Этап
Этап
Наступил вечер. Всех занимал один-единственный вопрос: куда повезут, в какие места, отдаленные или близкие? Что готовит ближайшее будущее? Работая в начале тридцатых годов зам. начальника строительства второй магнитогорской плотины, я получил довольно хорошее представление об исправительно-трудовых колониях, т. к. на строительстве плотины все неквалифицированные работы исполняли заключенные только с бытовыми статьями, политических в колонии не было. Возницей, а просто кучером закрепленных за мной пары лошадей был Степан, убивший из ревности свою жену и имевший срок наказания 8 лет. Как-то даже не верилось, что такой простой, общительный человек мог стать убийцей. Мне приходилось часто бывать в зоне колонии, там всегда был порядок и чистота: в бараках аккуратно застеленные постели, возле каждой кровати тумбочки, полы мытые и питание вполне сносное; в зоне даже был продуктовый ларек. Магнитогорская НТК имела несколько участков, ее возглавлял деловой, высококультурный начальник — Гейнеман, с которым у меня сложились хорошие взаимоотношения, как в деловой, так и в личной жизни. В 1938 году его расстреляли, об этом поведал мне Михаил Альбертович Арш, работавший в Магнитке директором дома инженерно-технических работников, где я был неосвобожденным сначала заместителем, а потом председателем правления. М. Арш, его жена Зоя Левицкая и Поляков были организаторами Магнитогорского ТРАМА, а когда в 1936 году закончили строительство драматического театра, Арш стал его первым директором. В 1938 году он угодил в Магадан на 7 лет, счастливо отделался, т. к. «группа» обвиняемых, по которой он шел, была почти вся расстреляна. Умер он в Москве, реабилитированным. Помогал известной всем народной артистке Ирме Яунзен в ее работе в ЦДРИ. Так что представление об ИТК я имел, а что такое лагеря — не знал, и эта неизвестность, неопределенность в отношении ближайшего будущего, естественно, вызывала тревогу. Хотелось об этом не думать, но ничего не получалось, все равно думалось.
Особенно плохо было тогда; когда приходили в голову мысли о семье. Я считал необходимым при первой же возможности сообщить жене, чтобы она считала себя совершенно свободной, не связывала бы свою дальнейшую жизнь с моей. Ей было только 32 года, она молодая, интересная женщина, немало мужчин обращало на нее внимание; вернусь ли я через 10 лет, это вилами по воде писано, и если, допустим, вернусь, то в 42 года с тяжким грузом за плечами, вряд ли можно будет устроить нормальную жизнь. Надо обязательно «развязать ей руки». Юру есть кому воспитать, брат Константин, сестра Ираида, мама, возьмут его под свою опеку и выведут в люди. Поможет жена, ее брат. Он не останется в стороне, он один из первых пролетарских писателей, автор нашумевшего в начале 20-х годов романа «Голод», сибиряковец, челюскинец, Сергей Семенов.
Зашел надзиратель и объявил:
— Приготовиться к отправке.
Начали вызывать по одному человеку. В коридоре обыскивал вещи военный конвой, каждого раздевали донага, и самое унизительное, в моральном отношении, осматривали даже задний проход. Мне хоть в чем-то повезло: за час до этапа я получил передачу — вещевой мешок и в нем теплое белье, полотенце, теплые шерстяные носки и буханка белого хлеба, которую конвой при обыске протыкал шилом вдоль и поперек. Формировался комплект на вагон — 32 человека. Но вот обыск и приемка заключенных закончены. Нас вывели во двор к воротам тюрьмы, а затем по одиночке на улицу, где опять происходила сверка с формулярами, но уже в оцеплении солдат с винтовками наперевес и овчарок.
Несмотря на то, что был только конец ноября, стоял довольно сильный мороз, пришлось опустить наушники, ноги почти не мерзли, выручали теплые носки. Мы не имели права стоять и, топчась, разогревать ноги. Нас сразу, при выходе, встречала команда «Садись!». Наконец колонна сформирована. Команда: «Встать! Внимание! Во время движения колонны не разговаривать, соблюдать строгий порядок, идти в затылок, не отставать, из рядов не выходить, шаг вправо, шаг влево — считается побегом, конвой применяет оружие без предупреждения!»
Такую тираду приходилось слышать не один раз, но запомнилась больше всего эта, первая. Я до сих пор часто слышу ее во сне, хотя прошло уже немало лет с тех пор. Колонна тронулась. Злой, хриплый собачий лай и крики конвойных «подтянись!», сопровождали нас всю дорогу. Наконец, привели в какой-то железнодорожный тупик, где находился эшелон из двадцатитонных вагонов, он освещался отблесками прожекторов и фонарей товарной станции и одного прожектора, установленного на последнем вагоне эшелона. У каждого вагона стояли охранники. Нас подвели к составу, посадили на землю. Вся колонна, как оказалось, была разбита и построена по вагонам. Я был в первом таком подразделении. Появившийся откуда-то командир предложил нашей группе следовать за ним и повел нас вдоль эшелона к самому дальнему вагону, здесь он вытащил из полевой сумки папку и начал выкликать фамилии по алфавиту. Внимательно вглядываясь в наши лица, сравнивал каждого, наверное, с фотокарточкой, предлагал назвать имя, отчество, статью, срок. Затем, опрошенный лез в вагон. Я выбрал себе место на верхних нарах у зарешеченного окошка. На нарах разостлана довольно толстым слоем солома, посередине вагона стояла буржуйка, около нее — небольшая кучка угля. На полке, прибитой к противоположной двери, стоя бак с водой и прикрепленная к нему тонкой цепочкой жестяная кружка. У той же полки, внизу, находилась небольшая параша без крышки, доставлявшая нам большие неприятности в пути в связи с ее малой емкостью: она часто переполнялась и из нее выплескивалось содержимое на пол вагона.
Рядом со мной разместился Литвинов — добродушный здоровяк, осужденный по ст. КР на 10 лет, за ним Василий Федорович, пожилой, но физически крепкий человек (фамилии не помню), директор совхоза, член партии с 1923 года, участник гражданской войны, осужденный на 8 лет по ст. КР, его обвиняли в пособничестве троцкистам. Вторым от меня был веселый, неунывающий комсомолец Филипп, или, как его потом все звали, Филя. Работал он в райкоме комсомола вторым секретарем. Попал в тюрьму за то, что в разговоре с ребятами-комсомольцами высказал свое мнение в отношении появления такого большого количества врагов народа. Кто-то донес на него. Дальше, за ним, колхозник средних лет, ляпнувший в адрес колхоза и райисполкома какую-то глупость, подхваченную выслуживающейся дрянью и донесшей куда следует. На противоположной стороне разместились — старый знакомый Черноиванов, два баптиста, причем один из них с благолепным лицом, действительно представлял собой противника нашего строя, не стесняясь, говорил об этом мне, часто приходилось с ним дискутировать во время нашей длинной дороги. Там же устроился и подросток Володя, волею судеб оказавшийся в нашей группе, другие спутники совершенно стерлись в моей памяти, если не считать четырех жуликов, молодых ребят, компанией продававших на жд станциях табак в пачках, набитых опилками, не брезговали и мелким грабежом. Сидели они уже не один раз, но вели себя тихо, без каких-либо выкрутасов.
Через некоторое время в вагоне появился старшина и приказал выбрать старосту вагона. Старостой избрали меня. Я предложил распорядок жизни и поведения во время следования эшелона. Они заключались в следующем: чтобы никому не было обидно, в отношении горбушек и мякишей хлеба, или кажущейся на вид большей или меньшей порции, дежурный пальцем показывает на ту или иную пайку, спрашивая:
— Кому?
То же самое при раздаче сахара. Раздает баланду также дежурный один раз в день. Запрещено нецензурно ругаться. Всем ложиться спать в одно время, кто не хочет — разговаривать вполголоса. Делать пятиминутные физзарядки, курить только внизу, у буржуйки во избежание пожара. Топить и ночью (это входит в обязанности дежурного), уголь беречь, т. к. достается он тяжело, согласно заявлению конвоя. Парашу выносить по очереди, мимо не мочиться, окурки бросать или в буржуйку, или в парашу. Вот такой жесткий распорядок был установлен в нашем вагоне.
Этот первый этапный вечер прошел больше в молчании, каждый думал о пройденных днях и о своем неизвестном будущем, о том, как сложится жизнь, придется ли свидеться с родными, как к тебе отнесутся, если останешься живым и выйдешь на свободу, окружающие люди: с сочувствием или с подозрительностью и холодностью будут к ним относиться. Не хотелось разговаривать и потому, что слишком все устали после многочисленных треволнений.
Ночь прошла спокойно, но спалось плохо: будили и раздражали периодические удары деревянного молотка по дну вагона и наружным боковым стенкам. Это конвой проверял, нет ли сорванной доски — подготовки к побегу. Целесообразность такой проверки сомнительна. Никто не рискнет прыгать на ходу поезда под вагон, зная, что в конце эшелона пристроены специальные грабли, которые обязательно поймают беглеца. На остановках, с двух сторон эшелона стоят часовые, кроме того, эшелон освещен прожектором.
Наступил второй день этапа. Утром открылась дверь и нам передали в мешке 32 порции хлеба, розданные согласно принятому порядку. Затем принесли бак с горячей водой и сахар, что было очень кстати, т. к. за ночь все здорово продрогли. Конвой предложил кого-нибудь послать за углем. Послали моего соседа, как самого здорового с наказом, по возможности побольше набить мешок. Наказ был выполнен добросовестно. Это уже кое-что. Можно пороскошничать с теплом.
Прошел день, а мы все еще находились в Воронеже. Родные некоторых заключенных, узнав где стоит эшелон, каким-то образом, сумели организовать им передачи. Такая передача была получена неприятным баптистом и юным Володей. Баптист свою передачу сразу запрятал под голову, даже не посмотрев, что там ему прислали и ел ее содержимое по ночам, даже не угощая своего товарища. Володя сразу же разложил все на виду у всех, а там, оказалось сало, масло, белый хлеб, домашние пирожки и пирог с мясом. В общем не менее десяти килограмм.
Мальчик начал тут же всем предлагать отпробовать пирожки, но все как-будто сговорились, категорически отказывались от угощения и рекомендовали ему не набрасываться на еду сразу, а разумно растянуть припасы, учитывая неизвестность, т. е. длительность в дороге. Лишь через час наш эшелон тронулся. Это был третий день. Вздохнули с облегчением — все ближе к цели, хотя и малоутешительной. Поезд набирал скорость.
Двадцатитонный вагон качало из стороны в сторону. Вспомнился 1918 год, когда мать, сестра, брат и я добирались из Таганрога в Петроград, в голодный, холодный, холерный Петроград. Маме тогда говорили:
— Что ты делаешь, Лиля? Ты погубишь ребят, ты же слышала о Совдепии, что там творится.
Но она была непреклонна, какими-то путями получила разрешение от германских властей на выезд в Советскую Россию и мы все четверо благополучно добрались в свой родной Петроград. Было все, и подобная теплушка, и демаркационная зона, через которую тряслись по ухабам на простой телеге, и Питер без кошек, собак и голубей, они были съедены, и холера, унесшая близких, и помощь АРы в виде яичного порошка, но это был наш Петроград! Ох! Как тяжело заснуть, когда помимо твоей воли возникают всякие воспоминания, хорошие или плохие, и стал я считать по примеру Владимира Ильича от ста до нуля. Заснул. Место мое оказалось очень плохим. Стенка была ледяной, да еще из окошка, хоть и небольшого, несло холодом. Прямо на голову приходилось опускать наушники и поднимать воротник шубенки, здорово спасавшей меня от замерзания. Мы с соседом, тесно прижавшись друг к другу, старались не двигаться, чтобы не растерять накопившееся от собственных тел тепло.
Итак, мы едем, едем, едем. Вернее нас везут, везут, везут. Людям делать нечего — лежат, ходить некуда, да и негде. Сидеть, свесив ноги с верхних нар, доставляло неприятности нижним жильцам, садиться внизу на первом «этаже» — тоже неудобно, надо тревожить лежащих, а может, и уснувших. Опять нехорошо. Вот и начинается всякая никчемная болтовня. Тут Литвинов и вспомнил о моем участии в вечерних рассказах, проводимых в камере тюрьмы.
— А что, если вы, Анатолий Игнатьевич, что-нибудь расскажете нам интересное?
Я подумал, стоит ли, поймут ли все: публика разношерстная. Но решил: стоит, может быть отвлекутся от всяких грустных мыслей, похабных анекдотов. Рассказал «Отшельника» Боккачио. Всем понравилось, слушали внимательно и в один голос попросили еще что-нибудь рассказать и я рассказал о слепом музыканте Ваяна Кутюрье. С этого дня я стал заправским рассказчиком. Пришлось восстанавливать в памяти все, что когда-то и недавно читал: Золя, Стендаля, Лавренева, Мериме, Роллана, Толстого, Шагинян. Память у меня была очень хорошая.
На тридцатый день пути пришлось уже кое-что просто фантазировать, выдумывать такое, которое захватывало бы моих невольных слушателей. Я удивился своей фантазии, переплетал между собой различные произведения разных авторов: и Драйзера, и Дюма, и Келермана. Слушали с исключительным вниманием, как ни странно, большими поклонниками этих часов, почти художественного рассказа, были четыре жулика-воришки. В эти часы, во всяком случае, большинство жителей вагона, в том числе и я, забывали, отключались от всяких грустных мыслей. Иногда играли. Задумывалось имя знаменитого человека, вошедшего в мировую историю. И нужно было, задавая вопросы, отгадать это имя. Я отгадывал быстро.
Эшелон шел и шел. Узнать где мы находимся, было невозможно, т. к. его принимали на боковых или задних путях. Окошко покрылось толстым слоем льда и через него ничего не было видно. Приносившие пищу, на наши вопросы «где мы?», не отвечали и вообще не разговаривали с нами, настолько они были отдрессированы. Но вот, однажды открылись двери и кто-то предложил приготовиться к выходу, но без вещей.
— Пойдете в баню.
Это была большая радость, т. к. вши за это время (30 дней) нас в полном смысле слова заели, хотя мы и вели с ними борьбу, уничтожая их над раскаленной буржуйкой.
Опять те же винтовки наперевес, лающие морды овчарок, команды:
— Не отставать! Подтянись!
Привели нас на пропускной санитарный пункт, предназначенный, очевидно, для приема воинских частей. Меня поразило обслуживание нас, голых мужчин, молодыми женщинами, было неудобно, стеснительно, а они вели себя как рыба в воде. Отмылись мы наславу. Впервые моя шубка попала в вошебойку и, когда принесли одежду и я взял ее в руки, то сразу ощутил ее хрупкость — так она высохла. На дворе мороз градусов сорок — ведь это Красноярск. Когда вернулись к эшелону и построились у вагонов, неожиданно раздалась команда «Садись!» и часть конвоиров полезла в вагоны делать обыск. Ну, подумал я, это наверняка или воспаление легких, или в лучшем случае, ангина. Сидели, правда, недолго, минут двадцать и, замерзшие, дрожащие, поднимались в вагон, холодный, потерявший за время нашего отсутствия созданный в нем нами, нашим дыханием и телами тепло… Начали немедленно заниматься гимнастикой, разогревать в кружках на буржуйке замершую в баке воду. Вся эта процедура заняла не менее часа.
В Красноярске мы стояли сутки. Как ни странно, но среди нас никто не заболел.
Новый, 1938 год, встречали в пути. Я поздравил всех спутников по несчастью с Новым, 1938 годом, пожелал не отчаиваться и надеяться на освобождение и скорую встречу с родными и близкими. А сам мысленно представил себе, как невесело жена и сын встретят этот Новый год. Где они? Или у моих родных, или у брата жены Николая, носившего один ромб в петлице, работника НКВД и в последнее время пристрастившегося к спиртному.
При встречах со мной в откровенных беседах он намеками давал понять, с какими трудностями ему приходится сталкиваться последнее время на службе. Многое, с его точки зрения, делается недопустимого, т. к. ему часто теперь приходится вступать в конфликт с начальством. В 1938 г. его понизили в должности и перевели в какую-то ИТК начальником ППЧ.
И снова стук колес возвращает меня в мою собственную жизнь. Темный, неосвещенный, холодный вагон, невероятная тоска, окружение непонятных мне людей, с их чуждой, примитивной психологией, в которой преобладал основной мотив «наплевать мне на все и на всех, лишь бы я выжил». Особенно это проявлялось среди бытовиков. Такой мрачной была для меня встреча этого Нового года. Вспомнился Новый, 1934 год, шумный, веселый, полный планов, надежд… И передо мной возник образ Виссариона Виссарионовича Ломинадзе. Почему-то именно в эту ночь перед моими глазами прошла его жизнь на Магнитке.