Глава девятая Что когда-то я звал дорогой… Июль 1917 – апрель 1918
Глава девятая Что когда-то я звал дорогой… Июль 1917 – апрель 1918
Столица изнемогала от невиданной, почти тропической жары. Ганин, плохо переносивший питерскую духоту, уговаривал и девочек, и вернувшегося из Константинова Сергея ехать к нему в деревню, под Вологду, там, мол, и мой день рожденья отметим. Картошки наварим, рыбы наловим, грибов-ягод в лесу наберем, а здесь только муку у подпольщиков купим, сеструха лепех на сметане настряпает, ну и выпить, конечно… У нас, в Коншине, кроме сивухи, ничегошеньки нету – ни пива светлого, ни браги.
Есенину Алешкин план не понравился. Если уж ехать на севера, то так, чтобы и на Белом море побывать, и Соловки своими глазами увидать, а то Клюев хвастает: настоящая, исконная Русь там, в Беломорье. Девочки в восторг пришли, да и Ганин не возражал, вот только дорога в копеечку выскочит. Денег-то кот наплакал. Но Зинаида деньги добыла, где и как – молчок, но добыла, и деньги, и муку. И как тягость этакую доперла? Она и билеты спроворила, записочку на газетном бланке в карман сунула и в кабинет к начальнику вокзала – шмыг. Чем уж пузана обворожила – неизвестно, но билеты – вот они! Правда, не четыре, а три. Мина в последний момент отказалась отпуск выпрашивать. Не время, дескать, для прогулок, на январь назначено Учредительное собрание. Судьба страны решается. А собрание надо готовить. На вокзал все же пришла – проводить и сколок от сахарной головы принесла. Своим, Алеша, отдай, который год вместо чая мяту заваривают, а из сладкого – свекла печеная да брусника моченая.
И до Вологды, и до Коншина добрались быстро и без приключений, а там заскучали. Алексея хлебом не корми, дай до грибного леса дорваться, а Сергей с Зинаидой грибов не видят, рыба у них не клюет, только и разговоров – каким маршрутом до Соловков плыть? Чтоб и дешевше, и проще. Через Умбу или через Архангельск? Зина – за Умбу, а Сергею охота по Архангельску побродить. Ганин путь на Архангельск зарубил на корню. Ветка – тяжелая, военные грузы везут, да и дороже намного. А в Умбе за гроши с рыбаками сговориться – плевое дело, народ бедный, кроме семги малосольной, торговать нечем.
Зинаида все больше и больше удивляла Есенина: не капризничала, не куксилась, не уставала, шла и тащила наравне с ними, мужиками. А когда присаживались, хоть на часок, пусть и на заплеванной вокзальной скамейке, тут же начинала «вить гнездо» или «строить нору», и делала это незаметно, не суетясь. Отойдут по малой нужде, вернутся, а у нее все по местам разложено, споро, ладно, удобно. И главное что? Их, кобелей, трое – в Коншине школьный товарищ Ганина к компании присоединился, в Архангельске, в торговом мореходстве работает, а на Соловках не был, – и все трое, хорохорясь, зубы ей заговаривают, а она… И улыбается, и хохочет, и глазки строит, но – всем поровну, ни грамма не перевесит. И в Умбе, как на причал двинули – до Соловков баркас нанимать… Они, ушлые, с первым попавшимся впустую торгуются, а красуля прошлась по причальному бережку, вернулась и говорит: вот к той тетке, рыбачке, идите, баба что надо, а эти все злые, с похмелья. Вы первым, Сережа, ступайте, вам не откажет, у нее в матросиках ребятишки-подлетыши, вроде вас, блондинистые да кудрявые.
И ведь впрямь не отказала сударыня Рыбачка и мелочиться не стала. А как отчалили да на вольную воду вышли, запела. И как запела! Слезой душу прошибло… Чтобы ни Зинка, ни товарищи не видели его распахнутого песней лица, Есенин перегнулся через борт…
Небо ль такое белое
Или солью выцвела вода?
Ты поешь, и песня оголтелая
Бреговые вяжет повода.
Синим жерновом развеяны и смолоты
Водяные зерна на муку.
Голубой простор и золото
Опоясали твою тоску.
Не встревожен ласкою угрюмою
Загорелый взмах твоей руки.
Все равно – Архангельском иль Умбою
Проплывать тебе на Соловки.
Все равно под стоптанною палубой
Видишь ты погорбившийся скит.
Подпевает тебе жалоба
Об изгибах тамошних ракит.
Та к и хочется под песню свеситься
Над водою, спихивая день…
Но спокойно светит вместо месяца
Отразившийся на облаке тюлень.
Обратно через Архангельск возвращались. Билетов, конечно, не было, но морячок-землячок все-таки втиснул их в теплушку с призывниками, в Мурманске по найму работавшими, по говору вычислив, которые в Вологде призываться должны. Ничего себе! Полный вагон пьяных жеребцов и одна смазливая девка! Но Зинаида и тут не растерялась. Вынула из торбочки здоровенную, купленную на Соловках семгу и быстренько ее разделала. Да так ловко, словно с детства только этим и занималась. Сложила нежно-розовые ломтики в миску, добела выдраенную песком, вздохнув, положила поверх розового взгорья еще и припасенные на обратную дорогу подсохшие сметанные лепешки:
– Отнесите, Алеша, а то ребята без закуси пьют.
Наблюдая, как тщательно и осторожно Зинаида Николаевна вытирает воняющий рыбьим жиром ножик, как бережно заворачивает остаток серо-розовой тушки (вторая рыбина зримо меньше разделанной), Есенин вдруг ляпнул: «Я хотел бы нас вас жениться». Ничего серьезного в словах его не было – так, комплимент, не очень-то, кстати, ловкий. Но Зинаида не отшутилась и не смутилась, приняла как должное:
– Хорошо, Сережа, я подумаю, но потом, а сейчас спать ужас как хочется, это вы с Алешей полуночники, а я – жаворонок, отец меня за это еще в детстве хвалил: «Кто рано встает, тому Бог подает».
Застелила пахнущим морем и солью полотенцем дорожную сумку и отключилась.
До самой Вологды Сергей простоял у полуоткрытой двери, курил, а когда в их закуте объявился сильно «поддатый» Ганин, повинился: «Я зазнобе твоей нечаянно предложение сделал, а она, кажется, решила, что у меня и впрямь такое намерение». Алешка, хотя и был зело нетрезв, утешил приятеля: «Не боись, у Зинули с чувством юмора полный порядок. Говоришь, подумать обещалась? А что еще на твою глупость сказать можно? Тоже мне жених, ни кола ни двора».
В Вологду прибыли ранним утром, до Коншина доплелись к вечеру и сразу на боковую. Зинаиде Алешкина сеструха постелила в горнице, а их отправила на сеновал. Проснувшись, застали Зинаиду за остывшим самоваром и в слезах. Перед ней холмиком сгрудились останки казны. «Вот, – всхлипывая, причитала “казначейша”, – все, что осталось. Должно до Питера на билеты хватить – не хватает, то ли потеряла, то ли обсчиталась…»
Ганин пригреб к себе жалкую кучку. И впрямь не хватит.
– Что делать-то будем? В деревне перехватить не у кого, в Вологде тоже.
– А ты отцу телеграммку отбей, приедем, отдадим. Сама говорила, без личной заначки Николай Андреич из дому не выходит.
Зинаида опять залилась слезами:
– Да у него на дело просить можно, на важное, а какое у нас дело? Война, революция, а мы… И почему это я в Вологде, когда должна быть в Питере? На важной службе? Что я тут делаю?
Ганин удрученно молчал. Молчал и Есенин и вдруг развеселился.
– А ты, Зинуля, вот что ему напиши: выхожу замуж, вышли двести.
– Да нам и ста хватит, – просиял Ганин. – И на билеты, и на рождение, и на телеграмму.
Зинаида рыдать перестала:
– А потом что?
– Скажешь, перед венчанием с женихом поссорилась.
– Да не умею я ему врать. Если не хочу сказать, молчу. Отец не мать, в душу не лезет.
– Так можно и в церковь сходить. Помнишь, у Пушкина, в «Метели»? За одного замуж хотела, с другим обвенчалась.
– Ой, делайте что хотите, а мне в Питер надо, третьего отпуск кончается, я Разумнику слово дала, что ни на день не задержусь.
– Вот и пиши текст слов и адрес дай, а мы мигом…
Николай Андреевич Райх, получив загадочную телеграмму от шалой дочери: «Венчаюсь вышли сто» – покряхтел, подулся, но деньги выслал. Больше незадачливые путешественники о неприятном не говорили. А чего говорить: билеты в кармане, картошку уже подкапывать можно, соловецкая семга в леднике. Да и друганы на Рожденье, 28-го, не с пустыми руками заявятся.
28-го всю ночь гуляли, теплынь, благодать, макушка лета, даже не перепились – излишка не было, недостаток был. И проснулись веселые. Алешка в лес по грибы засобирался, но Есенин его задержал:
– Какие грибы? Ты че? Мы же с Зиной завтра венчаемся, где у вас церковь, пошли с попом договариваться, скажем, так, мол, и так, война, батюшка, на фронт отправляют, невеста может другого найти, а жена ждать будет, молиться будет, авось жив останусь.
Говорил весело, а ждал взрыва, но Зинаида улыбалась, правда, одними губами, глаза были грустные.
Ни Есенину, ни дочери, ни Мейерхольду – никому никогда Зинаида Николаевна так и не сказала, зачем, по какой такой причине промолчала, когда надо было заявить: выхожу, мол, не замуж, а из игры, пошутковали, и будет. Впрочем, дочери кое-что все-таки попыталась объяснить, но очень уж по-есенински: легкокасательно. Рассказывая историю первого своего замужества, рассказывала так, чтобы Татьяна почувствовала: недаром все это, недаром! Вот ведь и бабке ее, Анне Ивановне, Николай Андреевич Райх предложение сделал тоже в поезде, когда она, двадцатидвухлетняя сирота и бесприданница, поссорившись со старшей сестрой, ехала из Орла в никуда. Ехала в никуда, а сошла в Ростове вместе с незнакомым человеком, выглядевшим ее в вагонной тесноте. Это ли не перст судьбы?
С Богом у Зинаиды Николаевны отношения были сложные, но что браки совершаются на небесах – в это она, провинциальная барышня, верила свято. Даже то, что непредвиденные обстоятельства застали ее почти в тех же местах, где ее отец отбывал ссылку, казалось тогда вещим знаком. Рассказывала, надеясь, что дочь, когда станет совсем взрослой, догадается: именно эта семейная история и оказалась той самой мышкой, что вытащила репку. Если б не странное совпадение, о котором всю дорогу только и думала, да разве пошла бы она под венец с малознакомым и ненадежным человеком? Вот так – в чем была, только плохонькую деревенскую фату да два дешевых позолоченных колечка и купили, а уж на цветы грошиков не было. Жених букетик из полевых колокольчиков да кашки розоватой сообразил. Букетик и до Питера целым доехал и потом с неделю в стакане стоял.
Но Татьяна Сергеевна, при всей ее чуткости, так и не сообразила, с чего бы умная ее мать рассказывает историю своего брака так, что она рифмуется с историей женитьбы ее деда да бабки…
Питер встретил путешественников по русскому Беловодью неласково, по-петербургски: серым скучным дождем. А на сердце, и кажется, у всех троих – еще скучнее. Разошлись, не сговариваясь о встрече. Ганин – к землякам, в ночлежку, Есенин – к неразговорчивым эсерам, на Литейный, Зинаида – к себе, на 8-ю Рождественскую. Так и прожили почти две недели. Есенин в редакции появлялся редко – вертел жернова поэм. Ганин вообще не заходил. По вечерам Зинаида читала Пушкина – славный суворинский фолиант, подаренный теткой за окончание гимназии. С этим «талисманом» Зинаида никогда не расставалась. Пушкин был исчитан вдоль и поперек, но на этот раз она не читала, а ставила пушкинскую «Метель», сама ставила, придумывая «в уме» декорации и костюмы, сама играла – как бы Марью Гавриловну, а вообще-то самое себя. Особенно удавался конец, не самый конец, чуть раньше:
«– Боже мой! – закричала Марья Гавриловна, – и вы не знаете, что сделалось с бедной вашей женой?
– Не знаю, – отвечал Бурмин, – не знаю, как зовут деревню, где я венчался…»
Ни Есенин, ни Райх не умудрились узнать название села, к которому была приписана церковь, где они так легкомысленно и странно обвенчались. Приехали к венцу уже с вещами и на той же телеге отправились на вокзал. Имя церкви, однако, запомнили: Кирика и Иулитты, а про деревню не спросили: опаздывали на поезд, не до мелочей было. И вдруг недели через две Зинаида Николаевна пришла на работу, а Есенин уже там – ждал:
– Пиши отцу, что скоро приедем, деньги я получил, вон сколько (бумажник и впрямь раздуло), и у «Скифов», и здесь, в газете, за поэмы, долг вернем и на прожиток хватит. Я и с квартирой договорился, там же, на Литейном, две комнаты и все удобства. Уже и задаток дал. Пока еще прежний квартирант доживает, счет по сентябрь оплачен, вернемся из Орла, переедем. А в Орел и Ганина надо взять, он с горя запил. Не на свои, конечно, ужас как отощал, смотреть стыдно. Я и Разумнику все сказал, имей в виду. Он нас поздравил и тебе неделю отпуска дал. Чтобы в Орел съездить и родителям в ноги бабахнуться, простите, дескать, что без вашего благословения.
Зинаида не верила ни своим ушам, ни своим глазам: голос властный, хозяйский, и сидит, развернув плечи.
– Сережа, а я и не замечала, что у тебя широкие плечи!
– Вот так папаше и разъясни: вышла, мол, замуж за известного поэта, и сам он красавец писаный, косая сажень в плечах.
– Так и писать – косая сажень?
– Так и пиши.
«С косой саженью, – рассказывал Николай Андреевич Райх внуку, – смешно получилось. Приехали втроем: Зинка с мужем и с ними какой-то белобрысый паренек. Муж – высокий, темноволосый, серьезный, смотрится. И вообще смотрится, а рядом с нашей бой-девкой особо глядится: хорошая пара. Подходящие. Ну, конечно, устроили маленький пир. Время трудное было, так ведь и дочери замуж не каждый день выходят. Посидели, выпили, поговорили. Ночь пришла. Гляжу, Зинаида не к мужу, а к белобрысенькому подходит. Я ничего не понимаю, писала же: «косая сажень в плечах». А она не с мужем, с мальчишечкой в новобрачную комнатуху идет. Только тогда и сообразил, кто муж, а кто приятель».
Как в воду смотрел Николай Андреевич Райх: не вышло настоящего мужа для Зинаиды из белобрысенького. В первую же брачную ночь семейный кораблик трещину дал. «Зачем не сказала, что я у тебя не первый, зачем обманула?» Громко не скандалили, стены дощатые, ругались шепотом. «Это когда ж я такое тебе говорила?» – «Да когда я к тебе целоваться полез, помнишь, на дне рождения? Когда за околицу вышли?» – «И что же я говорила?» – «А ты не говорила, ты пропела: “Мой совет: до обрученья не целуй его”». – «Так ты пьяный был, и огурцы с чесноком ел, и вообще, с какой стати первому встречному про это рассказывать?» – «Это я-то первый встречный? Я же тебе предложение сделал!» – «Сделал? Ляпнул сдуру, а потом сам не свой ходил: а вдруг эта толстуха поверила». – «А если не поверила, зачем в церковь пошла?» – «А ты?» – «Я – так, а вдруг что-то получится…» – «Вот и я так…» Впрочем, препирались они недолго, и первые недели их сожительства и впрямь были медовыми, даже в прямом смысле. Николай Андреевич съездил в деревню и в обмен на простынную бязь привез горлач цветочного меда. Анна Ивановна, теща, не отходила от плиты, Зинка крутилась на подхвате, Ганин, отъевшись, повеселел и запойно писал. А Есенин, бездельничал. Валялся на траве, помял грядку с астрами, играл со щенком… И ждал ночи. Зинаида, выскочив на крыльцо, бросала в него яблоко, удивляясь тому, как ловко он его ловил. И кажется, ни он, ни она, оба никак не могли сообразить, продолжают ли «ломать комедь» или меж ними и впрямь начинается что-то серьезное.
Серьезное помстилось, да не началось. Есенину была противопоказана семейная жизнь (с кем бы то ни было). Через полгода совместного ведения хозяйства и проживания под одной крышей на него нападала невыносимая тоска и охота к перемене и мест, и лиц непосредственного окружения. Да и время было такое – прочным брачным связям не способствующее. Вот что писала умница Тэффи, когда до эмигрантского Парижа стали доходить вести о массовых разводах среди оставшихся в Советской России друзей и знакомых: «Все тогда срочно развелись и переженились. Гумилев, Ахматова, Толстой… Началось: вторая жена Гумилева, третий муж Ахматовой, третья жена Толстого, новая жена Мейерхольда… Все эти вторые и третьи браки… все какое-то спешное, нереальное. Точно мечутся люди, испуганные и тоскующие, и хватаются за какие-то фантомы, призраки, бредовые сны. Старались утвердить на чем-то новом свою новую страшную жизнь, которая уже заранее была обречена на гибель».
Ни к Ахматовой, ни к Гумилеву наблюдение Тэффи не приложимо. Их отношения – случай особый, штучный. А вот Есенин, похоже, и впрямь хватался за фантомы. Тщетно пытаясь найти опору. Фантом танцовщицы с мировым именем – Айседора Дункан (второй брак). Фантом внучки величайшего из русских классиков: Софья Андреевна Толстая (третий брак). Нечто фантомное было, думаю, и в стремлении поэта освятить чувственное влечение к Зинаиде Райх имитацией таинства церковного брака. И тем не менее и путешествие на Соловки, и медовый август в Орле в этот достаточно банальный круг вращения полностью, без остатка не укладываются.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.