ГЛАВА 35

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 35

Пьеса Некрасова — "Осенняя скука". Постановка "Горя от ума" на сцене Эрмитажного театра. Разговоры о — "неприличности" спектакля. "Неприличные" пьесы: "Волки и овцы" Островского, опера "Борис Годунов" и др.

Попался мне как-то в руки старый альманах "Для легкого чтения". Там была напечатана одноактная пьеса Н.А. Некрасова "Осенняя скука".

Некрасова как прозаика знал я по его "Петербургским углам", напечатанным в "Физиологии Петербурга". Д.В. Григорович много мне рассказывал о нем и отзывался как об огромном беллетристе, забросившем свою настоящую профессию ради стихотворства, на которое его направил Белинский, утверждавший, что из него выйдет великий поэт. То же самое Белинский утверждал и относительно Тургенева, но И. С. не дослушал его, и похвалы его "Параши" не остановили его отдаться тому призванию, что влекло его. Хотя Некрасов впоследствии, "молясь многострадальной тени" Белинского, восклицал:

Учитель! Пред именем твоим Дозволь смиренно преклонить колена!

Но тем не менее именно Белинский, а не кто другой, был виновник того, что мы в лице Некрасова лишились, быть может, первостепенного романиста и драматурга [О Некрасове как прозаике мною напечатана статья в "Sertum bibliolog-icum" в честь проф. А.И. Малеина (Петроград, 1922 г.), где подробно указаны мотивы на значение Некрасова, ведшего за собой таких писателей, как Достоевский и Тургенев, и в то же время бывшего плоховатым версификатором, про которого Тургенев выразился, что "в его стихах поэзия даже не ночевала" и что это — жеванное папье-маше с поливкой из крепкой водки].

"Осенняя скука" поразила меня. Это весь Чехов со всеми своими "Хмурыми людьми". Это великолепный драматург, который дает актерам не те шаблонные, картонные образы, что Перепельский [Псевдоним Некрасова для водевилей, игравшихся на Александрийской сцене.] давал в переделанных с французского водевилях, а глубокий знаток того помещичьего быта, среди которого он вырос и который знал не хуже Тургенева.

Я навел справки. В нашей центральной библиотеке при театрах пьесы не оказалось. Очевидно, сам автор не придавал ей значения или забыл о ней. Нигде в "полном" собрании его сочинений она не помещалась. Пришлось списать ее из сборника "Для легкого чтения" в Публичной библиотеке.

Савина и Давыдов заинтересовались ею. Она пошла в январский бенефис 1902 года Савиной. Давыдов был превосходен в роли опустившегося и ожиревшего помещика. Давыдов — последний из могикан. Он помнит эти типы прежнего барства.

Публика и критика пришли в изумление. Как? Эта пьеса написана до всего Островского? Да ведь это написано вчера! Это не тот Чехов, что написал "Иванова", — это Чехов последнего периода — автор "Трех сестер" и "Вишневого сада". Один критик в восторге сказал: "Вот единственная скука, которую можно смотреть без скуки".

Пьесу дали пять раз. Больше она не шла нигде. Когда совершился переворот 17-го года (это через пятнадцать лет после постановки!) и репертуарно-театральная секция занималась издательством и намечала ряд пьес, которые надо было рекомендовать для всех театров, я — член этой секции — настаивал на напечатании "Осенней скуки". Наконец она вышла отдельным изданием. Но это не повлияло на ее театральную жизнь: она гниет по-прежнему на архивных полках.

Отмечу еще одно событие, относящееся к этому сезону. Директор мне сказал, что министр распорядился приготовить один драматический спектакль для Эрмитажа. По-видимому, что могло быть проще, как приехать в Александрийский театр? Но существовал театр эрмитажный со времен Екатерины. На нем давались только любительские спектакли. Теперь решено было, что здесь покажутся не только московские актеры и певцы, но и петербургские. Министр спрашивал, какую пьесу можно назвать государю?

Я отвечал, что "Горе от ума".

Дело в том, что монтировка пьесы Грибоедова была настолько плохая, что я не решался в ней играть. Эрмитажный спектакль позволял заново монтировать "Горе", не стесняясь в средствах, — т. е. было намечено три новых декорации и все новые костюмы.

"Горе от ума" шло у нас по старым традициям, по плохому тексту, в нелепых декорациях. Дело доходило до того, что Шишков написал по заказу Всеволожского для четвертого акта какую-то эрмитажную лестницу с 30 ступеньками наверх, не зная совсем того, что Грибоедов вкладывал в речи Софьи первоначально слова:

— Дом небольшой, так бала дать нельзя.

Первый, второй и третий акты шли в одной декорации того же Левота, в которой можно было играть Sans-Gene, но никак не "Горе от ума". Я дал эскизы Аллегри для декорации 1-го и 2-го актов, — той же декорации для 3-го акта, с четвертой стеной, которая была невидима в первых действиях, и набросок А. Янову для последнего действия, где низкие сени московского дома первой половины XIX века освещались с трех сторон: корсельскими лампами, огнем от топящегося камина и луной, пробивающейся сквозь двойные рамы запушенного вьюгой окна.

Я настоял на том, чтобы Софья в первом акте выходила в меховом шлафроке. Чтобы Чацкий приезжал в первом действии не во фраке, — а в дорожном костюме, в котором его несколько раз вываливали в снег. Лакей, докладывавший о Чацком, был не в ливрее (в седьмом часу утра!), а в куртке с пыльной тряпкой: он вбегал впопыхах докладывать о барчуке, который прежде жил здесь и учился, а потом три года пропадал за границей. Да это был не доклад, а радостное оповещение, что Александр Андреевич, наконец, приехал. Молчалин являлся не извивавшимся ужом несчастным чинушей, а карьеристом, получившим за службу при архивах (самое аристократическое место служения в Москве) чин коллежского асессора, дававший права на потомственное дворянство. Молчалин ездит верхом по Москве; играет в вист с самим Фомой Фомичом, первым гостем на балу Фамусова, и ведет под руку кавалерственную даму, бывшую фрейлину Екатерины II, Хлестову. В отношениях Молчалина к Софье за основание положены были слова его из 4-го акта, что он ничего "завидного" не видит в браке с ней и для него нужен тесть теперь несомненно повыше Фамусова. Из нотаций, что читает он Софье и Чацкому, видно то превосходство, которое чувствует он в себе.

Скалозуб являлся молодым полковником, 27-30-летним офицером, так как он сам говорит, что служит с 9-го года, а тогда поступали в полк чуть не подростками. Петрушка был красивым молодым лакеем, грамотным буфетчиком (на руках которого было все серебро и столовое белье), с вечно разорванным локтем. В последнем более всего, быть может, виновата была Лиза, которая сознается:

Как не полюбить буфетчика Петрушу!

[В Художественном театре… в Москве было при постановке, очевидно, два Петрушки. Один — подслеповатый дряхлый старик, которого играл Артем и который (рассудку вопреки, наперекор стихиям) вписывал в календарь предначертания Фамусова на будущую неделю, и другой — никому невидимый, которого любит Лиза].

Наконец, весь уклад старого барского дома с крепостной дворней являлся основной задачей постановки.

Все цензурные выпуски (за исключением фразы Загорецкого — "хошь и животные, а все-таки цари!") были восстановлены. Чацкий говорил про "дворцового Дон Кихота", Репетилов проводил слова Лохмотьева в правильной редакции:

За правительство путем приняться надо, —

Желудок дольше не варит!

Бала даже для эрмитажного спектакля не дано было времени срепетировать как надо. Но главное затруднение оказалось не в этом, а в распределении ролей. Намеченное мною распределение оказалось невыполнимым: надо было распределить роли не по талантам, а по получаемым артистами окладам.

Началось с Софьи. Сперва намечена была молодая, талантливая артистка. Потом директор заявил, что необходимо, чтоб артистка, всегда игравшая эту роль, выступила в ней. Когда этот вопрос, по-видимому, был кончен, Комиссаржевская заявила, что она получает больший оклад и потому роль по праву принадлежит ей. Она и играла. То же было и с остальными ролями. Только Давыдов-Фамусов, Жулева-Хлестова и Савина-Горич — остались на своих местах, как это и было намечено. Вся тайна открылась для меня потом: участвующие в эрмитажных спектаклях получали подарки — булавки, запонки, брошки с буквой Э. Все добивались этих подарков, хотя эти вещи стоили 30 — 80 рублей.

Спектакль прошел благополучно. Государь остался доволен и благодарил артистов. Но придворная камарилья нашла выбор пьесы неприличным: помилуйте, Чацкий так непочтительно отзывается о дворе, так смеется над историей с Максим Петровичем, что едва ли такую пьесу уместно было ставить на придворном спектакле.

Как бы то ни было, мы приобрели новую постановку — Горе от ума", которая потом держалась на репертуаре четверть века.

О "неприличности" спектакля я узнал только несколько лет спустя; в 1902 году мне никто не поставил на вид этого. Но о неприличности другого эрмитажного спектакля, в 1903 году, когда московская труппа великолепно исполнила "Волки и Овцы" Островского, я слышал тогда же. Я думаю, тут виновником этого недовольства был милейший И.А. Всеволожский, бывший директор театров. Теперь как управляющий Эрмитажем он непосредственно принимал участие и в спектаклях как хозяин помещения. Он утонченный придворный эпохи Короля-Солнца. И вдруг Теляковский преподносит Островского в Эрмитаже! Впрочем, все, что бы ни было поставлено там, подвергалось жестокой критике. Шаляпин пел "Бориса" — говорили, что нельзя выводить на сцену царя-убийцу. Поставлен был акт из "Баядерки" — "В царстве теней" — указывали, что нельзя демонстрировать царю полтораста покойниц. Давали "Моцарт и Сальери" с Собиновым и Шаляпиным — возмущались, что выбрана пьеса с отравлением. Всеволожский говорил, что нечего другого и ожидать от "нынешнего управления Фредерикса". Когда спросили его про назначение Теляковского директором, — что он об этом думает, — он воскликнул:

— Что Людовик XIV может думать о Любэ, стоящем теперь во главе Франции президентом?!