Текст к денежному отчету за 1912 г. Комитет помощи каторжанам, основанный в Париже В. Н. Фигнер в январе 1910 года
Текст к денежному отчету за 1912 г.
Комитет помощи каторжанам, основанный в Париже В. Н. Фигнер в январе 1910 года
1912 год был очень тяжелым для обитателей тюрем… Прошлой осенью, быть может, под влиянием общественного мнения Европы, выраженного в петиции, разосланной высшим представителям русского правительства и подписанной выдающимися общественными деятелями различных стран, для заключенных намечался как будто бы некоторый просвет. В официальных органах появились опровержения жалоб заключенных на жестокий режим, и «Россия» опровергала факты брошюры «Les prisons russes». Но вместе с этим главный начальник тюремного управления Хрулев рассылал циркуляры, которые должны были смягчить инструкции о карцерах и телесном наказании. После голодовки в Риге начальник тюрьмы получил выговор, а после протестующего вопля узников Псковского централа, проникшего в русскую печать и за границу, начальник централа Черлениовской был переведен с понижением в Калугу… Но это небольшое веяние было скоротечно. В том же Пскове, где только что было введено вежливое обращение, очень изумившее тюремных надзирателей, разразилась новая голодовка из-за телесного наказания одного заключенного, и тюремная библиотека, составлявшая единственное утешение узников, была разорена конфискацией наилучших книг.
Страшная репутация Орловского централа известна еще со времен описания его несколько лет тому назад Каутским. Казалось бы, что, по мере того, как уходит время, режим должен смягчиться. Ничуть не бывало! В истекшем году «LAvenir» Бурцева не однажды помещал корреспонденции об избиениях и жестоком надругательстве, которым подвергаются несчастливцы, попадающие в этот громадный застенок. Эти корреспонденции страдали всегда отсутствием точных дат: нельзя было определить, относятся ли факты к прошлому или к настоящему. Но вот 17 июля 1912 г. партию в 14 человек переводят из Шлиссельбурга в Орел, и одному из них удается прислать описание их вступления в этот централ. При приеме некоторые, возмущенные площадной бранью, которой их осыпали надзиратели, просят обращаться с ними вежливо. Вечером их хотят отделить от остальных, чтобы отвести в карцер. Тогда все скучиваются, давая понять, что если не все заявляли о вежливом обращении, то все хотят этого. Их ведут в баню, чтобы подвергнуть оскорбительному осмотру и обыску, и, перед тем как рассадить в одиночки, начальник тюрьмы говорит: «Если будете вести себя плохо, от вас останется только мокро…»
«Открывая мою камеру, — продолжает автор, — помощник начальника говорит: «Вот твое местожительство, мерзавец!» И, заперев койку, прибавляет: «14 суток карцерного положения». — «За что?» — «Вечером узнаешь»… И, действительно, узнал. В 8 ч. вечера я услышал топот ног, щелканье замка и затем отчаянный крик Конупа: «Товарищи, бьют!..» Плач, стоны, падение чего-то тяжелого, звуки ударов… Все это было похоже на какой-то кошмар. Потом еще крик, потом еще, и, наконец, отпирают мою камеру. Ворвалась ватага надзирателей, все помощники, — и, в одно мгновенье, одним ударом я был сшиблен с ног. Толпа озверевших людей стала творить надо мною нечто, неописуемое: топтали ногами, били головой об пол, швыряли из угла в угол и затем, натешившись, повернули спиной вверх и начали связывать новыми веревками. Сначала туго связали руки, загнув их назад, потом притянули ноги к рукам веревкой и в таком изогнутом положении подняли на высоту человеческого, роста и бросили на пол… Я ударился головой и потерял сознание… Очевидно, очнулся я скоро, так как первое, что я услышал, это — страшные крики и звуки ударов: они продолжали истязания над остальными. Некоторое время я ничего не чувствовал. Затем руки и ноги, чувствую, стали наливаться кровью и как бы коченеть. Стали сильно болеть плечи, и я застонал от невыносимой боли. Лицо мое упиралось в лужу крови, меня томила жажда, и я застонал сильнее… Часа через три вошли ко мне помощник, фельдшер и надзиратели. Фельдшер осмотрел мои руки и нехотя сказал, что можно развязать. Меня развязали и одели в смирительную рубашку, туго связав рукавами загнутые назад руки. Ноги оставили в том же положении. Только на второй день, в 12 часов, меня освободили от веревок и рубашки. Затем началось систематическое ежедневное издевательство и побои. Заходит, напр., отделенный и кричит: «Здорово!» Я молчу. — «Ты чего же молчишь, сукин сын? Отвечай: здравия желаю, господин отделенный!» — «Этого я никогда говорить не буду». — «А… не будешь — так получи!..» И начинается прежняя расправа. Потом он снова заходил, заставлял, ползая на четвереньках, натирать суконкой пол. Я не отказываюсь. Но он недоволен — и я падаю на пол от ударов. Приходит старший: «Ну, здорово!» Я опять молчу, и опять то же самое избиение. Каждый день я слышал крики избиваемых. Потом я узнал, что все, совершенное надо мной, совершено и над остальными. Жадановский, Лукас, Коротков и Шмидт голодали 12 суток. На одеялах их носили в больницу и там при помощи клизмы кормили. В день моего отъезда из Орла я слышал ужасные крики Короткова 1, собственно не крики, а хрипение. Жадановский не двигаясь лежал все время почти без сознания. По окончании 14 суток, ничего не объявляя, мне продлили карцерное положение. Только 27 августа сняли карцерное положение, но койки не открыли. 29 августа меня вызвали на этап для отправки. Я сразу догадался, что это благодаря хлопотам родных в Питере, вырвавших меня из когтей смерти. Я многого не передал, нахожусь под впечатлением пережитого. Трудно очухаться от орловской вакханалии. В Орле 1200 каторжан».
Вот как расправляются в Орле за скромное пожелание, чтобы обращались вежливо!
Перейдем в другой централ — во Владимир — и будем снова говорить словами самих заключенных:
«Дорогие товарищи, — пишет один из них, — тяжелыми, страшно тяжелыми были эти последние годы. Бесчеловечно тяжелый режим многих из нас успел отправить на тот свет: валились не слабые организмы, а молодые, здоровые дубы; многих довел он до отчаяния и разочарования, а других, к счастью немногих, до более худшего — до сумасшествия. Каторга была совершенно убита, убита физически и духовно. Беспросветная мгла окружила нас и, как казалось, всю Россию. Мы задыхались, нас забивали, товарищи, убивали в нас душу, волю и постепенно превращали в рабов. Так много людского горя и страданий приходилось нам видеть около себя, что мы постепенно черствели, теряли способность возмущаться насилиями. Особенно тяжелыми были 1910-11 годы, когда окончательное торжество реакции на воле выразилось в форме грубейших насилий и глумлений над нами в тюрьме. Прогулка одно время была доведена до 15 м., вместо бывшей в 1907-08 годах полуторачасовой. Теперь мы гуляем полчаса. Запретили передачу продуктов на свиданиях, кроме чая и сахара.
Переписка ограничена до одного письма в месяц, и то только близким родным. Но дело не в этом; гораздо тяжелее отразилось на нас обращение тюремной администрации.
Нас окутали целою сетью самых мельчайших предписаний, нарушение которых влекло и до сих пор еще влечет тяжелые последствия: нельзя в камере подходить к окну, нельзя разговаривать громко, нельзя ничего передавать из камеры в камеру, нельзя выходить из строя во время прогулки и т. д., - словом, дело дошло до того, что нам нельзя было ни сесть, ни плюнуть без указания начальства. Все это, конечно, встречало отпор со стороны заключенных. Ответом на это являлось: лишение выписки, карцер, розги, раздаваемые щедрой рукой. Вот число наказанных розгами за время от 1907-11 гг. В 1907 и 1908 гг. (нач. Парфенов) — ни одного. В 1909 г. (нач. Гудима) — 7 чел., из них политических 3, угол. 4. В 1910 году (нач. Синайский) — 20 чел., из них 5 полит., 9 уголовн. и 6 экспр. Во второй половине 1911 г. (нач. Давыдов) — 1 за попытку к побегу. Проступки состояли в отказе от работы, в оскорблении словами чинов администрации. Что же касается карцеров, то в них, за самыми редкими исключениями, перебывало почти все население тюрьмы. Результаты этого режима, в особенности от непрерывного сидения в карцерах, для наполнения которых надзирателями одно время была установлена для заключенных очередь, не замедлили сказаться в чрезвычайно увеличившейся смертности. В настоящее время у нас 685 человек. Обычно цифра несколько выше, но редко переходит за 800 чел. Вот цифры смертности в последние годы: в 1908 г. — 18 чел. (число заключенных 905 ч.); в 1909 г. — 79 чел. (число закл. 800–850); в 1910 г. — 65 чел. (число закл. 800), в 1911 г. — 86 чел. (число закл. 780).
Больше всего умирают от чахотки. В настоящее время число больных чахоткой доходит до 250 из 685 закл. Одной из причин, содействующих такому распространению чахотки, является небрежное отношение врачебного персонала тюрьмы, не изолирующего больных.
Сухие цифры скажут вам многое, но главного, живой картины, без которой нельзя понять и хотя бы приблизительно представить себе всю горечь нашего существования, они не нарисуют: 300 человек чахоточных из 650–700 заключенных! Всего только три цифры! Хочется вскрыть их, показать, что они таят в себе… За исключением 60–70 человек (живущих в одиночках), мы живем в общих камерах по 10–11 человек в каждой. Едим из общего «бачка». Все попытки завести собственную посуду и есть отдельно от других встречали со стороны начальства упорный отказ. Между тем нет ни одной камеры, где не было бы 1-2-3 чахоточных, а иногда и более половины.
При таких условиях нет никакой возможности избежать заражения, и все старания заключенных, из которых, если считать и солдат-повстанцев, чуть ли не 2/3 политических, приводят к печальному сознанию, что «у сокола крылья связаны и пути ему все заказаны». При частых переводах из одной камеры в другую, производимых по усмотрению администрации, у здоровых заключенных нет никакой возможности сгруппироваться вместе и хоть этим обезопасить себя. Врачебный осмотр, который должен быть ежемесячно, бывает только через 2–3 месяца, и какой осмотр! За полдня врач умудрялся освидетельствовать всю тюрьму! Достаточно заключенному сказать — здоров, и врач не считает уже нужным освидетельствовать его. Многие из заключенных не подозревают даже, что они больны; другие же, боясь услышать роковое слово «чахотка», заявляют при осмотре, что здоровы, остаются в «здоровых» камерах и заражают своих товарищей. Выяснить, кто здоров, кто болен — нет никакой возможности. Почти все кашляют периодически. Указанная причина смертности — главная, а затем — недостаточное питание. Обед: суп, горох, щи, и за ними каша; на ужин для работающих суп с «головизной», а для остальных — без мяса. Многие не имеют совершенно средств, не пьют горячей воды, — чай роскошь, некоторые солят хлеб и запивают водой. Прогулка всего в полчаса; бесконечное пребывание в карцерах; отсутствие какой бы то ни было дезинфекции; рваная, плохо защищающая одежда зимой, причем носки не разрешается никому, даже когда их разрешает врач для больных; холод в камерах, — все это не менее важные причины для развития чахотки.
Работа в мастерских теперь у нас принудительная. Кто не умеет работать — наказывается. Так, в июле были посажены в карцер Софрон Богданов и Казимир Гарбуз за порчу холста. Не умея ткать, они плохо выткали холст. Они позвали начальника тюрьмы и, объяснив, в чем дело, просили освободить. Начальник накричал на них и ушел, а потом прислал немного белого хлеба. Они не приняли и голодали 6 дней.
В карцер сажают за всякую малость: читал книгу после поверки — 3 суток темного карцера; за хранение мыла в неуказанном месте — столько же; за отказ от работы — 7 суток; за слова: «зачем вы издеваетесь над нами», сказанные заключенным при ощупывании его, — 14 суток темного карцера; за громкий разговор и т. д. и т. д. Щедро — не правда ли?
Между тем сиденье в карцерах очень чувствительно отражается на нас. Многие из сидевших попадали оттуда прямо в больницу, и потом, как говорят у нас, в «могилевскую губернию» или «под березки». Теперь они влекут за собой и иные последствия. Каждый каторжанин, согласно уставу о ссыльных, может за хорошее поведение получить скидку по 2 месяца с года, не считая срока испытуемых; напр., имеющие 4 года каторги (испытуемых один год) получают 6 месяцев скидки; имеющие 6 лет каторги (испытуемых 1 год) — 10 мес. скидки; 8 лет каторги (срок испытуемых полтора года) — 13 месяцев скидки и т. д. Начальник несколько месяцев тому назад на вопрос некоторых, почему к ним не применяется скидка, заявил, что все, сидевшие при нем хоть раз в карцере, будут лишены ее, и теперь строго придерживается этого правила, по всей вероятности, установленного лично им. В инструкции тюремного начальства от 19 августа 1908 года за № 61 сказано, что лишаются скидки лица, пытавшиеся бежать из тюрьмы, отцеубийцы, матереубийцы и подвергавшиеся телесному наказанию розгами. Руководствуется ли начальник какой-либо тайной инструкцией или предписанием, — не знаем, но скидки, как говорят, лишено уже 40–50 чел. Среди лишенных ее есть чахоточные, харкающие кровью. Для них эти последние месяцы могут быть роковыми. Ни заявления, ни просьбы их не помогают. Начальник при объяснениях строит невинную физиономию и заявляет, что освобождение их зависит не от него…»
В Сибири дело доходит прямо до катастроф. Название Кутомары, в которой повторилась история, бывшая два года назад в Горном Зерентуе, обошло всю Европу. Телесное наказание, которому был подвергнут каторжанин Брильон после ревизии Сементковского 14 августа, вызвало общий протест заключенных голодом, а 8 человек приняли яд. Отравились: Мошкин, Михайлов, Рычков, Лейбазон, Маслов, Одинцов, Козлов, Черствов… Яд принес страшные мучения, но не смерть. Тогда трое: Рычков, Лейбазон, Маслов, открыли себе вены и умерли. Умер и Пухальский, по примеру товарищей, принявший яд.
В ответ на эти смерти начальник тюрьмы Головкин заявил: «Ваше дело умирать, мое — хоронить».
«Если можете помочь нам, — пишет один из кутомарцев, — то сделайте возможное: оповестите хоть общество о том, что творится у нас, предайте все гласности… А я лично плюю обществу в лицо, плюю горечью и кровью за его сонливость, за его рабскую податливость, за его умение, беречь только свою шкуру… Я изверился в обществе: был Зерентуй, что сделало оно? Будь оно проклято…
Право, больше писать нечего: факты я передал, а что приходится чувствовать, это уж область личных переживаний… Каждое утро с дрожью ждешь известий о новых жертвах и ждешь своей очереди… «Так было, так будет!» — сказал Макаров. Да! Будет… Письма к нам не пропускаются, наши, вероятно, тоже не идут. Живем в могиле, и могильный воздух вокруг нас…»
В сентябре заключенные в Кутарминке были раскассированы по различным сибирским тюрьмам. «8 сентября, — пишет один из заключенных в Алгачах, — к нам пришла партия из Кутомары. Что пережили мы, узнав о событиях в Кутомаре, никакими словами не передашь. Вскоре после их прибытия к нам явился забайкальский губернатор Киашко. Он обращался с нами грубо, кричал, говорил на ты и за отказ приветствовать сакраментальной формой, вместо простого «здравствуйте», приказал: лишить нас переписки, чтения книг, выписки продуктов (даже молока для больных), лишить медицинской помощи, увеличить сроки, кому — на 1 год, кому — на 2 года, и велел заковать всех в ручные и ножные кандалы. А в следующий приезд, если не исправимся, обещал применить розги, хотя бы пришлось всех перепороть…»
«Нам становится трудно бороться, — продолжает автор, — ждем смерти каждый день, ибо к нам может быть применено телесное наказание… Это будет последняя чаша… Готовы ко всему…»
Французские, итальянские и английские газеты откликнулись на кровавое событие. О драме в Кутарминке писали: «Humanite», «Guerre Sociale», «Avanti», «Manchester Gardian», «Daily News and Leader», «Darkest Russia»… По поводу этой драмы собирались митинги протеста в Париже, Женеве и др. городах… Наш знаменитый писатель Максим Горький поместил на страницах «Avenir» статью, исполненную силы, скорби и вместе с тем призыва. Она озаглавлена: «В пространство».
«Меня спрашивают, — начинает он, — почему вы не пишете о событиях в Кутарминской тюрьме?
Я несколько раз брал перо. Рука дрожит от бешенства и опускается, обессиленная тоскливым вопросом:
Кому писать? Кому? Кто услышит слово гнева, кого ныне тронет и двинет к делу рассказ о муках и смерти людей, взятых в плен варварами, которые, победив врага, заболели страшной болезнью — садизмом победителей?»
Считая обращение к общественному мнению Европы и протесты общества лучеиспусканием в пустоту, Максим Горький заканчивает словами:
«Истинно-культурная интеллигенция России должна быть революционной и должна надеяться только на самое себя, на свои силы, на товарищеское объединение, в целях борьбы со старым врагом, которого необходимо опрокинуть, это — в интересах всех племен, населяющих Россию, и в интересах мировой культуры.
Пусть перья, вырванные рукой реакции из крыльев революции, пишут свои покаяния, занимаются «проверкой ошибок», «самокритикой» и прочими видами самоотравления, — здоровая часть людей, способных к живому делу, должна взяться за дело мобилизации своих сил.
Нам никто не поможет, если мы сами не поможем себе.
Нам не следует забывать, что на всем протяжении русской истории творческую роль играла в ней революционная интеллигенция, она вела Русь к Европе, ее силами питалась и духовно росла страна.
В России только у революционной интеллигенции есть традиции воистину культурные, и, вспомнив эти традиции, она возродится с новыми силами к новой борьбе.
Карфаген самодержавия должен быть разрушен».
…Последние известия из Сибири (от 18 октября) гласят, что в Алгачах политический Бродский, за отказ ответить на приветствие начальства: «здравия желаю», был подвергнут телесному наказанию (10 октября).
Протестуя против применения телесного наказания, двое заключенных — Георгий Малиновский, Иван Ладейщиков — приняли яд, и трое вскрыли себе артерии: Григорий Фролов, Филипп Огороднов и Тимошенко. Бродский сошел с ума.
Так закончился тяжелый 1912 год…
Вера Фигнер.
Р. S. 1929 г. Текста к денежному отчету за 1913 г. я не писала, а после объявления войны мои сношения с комитетом прекратились. Но для пополнения сведений о его деятельности в марте текущего года я списалась с нашим бывшим казначеем — Аитовым, и на основании сохранившихся у него записей он прислал мне следующие цифры за годы 1914–1917, показывающие, что работа комитета, несмотря на войну, продолжалась вплоть до революции, хотя и с большим колебанием в 1915 г.
Не приводя всех цифр прихода и расхода на помощь и откидывая сантимы, отмечу, что в 1914 г. поступления равнялись 27 402 фр., в 1915 г. — 3918 фр., в 1916 г. — 18788 фр.
Помощь оказывалась в 1914 г. в сумме 31 918 фр., в 1915 г. — 5 586, в 1916 г. — 13 589.
В 1917 г. к марту остаток 2-х касс: каторжан и ссыльно-поселенцев, равнялся 7 642 фр. 45 с.
От Комитета амнистированных в Спб. получено 96 620 фр., вместе с дальнейшими мелкими поступлениями всего состояло 114310 фр. 55 с.
Расход на отправку эмигрантов известной категории и помощь бывшим каторжанам и ссыльно-поселенцам, оставшимся в Париже, 114 038 фр. 75 с. Остаток 271 фр. 80 с. передан шлиссельбуржцу С. Иванову для употребления с благотворительной целью по его усмотрению.
Так закончилась работа Парижского комитета, основанного мной в 1910 г.