Глава седьмая Когда-то, у той вот калитки… Июнь 1916 – январь 1917
Глава седьмая Когда-то, у той вот калитки… Июнь 1916 – январь 1917
Кончался июнь 1916-го. Есенин скучал, даже стихи не записывал, хранил в уме, хотел было догулять последние отпускные денечки в Москве, но тут вдруг появился Николай Сардановский (чтобы, как встарь, подсобить дедушке), а с ним и Анюта. Веселая, счастливая, насмешливая, совсем-совсем не похожая ни на шальную девчонку, ни на прошлогоднюю «бедную странницу». Рассеянно слушала, рассеянно пролистала подаренную «Радуницу». Есенин и сам чувствовал, что рассказывает про свои столичные триумфы неумело, неинтересно, то ли бахвалится успехами, то ли отчитывается о проделанной работе. Оживилась только тогда, когда нечаянно ляпнул про операцию и про то, как с незажившим аппендицитом таскал на носилках тяжелораненых. «Так вот отчего ты умученный, серый с лица, а я-то думала: с недосыпу…» После полудня разгулялось, растеплилось, решили пройтись на Оку, искупаться, Аграфена Купальница как-никак. Николай появился на крыльце с удочкой, Анюта с зонтиком, белым, от солнца, с оборочками. Есенин расхохотался:
– А перчатки не захватила? И по своему Дединову в этаком виде красуешься?
Анна вспыхнула, отнесла зонтик, замотала голову газовым белым шарфом. На свету он разглядел и ее платье – фасонистое! Она поймала его взгляд:
– Тетя Капа «Зингер» свой отдала и материи целый сундук. Мне уже, говорит, ни к чему, а тебе надо – невеста!
– Невеста? А свадьба когда?
– Как сдаст Володя экзамен на учителя, так и поженимся. Ему в деревне не нравится, в гимназии преподавать хочет. А по мне, у нас в Дединове лучше, чем в захолустной Рязани. Розы осенью посадила, Николай с выставки четыре саженца из Москвы привез, белая чудо как хороша…
До отъезда оставалось целых три дня. Есенин приходил к Поповым с утра пораньше, с книгой, устраивался в саду на своей скамейке – ждал (Анюта вставала поздно), помогал Марфуше вынести на вольный воздух самовар и посуду, чаевничали долго и по вечерам засиживались допоздна. Перед отъездом прогуляли аж до рассвета, но ничего важного, кроме того, о чем Анюта обмолвилась в первый же день, Есенин у нее, скрытницы, так и не выведал. Прощаясь, спросил:
– Если напишу, ответишь?
– Если адрес не забудешь приписать…
30 июня Есенин прибыл в Царское Село, но написал Анне не сразу, потому как снова был «весь разлаженный». Пока он отсутствовал, Клюев на свой страх и риск развил бурную деятельность по переводу рядового Есенина в так называемую Колонну санитарных повозок. Члены этой особой команды, находясь в непосредственной близости от передовых позиций, должны были организовывать доставку раненых на узловые железнодорожные станции, где их и подбирал поезд № 143. Назначение было, разумеется, фиктивным. Колонна, к которой Д. Н. Ломан формально причислил Есенина, давно уже находилась в прифронтовой полосе, и поэт, как отставший, получил почти полную свободу, по крайней мере, до особого распоряжения. Вскоре последовало и распоряжение: до первого января 1917 года числить Есенина С. А. служащим Канцелярии по постройке Феодоровского собора. Узнав про новую льготу, Есенин так расстроился и раздвоился, что даже пожаловался отцу: «Слоняюсь как отравленный, из стороны в сторону без дела и мешаю то столяру, то плотнику. В общем, положение средне».
О том, что Есенин не делает из мухи слона, а действительно недоволен навязанным ему льготным положением, свидетельствуют и воспоминания М. П. Мурашева (начало июля 1916 года.): «Есенин в лазарете бывал редко. Помогал в канцелярии фельдшерам и сестрам писать списки больных, то заполнял продовольственные карточки, то несколько дней его не вызывали, тогда он лежал целые дни у себя в полутюремной комнате». Недовольство своим положением к житейскому неудобству не сводилось. Лазарет, к которому его, с подачи Клюева, присобачили , патронировали дочери царя. Сами по себе царевны, все четыре, милые, ласковые, вот только в присутствии царственных особ даже у врачей менялся голос. Есенин же осмелился отвечать на глуповатый щебет царских дочерей шутливо, как если бы они были обыкновенными барышнями, от нечего делать играющими в сестер милосердия. Ломан, поставленный в известность о неприличном поведении нижнего чина, вызвал оплошавшего санитара к себе в кабинет и подробно, по-отечески, разъяснил, как следует держаться в подобных случаях. А разъяснив, настоятельно посоветовал, фактически приказал сочинить к тезоименитству одной из царевен приветственные стихи. Есенин стушевался и пообещал. Получилось хуже некуда, но адъютант императрицы сделал вид, что халтурные вирши есть самое то и тут же выписал исполнительному автору увольнительную (с открытым числом). Взбешенный Есенин решил отыграться на «смиренном Миколае» – услужливый дурак опаснее врага, но на углу Невского и Фонтанки нос к носу столкнулся с Севкой Рождественским, на него и обрушил ярость и ярь: «…Пуще всего донимают царские дочери – чтоб им пусто было. Приедут с утра, и весь госпиталь вверх дном… А они ходят по палатам, умиляются. Образки раздают, как орехи с елки…» Опростал, потешил душу, спустил ярь и на Фонтанную, 149, заявился уже спокойный. Там и заночевал, уже досадуя, что Клюев, не дождавшись от него весточки, смылся на родину. Постелили Сереженьке на прежнем месте, в комнатенке для прислуги, теперь здесь расположился Клюев-отец, приехавший навестить дочь и показаться столичному «дохтору». Старик Есенину понравился – той же породы, что и Федор Титов. Так понравился, что Сергей задержался на Фонтанной до конца увольнительной, а воротясь в полутюремную свою клетушку, написал Николаю по-доброму, как давно не писал:
«Приехал твой отец, и то, что я вынес от него, прям-таки передать тебе не могу. Вот натура – разве не богаче всех наших книг и прений? Все, на чем ты и твоя сестра ставили дымку, он старается еще ясней подчеркнуть, и для того только, чтобы выдвинуть помимо себя и своих желаний мудрость приемлемого. Есть в нем, конечно, и много от дел мирских с поползновением на выгоду, но это отпадает, это и незаметно ему самому, жизнь с его с первых шагов научила, чтоб не упасть, искать видимой опоры. Он знает интуитивно, что когда у старого волка выпадут зубы, бороться ему будет нечем, и он должен помереть с голоду… Нравится мне он».
Клюев-отец не просто понравился Есенину. Своими мудрыми сентенциями он освободил его душу от тягостных сомнений. Раз уж так паршиво складываются обстоятельства, надо хотя бы использовать их в качестве «видимой опоры» – чтобы не упасть. Мудрость приемлемого? А ежели без эфтой мудрости на Руси не прожить и не выжить? У господина Ломана, конечно, своя игра и своя корысть. Хочет, чтоб и Есенин, как золотая рыбка, был у него на посылках. И чтобы «Голубень» открыто, типографским способом посвятил императрице. А пока, мол, переплетем «Радуницу», построим подарочный экземпляр: специально для государыни. И ведь не подхалимничает, без лести предан: великодержавный столп и оплот престола. Да и ему, «без-при-зорнику» и «без-домнику», чего уж юлить-таить, видимая опора. Без этой подпоры он, Есенин Сергей, старший и единственный сын, ничем не сможет помочь семье. Как бы широко его ни печатали. А помочь надобно. Отец из-за астмы в деревне который месяц мается, ни дров, ни сена для коровы не запасли, и купить не на что. Успокоившись, стал тщательно, не торопясь готовить к изданию «Голубень» и с легкой душой написал Анюте. От того июльского письма, судя по контексту, пространного, сохранилась одна-единственная страница. Но и этот обрывок свидетельствует: поэт если и преувеличивал, то не слишком, когда весной 1921 года говорил Ивану Грузинову: «У меня была настоящая любовь. К простой женщине. Об этом никто не знает… Она умерла. Никого я так не любил». Вот этот по капризу случая уцелевший клочок: «Я еще не оторвался от всего того, что было, поэтому не проломил в себе окончательной ясности. Рожь, тропа такая черная и шарф твой, как чадра Тамары. В тебе, пожалуй, дурной осадок остался от меня, но я, кажется, хорошо смыл с себя дурь городскую. Хорошо быть плохим, когда есть кому жалеть и любить тебя, что ты плохой. Я об этом очень тоскую. Это, кажется, для всех, но не для меня. Прости, если был груб с тобой, это напускное, ведь главное-то стержень, о котором ты хоть маленькое, но имеешь представление. Сижу, бездельничаю, а вербы под окном еще как бы дышат знакомым дурманом. Вечером буду пить пиво и вспоминать тебя. Если вздумаешь перекинуться в пространстве, то напиши. Капитолине Ивановне и Клавдию с Марфушей поклонись».
Рассекречивание чужих тайн и при избытке документированного материала задача не из простеньких, а при острой документальной недостаточности превращается в головоломку. И все-таки кое-какие предположения сделать можно. Н. И. Гусева-Шубникова в книге «Поэмы Есенина» уже обратила внимание на то, что Есенин сравнивает шарф Анны с чадрой княжны Тамары, героини лермонтовского «Демона». Но, к сожалению, дальше констатации факта как такового не пошла: дескать, «в этих строках есть явный отзвук строк из поэмы М. Ю. Лермонтова “Демон” (1829–1839)». На мой же взгляд, и грузинская красавица, и ее «чадра» упомянуты в письме не только потому, что Анна, закутавшись в шарф, становилась слегка похожей на княжну Тамару, как ее изобразил Врубель на знаменитых иллюстрациях. Есенин конечно же видел эти работы, после смерти художника они широко и публиковались, и выставлялись. Наверняка прочел и биографию автора «Демона», написанную П. А. Висковатовым (1891). А если видел и читал, значит, знал, что в легендарной поэме зашифрована («заперта на замок тайного слова», Есенин, «Ключи Марии») история любви поэта к подруге юных дней Варваре Александровне Лопухиной, чувство к которой Михаил Юрьевич пронес через всю свою жизнь, несмотря на дальнейшие увлечения. Не исключено, что знает об этом и Анюта, как-никак, а она девушка из учительской семьи; во всяком случае, Есенин не объясняет ей, кто такая Тамара и почему носит «чадру». А вот начальная фраза: «Я еще не оторвался от всего того, что было, поэтому не проломил в себе окончательной ясности» – легкокасательно, по-есенински перекликается, аукается уже не с Лермонтовым, а с пушкинским: «Прошла любовь, явилась муза, и прояснился темный ум». Когда проломится к ясности, напишет: «Не бродить, не мять в кустах багряных Лебеды. И не искать следа… Со снопом волос своих овсяных Отоснилась ты мне навсегда…» Но в момент написания письма (до 10 июля 1916 года) полной ясности еще не было…
Поняла ли Анна Алексеевна Сардановская, простая душа, этот (двойной) намек? Вряд ли. Слишком тонок! Впрочем, может, что-то и почуяла, но не умеет выразить словом не внятное и ей самой состояние. Счастливая невеста хорошего человека, верного, любящего, великодушно простившего любимой девушке недавнее «сумасшедшее» увлечение, на виду у всей деревни – а в деревне все знают все и про всех – гуляет по ночам с детским своим «ухажером», о котором столько лет даже не вспоминала? Не вспоминала, да не забыла, не нынешнего – прежнего. Вот только тот, прежний, был слишком робок, а нынешний… Мало что груб, так еще и хвастает «нехорошестью»: хочу, мол, чтобы любили и таким. Нехорошим он ей не нравится. А ежели не нравится, зачем вступает в переписку? Анна Алексеевна Сардановская, в замужестве Олоновская, не знает ответа на коварный и вечный вопрос. Не по возрасту он ей и не по уму: «явилось большое желание», и все тут. Оттого и письмецо получается пустоватое, осторожное, не такое, какого ждет от нее Сергей: «Совсем не ожидала от себя такой прыти – писать тебе, Сергей, да еще так рано, ведь и писать-то нечего, явилось большое желание. Спасибо тебе, пока еще не забыл Анны, она тебя тоже не забывает. Мне несколько непонятно, почему ты вспоминаешь меня за пивом, не знаю, какая связь. Может быть, без пива ты и не вспомнил бы? Какая великолепная установилась после тебя погода, а ночи – волшебство! Очень многое хочется сказать о чувстве, настроении, смотря на чудесную природу, но, к сожалению, не имею хотя бы немного слов, чтобы высказаться. Ты пишешь, что бездельничаешь. Зачем же так мало побыл в Константинове? На праздник, 8-го было здесь много народа, я и вообще все достаточно напрыгались, но все-таки – А. С.»
Письмо давным-давно опубликовано, но до сих пор не отрефлектировано. Между тем процитированный текст, если читать его как письмо девушки, которая в воспоминаниях поэта осталась лучистой и светлой, как снег, напрямую отсылает нас к поэме «Анна Снегина». Во-первых, потому что письмо А. С., как и другой А. С.(Снегиной) беспричинно («Письмо как письмо. Беспричинно. Я в жисть бы таких не писал»). Во-вторых, потому, что полуфинальные сцены реального романа Сергея Есенина и Анны Сардановской, как и в поэме, развертываются на фоне прекрасного и ставшего еще прекрасней после его внезапного отъезда лета. Судите сами. В жизни: «Какая великолепная установилась после тебя погода, а ночи – волшебство!» В поэме: «Есть что-то прекрасное в лете, А с летом прекрасное в нас».
В жизни возобновлению отношений Сергея и Анны, прерванных летом 1912 года, как явствует из процитированных выше писем, предшествовало ночное свидание, во время которого ни А. С., ни С. Е. своих истинных чувств не высказали. У Анны, как уже говорилось, не нашлось слов, которые выразили бы ее настроение, а Сергей еще… «не проломил» в себе окончательной «ясности». Та же ситуация в поэме: «Расстались мы с ней на рассвете С загадкой движений и глаз». В поэме тайна двоих разгадывается по упрощенным (типовым) былинам нового времени. Героиня эмигрирует, герой, оставшись в России, приезжает на побывку в родное село, где и получает беспричинное, с лондонской печатью, письмецо, отправленное из Лондона почти в никуда – на деревню дедушке. В реальной жизни загадка, загаданная девушкой в белом (и нам, и своему детскому жениху) разрешилась не вполне. И может быть, именно поэтому первая полудетская любовь Есенина так и не пожелала ни отосниться навсегда, ни остаться всего лишь «песней и мечтой». Да, весеннее половодье чувств, утратив свежесть, вошло в приличные летнему возрасту разумные берега, а городская дурь замутила холодной накипью голубую когда-то «струю судьбы». И тем не менее: «Тот, кто выдумал твой гибкий стан и плечи, К светлой тайне приложил уста». В его тогдашнем царскосельском «плену», в одиночестве на миру причастность к этой светлой тайне – единственная отрада. Отрада, помощь, опора – чтобы не упасть, «изронив» «женьчужну душу из храба тела, чрез злато ожерелие». Кстати о златом ожерелье… Вскоре после возвращения из Константинова по случаю тезоименитства одной из царевен в Царском Селе состоялся маленький полудомашний праздник, на котором царевнам было преподнесено стихотворение Есенина «В багряном золоте закат певуч и пенен…», а царице – переплетенная в черно-белую набойку «Радуница». Письменными приношениями участие Есенина в царской забаве не ограничилось. В костюме оперного Леля он исполнил не только заказанное Ломаном приветствие, но и очень понравившуюся государыне «Русь». Царица так растрогалась, что пожаловала поэту золотые часы работы знаменитого Павла Буре. Вот только получил их Есенин не в тот же вечер, а полгода спустя и в самый неподходящий момент, перед отправкой в действующую армию, в феврале 1917-го. Ехать на фронт с золотыми часами было немыслимо. Ломан, войдя в положение, спрятал прощальный дар царицы в секретный ящик своего рабочего письменного стола, до лучших времен, на сохранение, а Есенину вручил часики попроще. До Могилева, где квартировал его пехотный боевой полк, Сергей Александрович в связи с февральским переворотом не доехал, а когда вернулся в Питер, адъютант императрицы находился уже в другом месте, то есть в тюрьме, а кабинет его был опечатан. Но история золотых часов на этом не кончилась. В пору близости с Айседорой Дункан Есенин, к случаю, рассказал при гостях эту забавную побасенку. Дункан, которой перевели рассказ возлюбленного с пятого на десятое, поняла Есенина по-своему и, увидев как-то в антикварном ювелирном золотого Буре, купила раритет, вставила под крышку свое лучшее фото и преподнесла, торжествуя, милому другу. Есенин рассвирепел и грохнул драгоценные часики об стену. К ужасу Ильи Шнейдера оказавшегося невольным свидетелей странной сцены. Ну откуда им было знать, что Есенин воспринял подарок как напоминание о том, что он снова, как много лет назад, заперт в золотой клетке…
Но вернемся к истории отношений Есенина с девушкой в белой накидке. Описанное выше придворное увеселение состоялось 22 июля, письмо Сардановской (из Константинова) датировано 14 июля. Следовательно, если учесть тогдашнее состояние транспортных артерий, Есенин получил его либо накануне дворцового праздника, либо сразу же после него, то есть в ситуации крайнего недовольства самим собой, что, видимо, и отразилось в его втором, из Царского в Константиново, письме, к сожалению, утраченном. Не сохранился, увы, и ответ Анны. Однако о его содержании можно составить некоторое представление по недатированной, но явно относящейся к позднему лету все того же 1916 года реакции Есенина на это, видимо, прощальное (отказное) ее письмо: «Очень грустно. Никогда я тебя не хотел обижать, а ты выдумала. Бог с тобой, что не пишешь. Мне по привычке уже переносить все. С. Е.»
Так чего же добивался поэт от чужой невесты? Неужели хотел, как поется в известной песне, нарушить ее покой, дабы ублажить задетое очередным ласковым «Нет!» самолюбие? Может, и так, а может, и не так. Судя по тому, с какой легкостью всего лишь через год, ровно через год, Есенин связал себя узами церковного брака с едва знакомой ему девицей (я имею в виду его скоропалительную женитьбу на Зинаиде Райх), он и летом, и осенью 1916-го вполне мог предлагать Анне не только сердце, но и руку. В сентябре ему исполнялся двадцать один год, по крестьянским понятиям к этой поре мужик был обязан «ожениться». К тому же 1916-й был единственным в жизни поэта годом, когда его положение в материальном отношении было достаточно надежным, а в случае перемены в семейном положении могло еще и упрочиться. Сын Ломана, вспоминая патриархальные нравы Феодоровского городка, писал в мемуарах: «Еще в 1908–1909 годах, когда отец командовал первой ротой сводно-пехотного полка, у него служил солдат Костюк Георгий Павлович. После окончания действительной службы он окончил курсы и стал шофером казенной машины отца. В 1915 году он снова был призван в армию и оставался шофером в Городке. В 1916 году Костюк женился на очень хорошенькой и необычайно трудолюбивой портнихе лазарета – Вареньке. К свадьбе молодые получили квартиру в Городке. Вскоре после переезда на новую квартиру Костюк пригласил на новоселье отца. Как всегда, отец взял меня с собой. Кроме того, он пригласил к Костюку Есенина… За столом было весело…»
И сомневаться не приходится: с Есениным было бы то же самое, привези он из отпуска очень хорошенькую и трудолюбивую невесту. И квартиру казенную тут же бы предоставили, и работу для супруги мигом нашли – в царских лазаретах почему-то всегда не хватало ласковых и умелых женских рук. Не говоря уж о том, что женитьба утихомирила бы Клюева, порядком поднадоевшего «жавороночку» с поганой своей «любовью». Разумеется, это всего лишь гипотеза. И тем не менее зачем-то Есенин приезжал в ноябре 1916-го в Константиново? Причем всего на неделю. Чтобы навестить родных и передать деньги? Не такой уж нежный он сын, чтобы делать утомительные дальние концы только для того, чтобы расцеловаться с родителями! А деньги – что? Деньги сподручнее отправить почтовым переводом. Уж не затем ли приезжал, чтобы выяснить наконец отношения с Анной? Дединово не дальний свет, осенняя беспутица кончилась, дороги стали, а деньги, дабы уговорить самого несговорчивого «возницу», у Сергея Александровича были. Словом, невероятное вполне может превратиться в возможное, особенно если наложить гипотетическое предположение на уже цитировавшиеся в неполном виде свидетельские показания Ивана Грузинова. Его воспоминания, кстати, важнее многих, поскольку в окружении поэта (в начале двадцатых годов) он был новеньким и ни с кем из тех, кто мог бы догадаться, к какой женщине тайно ездил Есенин в деревню, знаком не был. Прочитаем же внимательнее его рассказ.
«1921 г. Весна. Богословский пер., д. 3. Есенин расстроен. Усталый, пожелтевший, растрепанный. Ходит по комнате взад и вперед. Переходит из одной комнаты в другую. Наконец садится за стол: “У меня была настоящая любовь. К простой женщине. В деревне. Я приезжал к ней. Приходил тайно. Все рассказывал ей. Об этом никто не знает. Я давно люблю ее. Горько мне. Жалко. Она умерла. Никого я так не любил. Больше я никого не люблю”».
Весна 1921 года – Анна Сардановская умерла в апреле 1921-го. Приезжал, приходил тайно… Никто об этом не знает… Долгое время считалось, что Есенин по обыкновению интересничает, сочиняет очередную красивую сказку про утаенную любовь, пока в 1998 году Юрий Львович Прокушев не опубликовал (частично) хранившийся у него с шестидесятых годов дневник Анны Сардановской, а также записанные им воспоминания знавших ее людей («Слово», 1998, № 6). Для нашего сюжета особенно интересен следующий фрагмент из этой публикации: «Вторая жена В. А. Олоновского, Александра Петровна Олоновская, во время беседы с ней в 1966 году рассказала, что Есенин виделся с Анной Сардановской после ее замужества. Причем поэт передал ей свой сборник с дарственной надписью и кроме этого автограф одного из своих стихотворений. И еще: Есенин переправил в дарственной надписи фамилию “Алоновская” (ошибочно написанную им первоначально)».
Сомневаться в достоверности рассказа Александры Петровны Олоновской не приходится. Возводить напраслину на покойную первую жену мужа ей незачем (дела давно минувших дней). А такую подробность, как ошибка в фамилии, не придумаешь. Весь вопрос в том, когда именно состоялась эта встреча? Известно, из той же публикации, что Анна Сардановская и Владимир Олоновский зарегистрировали брак 4 февраля 1920 года в Дединовском волостном ЗАГСе. Однако константиновские старожилы почему-то уверяли, что внучка отца Ивана вышла замуж в 1919-м. Может быть, речь шла о венчании – не то чтобы тайном, но как бы особенной огласке не подлежащем? И не где-нибудь, а в константиновской «зеленой церкви»? На втором году новой революционной эры это вряд ли можно было сделать по месту жительства жениха и невесты без риска остаться без работы. Церковь и церковные ритуалы пока еще никто не отменял, но преподаватели школ, в том числе и земских училищ, уже выступали с требованиями отмены уроков Закона Божия. И если Анюта и Владимир Олоновский действительно венчались в Константинове и если обвенчал их по-тихому отец Иван, то Есенину конечно же об этом немедленно сообщили: беспроволочный телеграф между Константиновом и Москвой действовал безостановочно. Вот и известие о смерти Анны Алексеевны от родовой горячки 8 апреля 1921 года в дороге не задержалось… А если это так и односельчане поэта не ошиблись, то невольно возникает вот какое предположение: уж не связано ли свидетельство второй жены Олоновского с загадочной надписью на конверте, которую Анна Алексеевна сделала в 4 часа утра 10 июля 1919 года? Вот как описан этот документ в публикации Ю. Л. Прокушева: «…Дневниковая запись Анны Сардановской сделана ею на лицевой стороне маленького конверта из белой бумаги. В конверте находились ныне поблекшие от времени четыре лепестка белой розы, положенные ею почти семьдесят лет назад. Всю лицевую часть конверта занимает взволнованно-тревожная надпись: “10-е июля 1919 год. 4 часа утра. Очень тяжелые воспоминания: лепестки белой розы, подаренной Володе, – распалися, покрыв собою пол – подобно снежной холодной пелене, заглушающей собой много жизней (на время)”».
Для суеверной женщины внезапная смерть розы, которую она когда-то подарила будущему мужу, – плохая примета. Но почему эта осыпь, подобно снежной пелене, «заглушает» собой не две их жизни, а много жизней? И что за тяжелые переживания предшествовали процитированной взволнованно-тревожной надписи на белом конверте? И почему, собирая их, Анна вложила в конверт только четыре сухих лепестка? Не потому ли, что в драме ее жизни четыре действующих лица? Она сама, тот неизвестный А. Ф. Ш., фигурирующий в дневниковых записях 1912–1915 годов, предмет ее «преступной страсти», Владимир Алексеевич, которого она так давно и так спокойно любит, но почему-то все не дает и не дает согласия на брак, ну, и, конечно, Есенин, детский ее «жених»? Казалось бы, уж тут-то все-все ясно: нет, нет и нет! Так ведь не отстает, ищет встреч, дарит книги, стихи. А поддалась бы на его уговоры? Что было бы? А то же, что и с Анной Романовной Изрядновой, о которой так хорошо говорит брат Николай! Даже в письме Сергей проговорился: буду, мол, пить пиво и вспоминать тебя. Бросил бы как пустую пивную бутылку…
Можно соглашаться или не соглашаться с предпринятой мной попыткой истолкования записи в дневнике Сардановской, но одно несомненно: в июле 1919-го или в июне 1920-го Есенин виделся с замужней Анной и подарил ей свою книгу, скорее всего это была «Голубень». И все-таки, на мой взгляд, встреча состоялась не в 1920-м, а в 1919 году. Правда, ни одна из хроник в июле этого года отъезды поэта в рязанском направлении не фиксирует, но, во-первых, Есенин говорил Ивану Грузинову, что о его наездах в деревню никто не знал и что он всегда приезжал к умершей женщине тайно. А во-вторых, известно, что на первую декаду июля 1919-го года в помещении Всероссийского союза поэтов был анонсирован литературный вечер с участием Есенина, на котором он почему-то не появился. Известно также, что 9 июля, с утра пораньше, он, получив приличный аванс в Госиздате, внезапно исчез и объявился на Петровке, где квартировал тогда Анатолий Мариенгоф, лишь к вечеру 11 июля. Что касается приложенного к сборнику автографа, о котором сообщает вторая жена Владимира Олоновского, то тут разброс предположений и шире, и гадательней. С равной вероятностью можно допустить и беловой экземпляр «Не бродить, не мять в кустах багряных…» с посвящением, в печатном тексте отсутствующим, и «За горами, за желтыми долами…» (напечатано с посвящением, но в состав сборника не вошло), а может, и ностальгический экспромт 1918 года «Вот оно, глупое счастье…» Короче, некий знак, свидетельствующий, что он, Есенин Сергей, все еще полон «наплывом шестнадцати лет». Короче, если мы знаем, что Есенин виделся с Анной Алексеевной и после ее замужества, то почему бы не допустить, что он приезжал к ней в деревню и в ноябре 1916-го, когда девушка его мечты была еще свободна? Тогда расхожее представление, что стержнем, на котором держится любовный сюжет «Анны Снегиной», являются отношения автора с Лидией Кашиной, сильно упрощает творческую историю поэмы. Другое дело, что несостоявшийся роман Сергея Есенина и Анюты Сардановской из тех романов, «где жизнь», по выражению князя Вяземского, «играет роль писца». А этот писец к 1924 году, когда Есенин, удрав на Кавказ, решил сделать из него «прекраснейшую поэму», успел накрутить на сей стержень великое множество событий и открытий («Какое множество открытий за мною следовало по пятам…»). Поэту, чтобы рассказать о времени и о себе, пришлось их учесть. Но об этом позднее, а пока вернемся вместе с Есениным в Царское Село – осенью 1916 года оно еще царское.
В послеоктябрьские годы Есенин неоднократно, слегка варьируя текст, но сохраняя главную мысль, настаивал: если бы не революция, он почти наверняка так и застрял бы на воспевании ложноклассической Руси в том стилизованном царскосельском варианте, какой культивировался и навязывался как образец и Клюевым, и его высокими покровителями, а пуще всего – царствующей четой. Как правило, такого рода откровенности вызывали у проницательной критики всепонимающую усмешку. Между тем поэт говорил истинную правду. В отношениях с «апостолом Клюевым» Есенин, отстаивая себя, мог и взбрыкивать, и капризничать. При всей свой природной властности Николай Алексеевич испытывал к песенному побратиму влеченье, род недуга. Только смерть «златокудрого юноши» освободила «пестуна», и то не сразу, от не преодолимого ни умом, ни рассудком наваждения. Всей глубины патологической страсти, какую испытывал к нему «олонецкий знахарь», Есенин, конечно, ни измерить, ни осознать не мог (по причине сексуальной нормальности), но вязкую силу привязанности смиренного Миколая очень даже чувствовал и при случае извлекал из нее пользу, правда, всегда маленькую. Иное дело Дмитрий Ломан. В повелительной, простодушной и даже простоватой авторитарности «адъютанта императрицы» не было ни клюевской навязчивости, ни его агрессивного гипнотизма, зато было нечто такое… что-то вроде «вечной мужественности», – отчего строптивый Есенин начинал «слушаться», и не как строгого начальника, а «как змея своего заклинателя». Впрочем, Ломана слушались все, начиная с малолетнего сына и кончая государыней. Слушался вроде бы и Клюев и даже бахвалился, что в кругу императрицы прозван вторым Распутиным «за колдующую силу зрачков». Слушался, но, в отличие от Есенина, ходил по скользкой царской тропе с осторожностью таежного зверя, издалека чующего запах искусно замаскированных капканов. Однажды даже дал деру, пристроился санитаром к поезду № 143, чтобы не засветиться в очередном «увеселении», тогда как Есенин безотказно, во всех без исключения придворных мероприятиях участвовал, а главное, покорно готовил к изданию «Голубень», открывающуюся обращенным Александре Федоровне Романовой циклом стихов. Но может быть, это всего лишь слух, запущенный в литературный обиход Георгием Ивановым, в ту пору легкомысленным бонвиваном и мастером по изготовлению тонких «клевет», поразительно похожих на истинную правду? Эмиграция подправила природные его изъяны. От мелкой страсти к затейливым провокациям, ясное дело, не излечила, а вот поэтом все-таки сделала, и недурным: со слезой и харизмой. Правда, для Ахматовой, презиравшей литературную сплетню как жанр, Георгий Иванов навсегда остался мерзопакостным «Жоржиком». И все-таки думаю, что Есенина «Жоржик» не оклеветал. Если и побрызгал факты тонким ядом литературной злости, то чуть-чуть. Вот что пишет на сей счет Владислав Ходасевич, человек, чья нравственная репутация вне подозрений: «Летом 1918 года один московский издатель, библиофил и любитель книжных редкостей, предлагал мне купить у него или выменять раздобытый окольными путями корректурный оттиск второй есенинской книжки “Голубень”. Книга эта вышла уже после февральской революции, но в урезанном виде. Набиралась же она еще в 1916 году, и полная корректура содержала целый цикл стихов, посвященный императрице».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.