчалил, все небо было покрыто тучами, и начался продолжительный дождь, а на следующий день поутру мы были в Салониках, и тут началось нечто, показавшее конец Европы. Едва пароход остановился, как с берега, с лодок, тотчас же окруживших пароход, к нам ринулись люди, цеплявшиеся за канаты, карабкавшиеся на борты парохода; с дикой энергией они набросились на багаж пассажиров, не обращая никакого внимания на протесты нашей сбитой с ног публики. Это очень походило на сцены, которые описываются в старых путешествиях, когда «белые» были в диковинку островитянам Тихого океана.

Я с моими спутницами тоже попала в водоворот пестро одетой, кричащей и жестикулирующей толпы, которая силой захватила все 18 штук багажа, который был у нас, и повлекла все это к большой повозке, сложила, увязала и, не слушая наших указаний на адрес, которым мы запаслись до отъезда, отправилась в шумливый, чисто азиатский город. На какой-то улице возницы остановились и пригласили нас в рекомендуемый ими дом. Это был настоящий вертеп; тут мы начали, в свою очередь, кричать и махать руками. Это заставило проводников пойти дальше. И снова они рекомендовали отвратительное жилье. Лишь в третий раз нам удалось попасть в меблированные комнаты, указанные нам в Лозанне, и мы могли, наконец, успокоиться.

Отдохнув, из любопытства мы пошли на базар: тут были ряды деревянных лавочек со всевозможными фруктами, овощами и сластями; на уличке стригли, брили, чистили обувь, жарили, варили, и все во все горло кричало и пестрело яркими и разнообразными красками, костюмами. Словом, тут была сама Азия.

Переночевав, мы сели в поезд с очень старыми, грязными купэ, чтоб пересечь территорию греческого королевства. На этом пути мы не видели ничего особенного, но когда поезд остановился на границе Сербии, я невольно воскликнула: «Тут Русь! Тут Русью пахнет!» И в самом деле: на перроне высокий, плотный, смуглый человек в казачьей форме толкал в спину носильщика и сыпал во все горло чисто русскую ругань…

…Что за жалкое зрелище представляла собой страна сербов, лет сорок тому назад притягивавшая русскую молодежь борьбой за независимость и свободу! Желтоватая, сухая земля, казалось, несколько лет не знала обработки: ни зеленая трава, ни деревья не радовали глаз; кое-где лежали развалины селений; местами торчали трубы после пожарищ. На полях, на которых не произрастали даже сорные травы, мы видели в некоторых местах небольшие кучки овец: сбившись в кружок, они стояли неподвижно, уткнувшись поникшими головами друг в друга.

«Не выходите из вагонов в Сербии», — напутствовали нас друзья при отъезде. «Не берите ничего на станциях», — говорили они. В Сербии в то время свирепствовал тиф; от него гибли целые десятки врачей, а среди населения никто не считал жертв страшной эпидемии. Столица из Белграда была перенесена в Ниш, и про этот город говорили, что в нем буквально по колено грязь. На станциях всюду мы видели следы дезинфекции — белые полосы от поливания известью. Группы подростков сбегались к окнам вагонов, прося хлеба, и мы давали, сколько могли, из своих дорожных запасов.

Великим злом для нас, пассажиров, была опасность набраться паразитов, от них не знали потом, как отделаться.

Да, тяжелое впечатление производила эта маленькая страна, на которую обрушились, кажется, все бичи — война с ее опустошениями, голод и эпидемии. А чем далее на восток, тем общий характер местности становился отраднее. В Болгарии зазеленели поля; следов разорения не было видно, а столица — София — представляла собою вполне благоустроенный европейский город, оправдывая прозвание «маленький Париж».

Что же касается Румынии, то она показалась мне землей, текущей млеком и медом. В ней было что-то пышное, богатое: живописная, несколько холмистая местность; прекрасно обработанные свеже-зеленеющие поля, обилие лесной растительности, — все говорило, что здесь живут сытно и благоустроенно. Но Бухарест… как отвратительна показалась нам атмосфера, царившая в нем! Что за неприятные лица всюду. Когда мы остановились в одной гостинице, где была только мужская прислуга, мы сразу почувствовали себя не по себе, и все кругом было подозрительно и скверно. Мне дали комнату с затасканною мебелью и с как-то особенно неприятной постелью, а молодая Оберучева с ребенком попала в другую такого рода, что не легла спать и всю ночь просидела в кресле. Должно быть, это был скверный дом, потому что, проходя по какой-то галерее, мы видели в открытых внутренних окнах странных, растрепанных женщин. Нравы в городе таковы, что едва Оберучева успела выйти на улицу, как к ней пристал какой-то мужчина, и нам говорили, что ни одна женщина не может зайти в ресторан без того, чтобы не подвергнуться неприятностям от нахалов. Студентка, ехавшая с нами из Бухареста, рассказывала, что учиться там в университете совершенно невозможно, до такой степени наглы местные студенты.