6 ЛАГЕРЬ СЕН-СИПРИЕН (май — август 1940)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6

ЛАГЕРЬ СЕН-СИПРИЕН

(май — август 1940)

На вокзале мы увидели мир, рушащийся вокруг нас. Солдаты прощались со своими близкими и отправлялись на поля сражений. Огромное число полицейских рьяно исполняло свои обязанности. Мы сели в длинный пассажирский поезд — сотни людей, отправлявшихся к пункту назначения, абсолютно не известному никому из них.

— Юг Бельгии, — предполагали одни. — Лагерь для интернированных.

— Франция, — уверяли другие.

Но никто не знал правды и никто не знал, как долго продлится наша поездка. Франция, Южная Бельгия — какая разница? Наша жизнь находилась в чьих-то чужих руках, и все эти предположения были просто попыткой рассеять наши опасения и страхи.

Европа была объята пламенем. Германия, расширяя границы военных действий, что каждая из этих стран повторно заявила о своем нейтралитете. Гитлер назвал их заявления ложью и утверждал, что эти страны служат ареной для планируемого Великобританией и Францией вторжения в Германию. Бельгия выразила официальный протест. «Преднамеренной агрессией» назвало это бельгийское правительство. Но все это уже не имело значения — время для слов миновало. Франция, находящаяся восемь месяцев в состоянии пока еще неактивной войны с Германией, была теперь оккупирована нацистами.

Фактически, как стало понятно, немецкое вторжение было нацелено сначала на Францию, а затем на быстрый сокрушительный удар по ее союзникам. В течение нескольких часов немецкие войска вторглись во все четыре страны. Бельгийская армия, малочисленная и ужасно неподготовленная к войне, отступала с такой поспешностью, что оказалась не в состоянии даже разрушить важные мосты, и немецкие войска с поразительной легкостью продвигались вперед.

Когда поезд отошел от Антверпенского вокзала и проезжал через Берхем, я думал, в безопасности ли сейчас Фрайермауеры, вспоминает ли меня Анни. Прощайте, прощайте… В моем купе находились дядя Давид и его сын Курт, так как мы относились к одной категории иностранцев. Я все еще был обижен на дядю и чувствовал себя в его присутствии некомфортно. Бедный Курт, он был подавлен своим властным отцом и замкнулся.

Я представлял себе маму и сестер, полных страха, в нашей маленькой квартире или гонимых по улицам эскадроном нацистских головорезов. Мне казалось, они зовут меня, а я слишком далеко, чтобы услышать их, и слишком захвачен своими собственными неприятностями, чтобы отозваться.

Мы приехали в Брюссель, и поезд остановился на центральном вокзале. Перед нашими окнами железнодорожные служащие о чем-то совещались с солдатами. Медленно сгущались сумерки. Через вагон прошли чиновники, проверяя документы. Затем проследовали еще таможенники, французские жандармы и военные.

После этого мы больше часа стояли где-то на железнодорожных путях. Никто из нас не знал, где мы находимся. В темноте мы могли только гадать. Опять бельгийские и французские чиновники поднялись в поезд. Нескольких пассажиров заставили выйти. Это были немцы, которых можно было обменять на французских и бельгийских граждан, бедствующих в Германии.

— Может быть, — сказал кто-то в нашем купе, — нас увозят в безопасное от нацистов место? Может быть, бельгийцы хотят спасти нас?

— Мы — евреи, — мрачно возразил дядя Давид, — кто будет беспокоиться о нас?

Его слова висели в воздухе, пока мы сидели в ожидании в темноте, так как Франция была уже затемнена. Наш поезд ждал распоряжений по радио, основывающихся на известиях о продвижении войск, возможности ударов с воздуха, о тысячах других фактов, которые менялись каждую минуту. Мы тронулись. Опять остановились. Где-то вдалеке, во французской глубинке, мы слышали вой сирен. Были ли мы вблизи большого города? Мы слышали самолеты над головой, следом — взрывы, однако не могли оценить расстояние до них. Оставаться ли спокойно сидеть или броситься на пол? Даже вспышки от взрывов не давали представления о дистанции. Были ли это свои самолеты или вражеские? Никто этого не знал. Как долго будут продолжаться атаки? Никто не решался даже строить предположения.

Через полчаса сирены умолкли, взрывы прекратились. Наступила жуткая тишина. Потом раздался пронзительный свисток локомотива и удары буферов. Поезд снова тронулся и пошел, пробираясь сквозь тьму. Некоторые спали. Я задремал и проснулся, когда утром мы подъехали к маленькой станции. С платформы на нас смотрели люди. Они выглядели разгневанно. Один мужчина сделал режущий жест рукой по горлу.

— Что это означает? — спросил кто-то в нашем купе.

— Евреев ненавидят всюду, — ответил другой. — Где есть еврей, обязательно появится кто-нибудь, кто его ненавидит.

— Откуда они знают, что мы евреи? — спросил кто-то еще.

— Возможно, они думают, что мы немцы.

Мы продолжали двигаться в южном направлении, увеличив скорость на залитой солнцем местности. В вагоне было жарко, окна не открывались. Мы подъехали к деревенской станции на юго-западе Франции и снова увидели много людей, стоящих вдоль путей. Похоже, многие из них были фермеры и рабочие. Были ли они на нашей стороне? Нет, они держали плакаты:

«А bas les Boches!» — «Долой немцев!»

«Mort aux Traitres!» — «Смерть предателям!»

— Они думают — мы их враги, — сказал я.

— Наверное, им сказали, что мы немецкие военнопленные, — добавил кто-то из пассажиров.

Мы опять ехали всю следующую ночь и утро. Потом несколько часов стояли возле маленькой товарной станции Арген на юго-востоке Бордо, пока во второй половине дня не пришло указание: всем выйти из поезда.

У меня был рюкзак с вещами, которые бельгийские власти приказали нам взять с собой: смена одежды, одеяло. Стоя в очереди, я обернулся и бросил взгляд на поезд. Снаружи на вагонах белой краской было написано: Пятая колонна.

Меня осенило: так вот почему все так зло смотрели на нас! «Пятой колонной» называли людей, сотрудничающих с врагами своей собственной страны. Мы были объявлены шпионами, предателями. Я чувствовал, как во мне закипает ярость, которая тут же обратилась в страх. Известно, что делают с предателями в военное время. Собираются ли они всех нас убить? Я был не шпионом, а безобидным евреем из Вены, жертвой нацистов, другом и союзником французов и бельгийцев. Кому мог я объяснить, кто я? Не было никого, чтобы это выслушать.

Правду мы узнали значительно позже. На бельгийско-французской границе, где вывели из поезда немцев, велись переговоры об остальных. Начиная с 1933 года Франция приняла уже тысячи беженцев, многие из которых жили теперь в лагерях для интернированных, будучи не в состоянии легализовать свой статус. Бельгия находилась в чрезвычайном положении, почти проглоченная Германией. Нас, евреев, опять бросали волкам на съедение.

Словом, французы нашли выход. Нас впустят во Францию, обозначив как «подрывные элементы, угрожающие безопасности страны», а потом, уже там, будут решать, что с нами делать. Пока же мы должны были терпеть глумление толпы.

Мы отошли от поезда к близлежащей товарной станции, полной старых машин. Полдюжины безоружных охранников сопровождали нас. Без оружия — хороший знак. Мы были гражданские интернированные лица, не вызывающие опасений. Куда нас отправят? Как далеко? На всем континенте шла война, и мы всюду были беженцами.

Час спустя нас разместили в разных товарных вагонах, стоящих на запасных путях. В некоторых были койки, в остальных — лишь солома на полу. Дядя Давид, Курт и я делили вагон с другими. В лагерь привезли военную походную кухню и огромный котел на телеге, чтобы готовить нам пищу. В тот момент все казалось почти безмятежным.

На северо-востоке Франции приземлялись парашютисты, и генерал Роммель пересек реку Мёз, вклинившись во французскую Девятую армию. В Нидерландах немецкие пикирующие бомбардировщики атаковали Роттердам, разрушив двадцать тысяч зданий. Нидерландское правительство бежало в Англию. Всякое сопротивление со стороны голландцев было прекращено. В Люксембурге, где я на короткое время нашел себе убежище, немцы конфисковали все еврейское имущество, передавая магазины, фабрики, фермы в арийскую собственность. Затем, через несколько месяцев, было объявлено, что все евреи должны покинуть Люксембург в течение трех недель, в противном случае они будут насильно депортированы в трудовые лагеря. Был установлен день депортации — двенадцатое октября, Йом Киппур, День искупления.

Мы сидели на окраине мира и ждали. Вечером нас накормили говядиной, тушенной с фасолью и картошкой. Утром, потные после теплой мягкой ночи, мы получили хлеб и сыр. После еды нужно было встать в очередь для регистрации. Ждать пришлось долго. У нас проверяли документы и спрашивали о национальности, дате и месте рождения, фамилии родителей, о религии и профессии.

— Были ли вы уже во Франции? — спрашивали нас, чтобы не рыться в документах.

— Болеете ли каким-нибудь инфекционным заболеванием? — почему-то осведомлялись они.

Я рискнул задать вопрос: оставят ли нас здесь или повезут дальше. Но ответа не получил.

Регистрация длилась до вечера. Мы оставались в Аргене несколько дней. Становилось все жарче и грязнее. Мы жаждали принять душ и надеялись двинуться дальше. Моя грыжа время от времени беспокоила меня. Однако, если я не наклонялся или не вставал на колени, боль была терпимой.

На рассвете двадцатого мая мы были подняты громкоговорителями и построены в ряд возле жилья. Вскоре мы вернулись в поезд, на котором прибыли сюда из Антверпена. Слова «Пятая колонна» были счищены с вагонов, белели только следы. Поезд, набирая скорость, продвигался дальше на юг. На следующий день, после обеда, мы достигли пункта назначения: пляжа Сен-Сиприен на юге Франции, где несколько лет назад, во время гражданской войны в Испании, был устроен лагерь для интернированных.

Войдя в лагерь, мы увидели песок, тянущийся до самой воды Средиземного моря. В отличие от Бланкенберге, курорта, где сердце мое наполнялось восторгом в присутствии Анни, пляж и вода в Сен-Сиприене не приносили нам удовольствия. Лагерь был разделен колючей проволокой на две части. Задержанные махали руками со своей стороны проволоки, но ничего не говорили. Колючая проволока проходила рядом с кромкой воды и далее, огораживая нас со всех сторон. На юго-западе была Испания, где пляж переходил в Пиренейские горы. На фоне крутых гор голубое Средиземное море, сверкающее в лучах заходящего солнца, дарило краткий миг потрясающего великолепия природы.

Этой красоты лишено было наше непосредственное окружение и жилье — ряд деревянных бараков с волнистыми металлическими крышами, тянущийся параллельно береговой линии. Пола не было, только песок пляжа, покрытый соломой, от которой шел отвратительный запах. Металлические кровли излучали жар. Воздух внутри был затхлый и тяжелый. Я потянулся к выключателю у входной двери и не нашел его. Взглянув на потолок, понял, что света нет. Водопровода тоже не было. Я стал искать туалеты и обнаружил их: выстроенные линией вдоль колючей проволоки у кромки воды, они возвышались на столбах. Во время прилива вода Средиземного моря омывала ступени, ведущие к ним наверх.

Небольшой ворох сухой соломы стал мне постелью.

— С лошадями обходятся лучше, — сказал кто-то. — Им, по крайней мере, меняют солому.

— Да, но лошади — рабочая скотина, — заметил я. — Они приносят пользу. А мы что?

— Мы евреи, — сказал дядя Давид, безумно потея от жары, — кто позаботится о нас?

Он и Курт спали напротив меня, но мы по-прежнему сохраняли дистанцию. Вечером я вышел наружу и стоял, наслаждаясь свежим бризом, дующим с моря. Мне пришла мысль спать под открытым небом, но ветер слишком сильно нес песок. Пришлось оставаться внутри, несмотря на вонь и колючую солому. С наступлением темноты я мог наблюдать мерцающие огни рыбацких лодок и кораблей в открытом море и представлял себе, как я плыву отсюда на всех парусах в дальние дали. Тетя Мина и дядя Сэм находились теперь в Америке. Они перетащили меня в Люксембург, но Америка была слишком далеко, еще дальше, чем я мог себе вообразить.

В нашем бараке теснилось около сорока мужчин. Многие провели ночь без сна, не сумев приспособиться к новому окружению и неудобному полу. Не успел я уснуть, как был разбужен: кто-то чихал, кто-то разговаривал. Некоторые пошли на свежий воздух. Шаркая по соломе, они поднимали вихри пыли, и чиханье усиливалось.

На рассвете я пошел босиком к берегу, ступая по песку, охлажденному за ночь. Он был влажным и бодрящим. Когда-то мы гуляли по такому с Анни… Теперь казалось, что она — одна из тех, кто растворился в моем прошлом.

Тем утром в бараке я наблюдал, как дядя Давид и Курт деловито приводили в порядок свои спальные места. Несмотря на обильное потоотделение, мой дядя был помешан на порядке. Сложившиеся обстоятельства явно раздражали его, и Курт расплачивался за это.

— Положи еще сюда, — командовал дядя Давид.

Он указывал Курту, куда тот должен положить пучок соломы: это — туда, то — сюда, прибывая в иллюзии, что солома останется там, куда ее положили.

— Дядя Давид, — сказал я, запинаясь, — это ничего не даст. Вы только перекладываете мусор с места на место.

— Тебя никто не спрашивает, — огрызнулся он.

Я присоединился к другим, убиравшим бараки — не солому, а следы, оставшиеся от прежних обитателей: старые носки, расчески, ремень, погнутую банку, в которой когда-то был p?t? de foie gras (паштет из гусиной печени), носовой платок с пятнами засохшей крови, кусок рваного бинта и несколько скомканных бумажных пакетов. Последние были не мусор, а сокровище, драгоценная вещь в момент, когда закончится туалетная бумага. Я спрятал пакеты в свой мешок про запас. Позже люди будут драться за каждый клочок бумаги. Не имея бумаги в отхожем месте, некоторые пользовались соломой, моя потом руки у кромки воды.

Я — босой, в шортах, без рубашки — безучастно ходил по пляжу, подставляя тело легкому бризу и солнцу, встречая других, таких же, как я. Мы были колонией странников, бесцельно бороздящих песок, людьми, убивающими время. На одном конце лагеря стоял барак с надписью «Комендатура». Вывеска впечатляла сильнее, чем горстка охранников, обитавших внутри, — усталые, изнуренные палящим солнцем остатки предыдущих войн: марокканцы, сенегальцы и другие представители французских колоний. Сейчас, когда их страна была в опасности, задыхалась, защищая себя, эти часовые стерегли людей, которые не были их врагами, — горемычных изгнанников евреев.

Время текло бесконечно медленно. В июне стало еще жарче, и внутри бараков уже с середины дня было непереносимо душно. Лишь изредка дул сухой ветер, который французы называют «мистраль», принося кратковременную прохладу. Многие из нас постоянно находились на грани рвоты.

Это был изолированный, сводящий с ума, маленький мир, в котором мы не имели представления о беспорядках снаружи. Лавина людей, испуганных вторжением и слухами, пришла в движение. Вспомогательные службы не справлялись с этим. Власти не знали, что делать, и поэтому лагеря для интернированных стали самым простым решением.

Однажды утром в лагере был найден скелет какого-то животного. Судя по размерам костей, он принадлежал барану или козе. Последовали бурные дискуссии, были опрошены «специалисты». Все годилось, чтобы освободиться от смертельного однообразия нашего маленького неизменяющегося мира.

Мы приблизились к часовому и, придерживая останки животного, спросили:

— Откуда это?

— Здесь можно найти много таких костей, если поискать, — сказал он равнодушно. — Все это оставлено испанцами.

Скука охранников была сопоставима с нашей. Делать здесь было абсолютно нечего. Солнце палило нещадно, и только в бараках была тень, но находиться там днем было немыслимо. Итак, мы, пытаясь сократить безумие каждодневной скуки, искали кости, напоминая детей, собирающих ракушки. Мы нашли кусочек ископаемого, похожий на обломок рога быка. Возле одного из туалетов я нашел часть грудной клетки какого-то маленького зверька. Охранник был прав: ищите и найдете.

Еду в бараки мы по очереди носили из удаленной на несколько сот метров кухни. Для этого требовалось два человека. На длинные палки подвешивались за ручки огромные кастрюли. Мы поднимали их за палки, каждый со своей стороны, и тащили, осторожно продвигаясь по раскаленному песку. Бережно придерживая кастрюли, мы следили, чтобы они не раскачивались и содержимое не выплескивалось наружу. Бывало, в ветреные дни в пищу попадал песок.

Ответственным за кухню был беженец из Германии по фамилии Ротшильд. Полный, небольшого роста человек, мясник, он гордился тем, что мог приготовить относительно вкусную еду. Однажды он протянул мне кость с остатками мяса и сказал: «На, возьми. Погрызи немного». Так дают обычно кость собаке, но я все же взял неожиданное угощение.

Раз привезли говядину, но Ротшильд отказался ее принимать. «Плохо пахнет», — пояснил он. Поставщик не хотел брать мясо назад, но Ротшильд был непреклонен.

— Я не хочу отравить этих людей, — сказал он. — Они голодны, но не настолько. А если мне захочется понюхать что-нибудь вонючее, я просто зайду в бараки.

К этому времени большинство бараков было уже заражено паразитами. В них была прорва вшей и блох. То, что сначала напоминало сарай, превратилось в сортир. Представители, выбранные из заключенных, сообщили о ситуации коменданту. Вскоре после этого явились рабочие в специальной одежде и обработали помещения дезинфицирующими средствами. Двери закрыли и опустевшие бараки запломбировали на два часа. Старый гнилостный запах исчез, замещенный новым — тяжелым химическим.

К середине июня кожа у меня загорела и огрубела. Теперь я мог ходить по песку, не ощущая его жара. Я потерял чувство времени. Иногда к нам доходили слухи, что немцы наступают на всех фронтах, что Бельгия и Голландия потерпели поражение, что французы еще сопротивляются, но не очень успешно.

— Что происходит во Франции? — спросил я французского охранника. — Слухи очень тревожные.

— Ах, боже правый, — лениво откликнулся он. — Франция никогда не капитулирует.

22 июня 1940 года в Компьене французский маршал Анри Филипп Петен подписал перемирие с Германией. Один из часовых сообщил нам эту новость. Что будет с нами теперь, когда Франция потерпела такое унизительное поражение? Французы как нация это переживут, но для евреев как народа это гораздо менее очевидно.

Однажды рано утром я стоял во внутреннем дворе, вымощенном кирпичом, в очереди, чтобы умыться. Мужчина, стоявший за мной, похлопал меня по плечу и, указав на мыло, которое я держал в руке, спросил:

— Откуда это?

Я рассказал, что захватил его с собой, когда бельгийские власти приказали явиться в полицейские участки, имея при себе запас продовольствия. Теперь это был один из последних кусков мыла в лагере.

— Тебе повезло, что есть мыло.

— Хочешь им помыться?

Он смотрел на мыло, как будто перед ним было сокровище.

— Да, — ответил он, почти извиняясь, — только лицо.

Мыла хватило еще на несколько дней.

Еды пока было вполне достаточно, иногда даже оставался хлеб, который мы брали на ночь с собой в бараки. Но его нужно было уберечь от мародерствующих крыс. Поэтому мы подвешивали хлеб на балки прямо под потолком. Часто это помогало, но иногда крысы все-таки добирались до него.

Потом пришла новая беда: наводнение и одновременно вспышка дизентерии. Вода Средиземного моря поднялась до верхних ступеней, ведущих в туалет. Стоя в очереди, мы вынуждены были продвигаться вброд по воде. Люди были больны и взвинчены. Они барабанили в двери и обругивали тех, кто слишком долго сидел в туалете. Скоро начинали напирать, толкаться, и, наконец, дело доходило до драки. Многие, кто выходил из туалета, чтобы освободить место другим, быстро возвращались в конец очереди. Клочки бумаги ценились теперь на вес золота. Однако скоро осталась лишь солома. С июня по сентябрь умерло около дюжины заключенных. Сотни лежали в бараках с температурой под присмотром остальных. Запах смерти стал смешиваться с невыносимой жарой.

В августе мне удалось взять судьбу в собственные руки. Посыльный из управления лагерем зашел в барак и вручил мне разрешение на свидание с Леоном Остеррайхером из Антверпена, другом Анни, с которым мы встречались короткое время в Берхеме, когда крутили шлягеры на маленьком старом проигрывателе.

— Что ты тут делаешь?

— Собираюсь вытащить тебя отсюда, — прошептал он.

Это ошеломило меня. Я надеялся на чудо, но никак не ожидал его от малознакомого человека.

— Я наблюдал за охранниками, — продолжал он. — Они ненавидят свою работу. Думаешь, им важно кто останется здесь, а кто нет?

— Что ты предлагаешь?

Я все никак не мог поверить, что Леон здесь, и еще более невероятными были детали побега, казавшегося мне абсурдным.

— Я могу подкупить одного из них, — ответил Леон. — В нужный момент они будут смотреть в другую сторону. Но риск есть.

— Да, рискованно, — согласился я. — Ты можешь попасть сюда, в лагерь, вместе со мной.

— Лео, — сказал он, — в Тулузе я слышал, что людям удалось убежать отсюда. И я узнал место, где ты сможешь выбраться. Никто не хватится тебя.

Мгновение я стоял онемев, пока Леон не добавил:

— Кстати, у меня есть новости о Фрайермауерах. Я знаю, где находится Анни.

Он подвел меня к входу для поставщиков продовольствия и показал мне брешь между колючей проволокой и песком. Приподняв немного проволоку, он указал жестом, как бы говоря: «Видишь? Ты сможешь проползти под ней». Он сказал, что встанет немного в стороне и будет на стороже. Меня не нужно было просить дважды. Какое наказание могут мне дать хуже того, что я уже и так имею?

Я вернулся в барак, чтобы взять свои вещи. Вечерело. Первый раз за последние несколько недель я надел рубашку и обувь. Дядя Давид посмотрел на меня в сумеречном свете барака.

— Ко мне пришел друг, — сказал я ему.

Я разрывался между памятью о дядиной грубости и естественным желанием поделиться с ним планами побега, на который он тоже мог бы отважиться.

— Он предлагает убежать отсюда и считает, что это возможно.

— Друг, — сказал дядя, отмахиваясь с отвращением. — Что он знает? Не впутывайся в такие дела.

Я кивнул, забрал остатки вещей и повернулся, чтобы уйти.

— Ты с ума сошел! — воскликнул дядя Давид.

Когда я подошел к двери, он сказал:

— Поступай как хочешь.

Я попрощался со своим кузеном Куртом, который никогда бы не убежал без отца, и вернулся к кухне, стараясь не привлекать к себе внимания. Леон ждал снаружи, по ту сторону колючей проволоки. Было похоже, что здесь не охраняют. Достаточно ли глубока щель в песке? Я попытался, копая пяткой, сделать ее больше. Был ли я достаточно худым, чтобы проползти наружу? Мое сердце громко билось. Заметит ли меня охрана?

Я протолкнул рюкзак сквозь отверстие, и Леон приподнял немного проволоку. Тогда я соскользнул вниз, ногами вперед, ничего ни видя и не слыша вокруг, как если бы это крошечное место на земле вобрало в себя весь существующий мир. Мне нужно было лишь протиснуться наружу, чтобы обрести свободу.

И вот я здесь, по другую сторону забора, и Леон стряхивает песок с моей одежды. Мы постояли несколько секунд, не смея поверить себе.

— Сохраняй спокойствие, если кто-нибудь попадется нам навстречу, — сказал Леон. — Иди как обычно.

Мы двинулись в путь, и, казалось, никто ничего не заметил. Пару минут мы шли молча. Меня охватила такая легкость, что хотелось бежать.

Наконец, Леон восторженно заявил:

— ?a у est. — «Вот и все».

Мы пошли быстрее и через час подошли к узкой дороге, ведущей в Перпиньян. По пути мы не встретили никого, кроме изредка проезжающих мимо нас велосипедистов, которые приветливо махали нам.

— Откуда ты узнал, где меня искать? — спросил я.

— Я услышал, что бельгийские поезда с заключенными направили сюда, — ответил Леон, — и понял, что ты здесь.

Он сказал, что Анни и ее семья покинули Антверпен вскоре после капитуляции Бельгии. Поездом и грузовиком они пробирались на юг. Когда он просматривал списки беженцев в бюро Красного Креста в Тулузе, он нашел фамилию Фрайермауер. Они находились в Люшоне, в горах, недалеко от испанской границы.

— Я могу посадить тебя на поезд, — предложил Леон.

— У меня нет денег.

— Я позабочусь об этом, — сказал он. — Это — мой подарок тебе.

День спустя, все еще не веря, что я на свободе, я прибыл в Люшон.