15 ОРАДУР-СЮР-ГЛАН, ЛИМОЖ (июнь 1944 — январь 1947)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

15

ОРАДУР-СЮР-ГЛАН, ЛИМОЖ

(июнь 1944 — январь 1947)

Через несколько недель после зверских убийств я поехал в Орадур и нашел там обитель смерти. Под ярким летним солнцем стояли столы с обугленными вещами жертв: детскими колясками, обувью, игрушками, взятыми детьми в церковь перед тем, как все были сожжены. Лишь горстка выживших осталась от сотен, кто еще недавно мирно жил здесь. Жители ближайших деревень бродили по пепелищу с лицами, застывшими от ужаса, и рассказывали каждому, кто хотел слушать, что произошло.

— Мэр, — произнес кто-то.

Еще в Лиможе мы слышали, что мэр умолял нацистов взять его собственную жизнь взамен жизней жителей города. Однако на этом история не закончилась. Нам рассказали, что мэра привязали к столу в центре города. Двое его сыновей умоляли сохранить ему жизнь. В ответ немцы убили сначала сыновей, а затем, крепко держа отца, мэра этого маленького города, отпилили ему пилой ноги.

Некоторые из нас, из «Шестой», испытывали особые родственные чувства к этому городу. Несколько раз мы привозили сюда фальшивые документы, чтобы несчастные загнанные души могли выйти из своих укрытий, получив свободу передвижения. Все эти усилия обратились теперь в ничто.

Однажды вечером, в июле, после ужина с Бланш Александер и ее семьей, мы услышали по радио «Свободная Франция» сообщение о попытке покушения на Гитлера его собственных офицеров. У нас был не восторг, а изумление. Мы представляли себе различные возможности. Казалось, луч света озарил нашу жизнь. Если собственные офицеры Гитлера отвернулись от него, несомненно, должны закончиться все эти организованные зверства.

В августе французское Сопротивление взяло под контроль Шалю и выпустило письменное воззвание: «Мы обращаемся к патриотам Шалю с призывом участвовать в обороне территории. Встанем все, чтобы продолжить освобождение страны!» Фрайермауеры жили в Шалю. После воззвания мне стало ясно, что они могут не бояться больше немецких облав. Освобождение Шалю было лишь началом, за которым наверняка последует освобождение других городов. В Лиможе находилось еще несколько сот немецких солдат, но после высадки союзных войск в Нормандии их присутствие стало менее ощутимо. СС по-прежнему имело там региональную штаб-квартиру, и солдаты все еще занимали большую часть местного отеля, однако после дня «Д» многие были отправлены в Нормандию.

Однажды над городом были сброшены листовки. Они были похожи на конфетти перед новогодним вечером, на рис во время свадьбы или на телеграммы от самого Бога. В них сообщалось, что союзники продвигаются в направлении Парижа. Что Шербур уже освобожден и союзные войска проходят по городу. Я чувствовал, как усталость буквально покидает меня. На листовках были фотографии. На одной — Уинстон Черчилль в открытом автомобиле во время инспекционной поездки по Нормандии. Восторженный француз протягивает огонек к его сигаре. На другой — передвижение русских танков. Мы бросались на листовки, как будто это были свежеотчеканенные франки. Некоторые застряли на деревьях, и дети лезли наверх, пытаясь их достать. На главной улице Лиможа бегали, громко крича, подростки, а их родители радостно размахивали листовками, подняв их над головами. Головокружительное чувство торжества охватило всех, и ни один немецкий солдат не смел показаться на глаза. Они все еще были здесь, но сейчас они были не видны. В этот день, за девять месяцев до конца войны в Европе, воздух был наполнен этими восхитительными листовками и запахом свободы.

В середине августа, утром, был освобожден Лимож. Совместные войска двух частей Сопротивления Forces Fran?aises de l’Int?rieur и Franc-Tireurs Partisans Fran?ais, которые курировали действия «Шестой», вступили в бой с немецким гарнизоном и одержали победу. Несколько сотен немецких солдат были проведены по улицам города в сопровождении вооруженных бойцов Сопротивления. Мышь, пожирающая коршуна.

Это была немыслимо экипированная разношерстная толпа: плохо одетые истощенные люди с винтовками — у некоторых даже не заряженными. Немцам, казалось, было все равно. Они были измучены войной и полностью деморализованы тем, что дело приняло такой оборот. Они шли строем, руки подняты, ладони за голову.

Стоя на тротуаре, я с удивлением наблюдал за трансформацией личностей. Только несколько дней назад немцы были господами, а жители Лиможа — подчиненными. Теперь солдаты, казалось, вздрагивали, слыша крики, вспарывающие воздух: «Грязные немцы», «Сраные фрицы», «Помните Орадур».

Я наблюдал их, марширующих по бульвару до железнодорожной станции, а потом, устав от переполнявших меня эмоций, понял, что больше не могу смотреть.

Однажды я встретил человека по имени Юлиус Принц, австрийского еврея; много лет назад он оставил Вену и вступил во французский Иностранный легион. Сейчас он был капитаном, советником Сопротивления, осуществлявшим допрос пленных немцев.

— Я хочу, чтобы ты увидел этих немцев, — сказал он мне как-то. — Ты только взгляни на них.

Мы подошли к заброшенному складу, в котором содержались немецкие солдаты. Принц хотел показать мне, как теперь он властвует над господствующей расой. Они лежали на постелях из соломы, но тут же встали, когда мы вошли. Принц был небольшого роста, но он умел себя подать.

— Как вам нравится здесь? — спросил он немецкого офицера.

Тот не ответил, и Принц повторил вопрос:

— Как вам нравится?

Офицер пожал плечами. Какой ответ был правильным? Этого не знал никто из них, точно так же, как не знали мы, евреи, в течение прошедших шести лет, что было правильным, а что нет; мы знали одно — необходимо бежать.

— Как вам нравится здесь?

Игра Принца доставляла мне удовольствие. Я с ненавистью вспомнил, как евреи сгибались перед немцами, и сейчас испытывал удовлетворение, глядя на этого немецкого офицера, когда-то столь высокомерного, съежившегося теперь перед маленьким евреем.

Франция была освобождена и вместе со свободой получила беспрепятственный доступ к информации. Мы услышали теперь сообщения об ужасах в концентрационных лагерях и в моем сердце угасали остатки надежды увидеть маму и сестер.

Летом 1944 года «Шестая» продолжала действовать. Детей нужно было разместить в детских приютах. Семьи искали потерянных родственников. Появлялись дети, спрашивающие, где их матери и отцы. Мы спрашивали себя о том же.

В конце 1944 года я восстановил подлинные документы и снова стал Лео Бретхольцем, хотя мои друзья до конца войны называли меня Анри.

Рабби Дойч отправил некоторых из нас для работы в Еврейском бюро помощи и восстановления (Comit? Juif d’Assistance Social et de Reconstruction). Позже вместе с Юлиусом Принцем я посетил места захоронения солдат союзнических войск. Я думал о месте захоронения моей собственной семьи, хотя цеплялся за слабую надежду, что они все же живы. Я еще долго их искал, но не нашел.

Однажды утром в бюро я услышал знакомый голос и увидел человека, о котором думал, что он давно мертв: мой старый друг по лагерю в Сетфоне Вернер. Последний раз я видел его оцепеневшим от страха, когда убегал из поезда в Тулузе. Мы бросились друг к другу и крепко обнялись. Было поразительно, что он жив.

— Поезд, — сказал я немного погодя.

После моего побега их отвезли на юго-западное побережье Франции, недалеко от Бордо, где они строили взлетно-посадочные полосы и склады боеприпасов.

— Многие погибли, — сказал Вернер. — Слабое здоровье. Тяжелые условия, грязь. А другие…

Его голос сорвался.

— Ну?

— Отправлены в Дранси, — сказал он.

Значит, было правильно, что я попытался второй раз обойти судьбу на повороте. Через несколько дней после завершения работ высадились союзнические войска. Вернер был отправлен в лагерь в Мериньяк, вблизи Бордо, откуда позже был освобожден. Теперь он вернулся в дом рядом с Сетфоном, где все еще скрывались его жена и дети.

— Поезд, — повторил я.

Мне хотелось знать, что произошло после того, как жандармы обнаружили, что я убежал. Лицо Вернера осветила улыбка. Охрана поднялась в поезд для последнего подсчета. Итог не сходился. Кауфман обошел все туалеты, чтобы проверить, не там ли я.

— Я не знал, что он сделает, — сказал Вернер. — Он спросил нас всех, не знаем ли мы, где ты. В ответ — полная тишина, Лео. Я беспокоился, что они взвалят ответственность на нас. Они могли расстрелять нас за помощь тебе. А потом, да… потом Кауфман сам прервал молчание. «Этот парень, Бретхольц, — сказал он, — говорил мне, что, если он только захочет, он убежит».

Однажды я встретил молодого человека Фредди Кноллера, родившегося в Вене. Он был арестован во Франции и депортирован в Дранси в 1943 году. Он пережил Аушвиц и приехал в Лимож, где мы оба ожидали эмиграционные документы для отъезда в Америку. Моя предполагаемая эмиграция послужила причиной окончательного разрыва с Анни. Уже давно мы все больше и больше отдалялись друг от друга; несущественные внешние разногласия имели глубокие внутренние причины. Я хотел поехать в Америку — Анни чувствовала себя покинутой. Я хотел забыть Европу. Континент был кладбищем, и я сам побывал на краю могилы; в мыслях я все еще бежал куда-то, сам уже не понимая куда.

Как-то утром я пошел в бюро Comit? Juif d’Assistance Social et de Reconstruction и увидел там газету с огромным заголовком на первой полосе: война в Европе закончена. Кто-то включил радио — там тоже снова и снова сообщалась эта новость. Война была позади. Это был миг восторга, но непродолжительный. В такие мгновения хочется связаться с близкими, чтобы разделить с ними радость. Но моих близких не было в живых, и вместо того, чтобы целовать их любимые лица, я чувствовал на сердце страшную пустоту. В бюро некоторые крепко обнимались, и мы поздравляли друг друга, что дожили до этого момента. Потом мы взяли себя в руки: кругом тысячи бездомных, тысячи разбросанных по всей земле людей… может, среди них и наши собственные семьи.

Окончание войны не было похоже на выигрыш в спортивных соревнованиях или на новогодний праздник. В Лиможе это ощущалось как ослабление бесконечного изнурительного напряжения и начало великой неизвестности. Однажды я навестил Фрайермауеров, и Анни сказала, что они возвращаются в Бельгию.

— Может быть, увидимся там, — с надеждой сказала мать Анни.

Я кивнул, но мы оба знали, что этого не случится.

Я хотел в Америку, хотел вновь обрести себя. Из Балтимора я получил письмо от тети Софи. «Наберись терпения», — писала она. С помощью Hebrew Immigration Aid Society она готовила аффидевит — поручительство. Но таких, как я, — тысячи, и процесс шел медленно.

В августе 1945 года, после капитуляции Японии, мы почувствовали скорее облегчение, чем восторг. Я проводил свои дни в поисках крова для бездомных, но все мои мысли и чувства были уже в Америке. Восемнадцатого марта 1946 года я получил письмо из американского консульства в Бордо, в котором мне сообщали, что мне присвоен нижеследующий номер: 531. Это наполнило меня чувством важности. Мой друг Фредди Кноллер был в аналогичном положении. Он тоже не хотел возвращаться в Вену. Два его брата в Нью-Йорке оформляли ему аффидевиты, и сейчас в Лиможе он ожидал получения документов на отъезд.

В декабре мы получили наши французские выездные визы. Неделей позже United States Lines зарезервировали нам с Фредди билеты на пароход свободы John Ericsson, отплывающий 19 января 1947 года.

Я поехал в Париж навестить тетю Эрну.

— Тебе нельзя было покидать Париж! — закричала она, увидев меня.

— Я жив, на что нам жаловаться?! — воскликнул я в ответ.

Эта наша словесная дуэль уже стала традицией.

Тетин сын Поль был уже дома, и мы вместе поехали в мою прощальную поездку в Бельгию. Восемь лет прошло с той ночи, как мы с Беккером подъехали туда на его загруженной маленькой машине, и теперь список тех, кого больше не было с нами, казался бесконечным.

В Антверпене мы навестили Фрайермауеров. Мы вспоминали только хорошее, не давая горечи выйти наружу. Анни я не видел. Нашлись отговорки: ее нет — у нее много дел. Потом с неловкостью сообщили, что она обручена и выходит замуж.

— Выходит замуж? — повторил я.

Подавив смятение, я выразил радость за Анни. Все слова и чувства остались невысказанными. Когда-то я представлял, что проживу свою жизнь с Анни. Сейчас я жаждал расстаться с этим знакомым мне миром и желал Анни самого лучшего, что только возможно в жизни, тем более что моя собственная жизнь казалась такой неопределенной.

Через несколько часов мы с Полем покинули Фрайермауеров и поехали на поезде в Брюссель повидаться с дядей Давидом. Он пережил войну, его сын Курт — нет. Я помнил их обоих в тот знойный день, когда я собирал свои вещи в лагере Сен-Сиприен. Через несколько месяцев после моего побега в лагере вспыхнула дизентерия. Охранники, и до этого уделявшие мало внимания заключенным, отвернулись совсем. Однажды были открыты ворота и заключенные побежали в близлежащие фермерские хозяйства, на железнодорожные станции. Охрана просто позволила это. Дядя Давид и Курт вернулись в Брюссель к своей семье. Курта вновь арестовали. Он был отправлен в Аушвиц и там убит.

Дядю Давида я нашел сильно изменившимся. Человек, никогда больше не пришедший в себя после смерти сына, он совершенно не мог слышать звуки его имени.

— Вот, — сказал он, протягивая мне маленький пакет. — Давно пора. Нужно было отдать тебе это еще для твоей Бар-мицвы. Открой, открой.

Внутри был перстень с печаткой с моими инициалами. Мы с дядей обнялись впервые с момента нашей встречи в шумной столовой в Антверпене в 1938 году. Обедая в семейном кругу, никто не возвращался к событиям военных лет: слишком много было открытых ран.

Три недели спустя мы с Фредди Кноллером сели в Париже на поезд, доставивший нас к пароходу John Ericsson в Ле Авре. Тетя Эрна провожала нас до железнодорожного вокзала. Мне пришло в голову, что она — последняя из моей сильно уменьшившейся семьи, кого я вижу на этом континенте. Когда-то нас было так много. Мы оба плакали, не скрывая слез, и когда мой поезд отходил от вокзала, махали друг другу на прощание, пока не потеряли из виду, — точно так же, как дядя Исидор и тетя Роза махали мне на железнодорожном вокзале в ту дождливую ночь, когда я оставил Вену; точно так же, как махали мне мама и Генни той же ночью на остановке трамвая; точно так же, как махала мне Дитта из окна больницы.

Прощайте, прощайте.

В январе в Северной Атлантике штормило. Огромные волны перекатывались по палубе John Ericsson, на ограждениях и спасательных ботах повисли ледяные сосульки. Когда мы достигли Гольфстрима, где температура была выше, а океан спокойнее, сосульки растаяли и пассажиры, еще накануне страдавшие морской болезнью, вышли на палубу, радуясь солнечным лучам. В основном на борту была молодежь. Некоторые женщины плыли в Америку к мужьям: они вышли замуж за американцев во время войны. Это было счастливое общество. Оркестр наигрывал танцевальные мелодии, а молодой француз исполнял джазовые импровизации на расстроенном пианино.

Ранним утром 29 января 1947 года мы с Фредди увидели чаек, парящих в воздухе. Воздушное приветствие, подумал я. Мы приближались к берегу Соединенных Штатов. После обеда мы достигли нью-йоркского порта, миновав укутанную туманом статую Свободы. Многие из нас стояли изумленные на палубе, все еще не веря, что мы наконец прибыли. Спонтанно мы зааплодировали статуе Свободы, приветствующей нас.

Мой багаж находился в каюте, и стюарду нужно было отвезти его для таможенного контроля. В момент, когда вошел стюард, я через иллюминатор вглядывался в мглистый берег вдали. Стюард — мужчина лет сорока, невысокого роста, с темными глазами — был в фуражке. Он положил багаж на ручную тележку и присоединился ко мне возле иллюминатора. Ему хотелось познакомить меня с Америкой. Несколько мгновений он смотрел через иллюминатор на вид, который наверняка неоднократно возникал перед ним.

— Там я родился, — гордо сказал он, указывая вдаль. — Бруклин.

— Бруклин, — повторил я.

— Как вам это нравится? — спросил он.

Я не знал, что ответить. Он немного подождал и повторил вопрос:

— Как вам это нравится?

Он, должно быть, подумал, что я не понял его. Мой английский был тогда еще достаточно слабым. Но я не хотел выглядеть безразличным или невежливым.

— It’s nice, I like it, — сказал я. — «Замечательно, мне нравится».

— Good, — сказал он. И чтобы быть уверенным, что я его правильно понял, он повторил с нажимом:

— It’s Brooklyn.

Бруклин в Нью-Йорке.

В Соединенных Штатах.

Стюард взял тележку с моим багажом и, выходя из комнаты, сказал:

— Добро пожаловать в Америку!

Я улыбнулся. Он, повернувшись ко мне последний раз, добавил:

— Счастливо!