Глава 24

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 24

Орленев в "Царе Федоре Иоанновиче". Реабилитация "Чайки" Чехова. А.П. Чехов и А.С. Суворин. Постановка "Лира". В.П. Далматов в роли Лира. "Термидор" Сарду. Трюки режиссера. "Веселые дни Расплюева".

В четвертый год нашего театра был поставлен "Царь Федор Иоаннович". Я старался рассеять тот гипноз, которым была одержима публика, рвавшаяся в восторге на эту пьесу. Главной причиной огромного успеха "Федора" было не достоинство пьесы, а то, что она 25 лет находилась под цензурным запретом. Суворин очень хорошо это учел. Когда Орленев, человек бесспорно талантливый, на репетициях начал играть его неврастеником, а не блаженненьким, как хотел того автор, — я заметил это Суворину [62].

— Ну, конечно, все, что делает Орленев, — чепуха, — сказал он. — Но я его не только оставлю работать в этом направлении, а буду еще подливать масла в огонь. Публике это понравится гораздо больше, чем царь-юродивый. А нам только этого и надо.

Еще более способствовал успеху тот слух, что (не знаю кем) был пущен по городу. Говорили, что актер, играющий царя, будет загримирован Николаем II, а играющий Годунова — будет похож на Витте. Говорили, что цензура потому именно и не пропускала пьесы, что видела намеки на этих лиц. А Николай Александрович родился двумя годами после написания Толстым "Федора".

Вся "роскошная" постановка "Федора" не стоила у нас и трех тысяч. Гипноз публики доходил до того, что сад Шуйского, который изображала старая ходовая декорация леса, уже три года ходившая в нашем театре чуть не ежедневно, возбудил неистовый восторг не только зрителей, а и печати. Берега Яузы были написаны так плохо, что на другой день после представления пьесы были размыты и написаны вновь. А последняя картина — Московский Кремль — на третьем и четвертом плане представляла собою только расчерченный холст, и Кремль появился во всей красе только на пятом представлении.

Главный эффект был в лихом казаке-гонце, который скакал карьером из первой кулисы, через мост и исчезал в воротах города, среди испуганной толпы, да в колокольном звоне — атрибуте последней картины. Для произведения первого эффекта каждый раз платили казаку, приезжавшему на старой белой лошади, два с полтиной, а в колокола за ту же цену звонил звонарь Аничкова дворца.

В тот же сезон поставлен был "Федор" в Москве, в театре Станиславского и Немировича. Там было поставлено дело гораздо серьезнее, чем у Суворина. Правда, художественная фантазия увлекала Москвина, игравшего Федора, и он в теплую весеннюю ночь, когда цветет черемуха и щелкают соловьи, сидел в тулупчике возле печки, — но все-таки у них было много чудесных деталей. Правда, они часто разбивались на мелочи, и эти мелочи закрывали главное. Но во всем была видна искренняя любовь к делу и желание во что бы то ни стало выявить в художественной форме те или другие стороны данного представления. Тяп да ляп — было противно основной мысли строгой художественности… Когда я увидел у них "Чайку", меня до глубины души возмутило поведение некоторой части публики, громко смеявшейся и ругавшейся в темноте. Вели себя люди, на вид приличные, как перепившиеся саврасы. Мне многое не нравилось в исполнении "Чайки". Но поведение тех идиотов, что сидели в местах, было во сто раз омерзительнее и только заставляло одобрять исполнителей более, чем они того заслуживали, чтобы только подбодрить их. Воротившись в Петербург, я написал статью "Реабилитация "Чайки"" — и отдал ее Суворину, рассказав ему о моих симпатиях к делу Вл. Немировича и Станиславского. Суворин ничего не ответил мне и взял статью. Прошла неделя, другая — статья не появляется. Я спросил старика мимоходом:

— Вы мою "Реабилитацию" не напечатаете? Он сделал вид, что вспомнил о чем-то.

— Да, — забыл совсем. Я, конечно, напечатаю, но вычеркну слово "Реабилитация". — Вы согласны?

Я сказал, что согласен. Тогда он напечатал. Чехов потом прислал мне письмо:

"…сердечно благодарю вас за статью о моей пьесе. Для меня это была такая радость, что не могу выразить. Да и труппа Художественного театра осталась довольна. Вы ее подбодрили; по поводу вашей статьи я получил восторженные письма" [Письма Чехова, т. V, стр. 328.].

В моей статье о "Чайке" важнее всего окончание. "Если пьесы, — писал я, — которые до сих пор носили нелепое определение "литературных, но не сценичных", могут идти с большим успехом на сценах, не обладающих "образцовыми" средствами, то это огромный толчок для будущего, театральное дело вступает в новую фазу. Много борьбы предстоит с представителями отживающих форм мнимой сценичности, но главное — первый шаг сделан".

Суворин любил Чехова как сына [63], - он даже любил его больше, чем своих сыновей. Но желая ему всего лучшего, он тем не менее с неохотой печатал мою статью. Тут были, может быть, и редакционные давления — не все члены редакции любили А. П-ча. Тут была и традиционная ревность двух соперников: московского и петербургского частных театров. Как можно помогать успеху своего конкурента? Этого правила нет в катехизисе журналистов. Надо давить всех, смеяться над всеми. Но все же правда восторжествовала, и мой панегирик был напечатан.

Далматов задумал поставить "Лира". Я не любил, когда он брался за такие роли. Он в них был ходулен и "рвал страсти в куски". Вместе с тем он был так неинтересен, что когда в замке Реганы неслись перед бурей грозовые облака, а Лир читал знаменитые монологи: "благое божество, услышь меня! Коли назначил ты этой твари рождать детей, решенье отмени" и т. д., - все зрители смотрели на облака, а не на Лира. Далматов с горечью говорил: "их не переиграть". Однако Сальвини их переигрывал, изображая в той же обстановке Лира.

Впадая в ярость, Далматов забывал на сцене самого себя. Однажды, играя Грозного, он запустил в Гарабурду так топором, что он, перелетев рампу, попал в скрипку, которую разбил на куски. За нее пришлось Далматову уплатить 140 рублей. Кстати сказать, Гарабурду превосходно играл Бравич. Суворин утешал Далматова тем, что уверял его, будто эта сцена у Толстого самая "топорная", и не стоит тратиться на такие лубочные эффекты.

Лира Далматов играл в гофрированном парике и такой же длиннейшей бороде. Отлично гримировавшись (например он чудесно гримировался Альбой), он для своего бенефиса точно отступил от этого правила и вышел на сцену старым испанским пуделем.

Яворская изображала Корделию. Это была самая несуразная Корделия, какую я только видел. Высокая, костлявая, с хриплым голосом и вываливающимися из корсажа грудями, она была более чем неинтересна. Лучше она играла "Зазу". Из оригинальных пьес она недурно играла Сонечку Мармеладову в инсценировке "Преступления и наказания". Даже ее голос был как будто на месте: от вечных гуляний Соня могла охрипнуть.

Орленев имел большой успех в Раскольникове и играл его куда лучше, чем Федора. Некоторые места пьесы у него были превосходны. Великолепно играл Кондрат Яковлев следователя Порфирия Петровича. Эта роль сделала его любимцем публики и произвела его в первый разряд актеров.

Из остальных постановок Малого театра я укажу на три:

"Термидор" Сарду, "Усмирение строптивой" Шекспира и "Макбет" его же. Последний в сценическом отношении был поставлен недурно, и Сальвини очень хвалил постановку. Первый акт шел без опускания занавеса в пяти так называемых чистых переменах.

Раз Яворская, игравшая Леди, выехала из дома, о чем сообщила по телефону, а в театр не приехала. Двадцать минут девятого она явилась. Помощник режиссера тотчас поднял занавес, забыв, что прохода на ту сторону не было ввиду сложности перемен (два раза была внутренность грозовой тучи, где визжали ведьмы). Я уже решил на полминуты опустить занавес после третьей картины, когда Яворская, сбросив шубу, объявила, что она проползет на четвереньках, так как плотник объяснил ей, что это возможно. И проползла. С этой стороны она была незаменимая актриса.

Роль Макбета была самой слабой у Далматова. Он играл его ярко-рыжим, огненного цвета, хотя рыжие, по преимуществу, ирландцы, а не шотландцы. Но зато он превосходно играл Петручио в "Усмирении строптивой". Очень хорошим Грумио был Орленев.

Еще надо упомянуть о пьесе Сухово-Кобылина "Смерть Тарелкина". Поставили ее для открытия сезона 1900/01 года. Сухово-Кобылин, уезжая последний раз за границу, был в то время в Петербурге. Выкрашенный в черную краску (волосы на голове, борода и усы), в сером цилиндре — он не казался восьмидесятилетним стариком: глаза еще были живы и прозорливы. И он, и Суворин — оба побаивались смерти. Поэтому решено было изменить название пьесы. Впрочем Суворин объяснял это тем, что нельзя начинать сезон "Смертью". Тогда оба почтенных старика долго думали, как бы назвать пьесу, и решили назвать ее "Веселые дни Расплюева" — название не только не мрачное, но даже фривольное.