Любимая женщина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Любимая женщина

Суламифь Федоровская на своем юбилее в театре

В середине тридцатых годов, после убийства Кирова, началась и стала быстро разрастаться волна арестов. Ее апогеем стал тридцать седьмой год, впоследствии этим годом стала именоваться вся эпоха репрессий. В ноябре тридцать седьмого был арестован и вскоре расстрелян мой отец, скромный совслужащий, бывший эсер.

В 1937 году в Витебск приехала семья Чайковских. Глава семьи преподавал в Академии связи и имел звание комбрига. Он был беспартийным, и в разгар репрессий это его спасло. Ограничились понижением в звании — вместо генерал-майора присвоили полковника, заменив в петлицах ромб на четыре шпалы, и послали начальником военной кафедры Витебского ветеринарного института — одного из старейших в России. Институт располагался в очень красивом, не совсем обычной архитектуры, красно-кирпичном здании, несколько на отшибе из-за необходимости иметь подсобные помещения для животных.

Сейчас уже трудно себе представить, какое значение имели ветеринарные врачи в Красной Армии. Не говоря уже о многочисленных кавалерийских дивизиях и корпусах, большая часть артиллерии была на конной тяге, тем более многокилометровые обозы. Ветврач имел права командира полка и наравне с ним мог наложить арест на нерадивого конника. Да и сельское хозяйство оставалось на лошадях.

По старой памяти в ветинституте училось довольно много евреев. Эта традиция восходила еще к царским временам, когда еврей, не вошедший в пятипроцентную норму при поступлении в мединститут, поступал в ветеринарный, откуда со второго курса можно было перевестись в медицинский.

Чайковские были приветливыми людьми. Они получили квартиру с печным отоплением, что было тогда не редкостью, и Виктора Вячеславовича и Лидию Капитоновну можно было застать во дворе, когда они большой двуручной пилой пилили на козлах дрова. От нашей великодушной помощи они неизменно отказывались. Полковник Чайковский был, что называется, военная косточка. В это трудно поверить — он был единственным человеком, который обрадовался войне! Его сразу назначили командиром полка, который он же и формировал. К концу войны он был начальником отдела боевой подготовки фронта, но так и остался полковником из-за своей беспартийности.

В семье было три дочери: Тереза, Изабелла и очаровательная шестилетняя девчушка Элеонора, соответственно Теза, Иза, и Эля. Чайковские и Федоровские были многолетними близкими друзьями, отцы вместе работали и жили в академии связи и, неизвестно кто на кого повлиял и повлиял ли, но дочерей Федоровских звали Суламифь и Жозефина!

Слух о приезде Чайковских, у которых старшая дочь наша сверстница, мгновенно распространился по городу. Тереза была миловидной девушкой, нельзя сказать такой уж красавицей, среди наших одноклассниц были и красивее. Но она была москвичкой, а мы провинциалы. Ее звучная фамилия завораживала. И ее звали Тереза — чего же больше! Не удивительно, что мы все бросились за ней ухаживать.

Неожиданно я имел успех. Но тогда я об этом не знал.

Здесь надо остановиться.

За прошедшие шестьдесят лет все настолько изменилось, что это надо объяснить. «Успех» вовсе не означал физической близости, с которой он отождествляется теперь. До сексуальной революции было далеко, о таблетках никто не подозревал, слово «люблю» еще чего-то стоило и не произносилось всуе. Поцелуй в щечку был счастьем. Возможно, все убыстряющийся темп жизни провоцирует «ускоренную любовь». Я не сторонник по всякому поводу произносить: «Вот в наше время…». Но что-то и утрачено. Утрачено возвышенное, романтическое отношение к женщине, как к чему-то прекрасному, чтобы притронуться к ней надо, образно говоря, «вымыть руки».

Через много лет, встретившись семьями в Москве, она сказала: «Первая любовь!». — Я и не подозревал об этом. Она переписывалась с каким-то полярником — тогда это был уровень первых космонавтов.

Перед Новым 1940 годом мы повздорили из-за какого-то пустяка и некоторое время не встречались. 31 декабря ночью принесли телеграмму. Когда раздался стук в дверь, мама страшно испугалась: подумала, что пришли за ней — после ареста отца это было бы не удивительно, телеграмма была от Терезы, она поздравляла с Новым Годом. Это был знак примирения. (В те годы поздравительных открыток в СССР не было и надо было отстоять длинную очередь на почте, чтобы послать новогодние телеграммы).

На зимние каникулы из Москвы к ней приехала ее самая близкая школьная подруга, тогда уже студентка музыкального техникума (впоследствии училища) им. Гнесиных — Мифа. Стрелка жизненного пути сухо щелкнула и перевела судьбу на другое направление. В Витебске стояли сильные морозы, трамваи не ходили и с вокзала они шли пешком через весь город. Она это часто вспоминала. В отличие от Терезы она была брюнеткой, звали ее не менее красивым и редким именем Суламифь, в просторечье Мифа, и она носила не менее звучную фамилию Федоровская. Симпатия возникла сразу. Импонировало и то, что она из Москвы, и то, что она пианистка. Это был далекий, неизвестный и заманчивый мир, совершенно мне незнакомый. А кто же не хорош в восемнадцать лет! Мы стали переписываться.

В августе сорокового года я приехал в Москву. У Белорусского вокзала змеилась быстротекущая очередь к газетному киоску Получив «Известия» я развернул газету и в правом верхнем углу в глаза бросился заголовок «Смерть международного шпиона» — был убит Троцкий…

Отец Мифы, учитель математики, был директором одной из крупных московских школ, которую он же и строил, и по прошедшей вскоре гимназической моде жил в директорской квартире при школе. После войны, когда началась борьба с космополитами, его вызвали в Калининское РайОНО и сказали, что еврей не может быть директором русской школы. И им пришлось перебраться в барак…

Я спал на крышке пианино. Тогда я мог спать где угодно. Пианино произвело на меня сильное впечатление. Оно свидетельствовало об интеллигентности и состоятельности семьи. Лишь после войны я узнал, что оно было из Музпроката. А мы купили пианино уже в гарнизоне у одного офицера, который просто отобрал его у немцев…

Началась война. В последний день удалось выбраться из Витебска, родные эвакуировались за несколько дней до этого, и пешком, в лаптях, добраться до Москвы 22-го июля. Этот день запомнился и первой бомбежкой столицы.

Школа, в которой жили и работали Федоровские, находилась на шоссе Энтузиастов и когда в середине октября в Москве началась паника и огромный, нескончаемый поток беженцев устремился по этому шоссе на восток — это произвело на них удручающее впечатление, и они эвакуировались вместе с Прожекторным заводом, который шефствовал над школой, в Йошкар-Олу.

Всю войну мы переписывались. Писем собралась целая пачка, все они хранились в кармане гимнастерки, и когда осколок ударил по карману, ее письма защитили от более серьезного ранения.

Первый раз мы встретились сразу после войны в Риге, куда она приезжала к дяде. Первая близость выявила нашу обоюдную неопытность…

До войны за Мифой ухаживал молодой человек несколько старше, которого, почему-то, звали Леля, хотя он был Леонид. Это была одна компания. В войну он командовал саперным батальоном, вызвал к себе на фронт Терезу и женился на ней. Так произошла своеобразная рокировка. В течение многих лет, приезжая в отпуск в Москву, мы встречались семьями. Их сын приезжал к нам в Душанбе.

Вернувшись из эвакуации, Мифа закончила техникум и поступила в достроенный Молотовым к концу войны институт им. Гнесиных. Вообще, Молотов покровительствовал Гнесиным, хотя о его музыкальных привязанностях ничего неизвестно. Во всяком случае, когда к нему обратилась племянница по поводу увековечения памяти ее отца композитора Скрябина, родного брата Председателя Совмина — Молотов не отреагировал. (Это не знаменитый композитор Александр Николаевич, а посредственный музыкант, писавший под псевдонимом Николай Нолинский).

В 1950 году Мифа закончила институт. Она еще застала Елену Фабиановну жившую при институте, ее диплом подписан самой Гнесиной и известным пианистом Яковом Флиером. До техникума она окончила школу Гнесиных (еще не имени). (В 1895 году крещеные евреи Гнесины, кажется, даже получившие дворянство, открыли в Москве, на Собачьей площадке музыкальную школу для «одаренных детей» и содержали ее за свой счет). Мифа стала одной из немногих, окончивших все три гнесинских учебных заведения — чистокровная гнесинка, как я с гордостью о ней говорил.

В середине девяностых годов в Израиль приехал известный концертмейстер Евгений Шендерович. Он дал несколько концертов для «широких масс трудящихся». И Мифа, и Ирочка в одно слово сказали: «он играл неряшливо». В Союзе он не был признан, как крупный пианист, а тем более композитор, здесь он играл и собственные вещи… «Ему повезло, — сказала Мифа, — он работал с профессионалами высокого класса — одна Елена Образцова чего стоит — попробовал бы он работать с моими певцами, некоторые из которых имели начальное музыкальное образование, а один из солистов вообще не знал нот…»

Она была небольшого роста, стройная, даже худенькая и когда я привез ее в гарнизон мама сказала: «ми дав жи зухн ин бет» (ее надо искать в кровати). Она и в пожилом возрасте сохранила фигуру, лишь перешла с 44 размера одежды на 48 и обуви с 34-го на 35-й. Не отяжелела. До конца жизни весила 65 килограммов, никаких диет не соблюдала, любила поесть. Из тридцати двух зубов — тридцать один были ее собственные, чему я тихо завидовал, ей шла легкая седина и она оставалась привлекательной женщиной. Моя мама не знала слова «шарм», да оно и не было тогда в ходу. Она говорила: в каждой женщине должна быть блядинка. Это шокирующее на первый взгляд выражение на самом деле означает чисто женскую привлекательность. И она у нее была.

Я работал в Доме Офицеров, а для нее в жилом городке открыли что-то вроде небольшой музыкальной школы. Городок находился по другую сторону аэродрома и с переходом на реактивную авиацию ходить через летное поле стало небезопасно, да и запрещено, Нужно было обойти вокруг аэродрома четыре километра в одну сторону. Под нашей дверью лежал устрашающего вида совершенно безобидный пес по кличке «лохматый». Кто не знал — боялись к нам заходить. Когда Мифа шла на занятия, он сопровождал ее до места, ложился у дверей, терпеливо ждал и так же преданно провожал ее домой. Она часто об этом вспоминала.

После института Мифа приехала уже с сыном. Юрику было четыре года, это был совершенно очаровательный мальчик с курчавой головой, в перешитом из моего военного обмундирования военном костюмчике и когда он с саблей на боку и букетом цветов в руках шел по Москве — прохожие расступались. По вечерам мы уходили в Дом Офицеров, он оставался с бабушкой, читать он еще не умел, но зрительно помнил все сказки и выбирал самую длинную… Возвращаясь, мы заставали маму с «языком на плече», и, чтобы «спасти» ее, я рано научил его читать, и он читал лучше своей первой учительницы.

Маленький Юрик был всеобщим любимцем. Его обожали в полках, где многие старослужащие были призваны еще до войны, все еще считались срочниками и тосковали по семейной жизни. Юрик пропадал в казармах целыми днями, с ними ел и пил. Мы не беспокоились: гарнизон был закрытым, ни выйти, ни войти в него незамеченным было нельзя. Брали они его и в солдатскую баню. Первый раз он вернулся потрясенный и долго молчал. Такого он не ожидал…

На площадке они играли втроем: Юрик, соседская девочка Наденька и жеребенок. Так и бегали друг за другом. На равных.

На всех экранах демонстрировался «Тарзан». Привезли и очередные две серии в гарнизон, но у Юрика была ангина, и пойти мы не могли. Он был в отчаянии. Неожиданно, когда закончился сеанс в Доме Офицеров, киномеханики притащили передвижку к нам домой, установили и стали демонстрировать фильм на стену. Юрик был счастлив.

Была уже ночь, мимо шел патруль, услышал, зашел. И остался.

Это был бывший немецкий гарнизон, где все было предусмотрено, но наладить отопление долго не удавалось, дома ощетинились трубами буржуек, не брезговали и электроприборами. Это было запрещено. При малейшем стуке в дверь плитка пряталась под кровать. Когда в очередной раз раздался стук, Юрик, очень любивший гостей, крикнул: «Подождите! Сейчас бабушка плитку спрячет!». — А это были именно контролеры… Хохотал весь городок.

Но было и не до шуток. Однажды ночью ветер переменился, и весь угар пошел в комнату. Я проснулся среди ночи и понял, что умираю… Мама уже не отвечала. Подняться я уже не мог. Свалившись с кровати, подполз к окну, из последних сил дотянулся до рукоятки, распахнул окно и упал. Счастье, что в немецких окнах нет шпингалетов — до верхнего я бы не дотянулся… А накануне умер офицер, угоревший — ирония судьбы — над Кратким курсом Истории партии, который он конспектировал…

Случались и веселые вещи. Поскольку была мама — было и кое-какое хозяйство. Напротив жила пара, только начинавшая семейную жизнь. Молодая жена появлялась у нас почти каждое утро с неизменной фразой: «Берта Ароновна! Я к вам с большой просьбой…». — Ей нужны были соль или спички. Юрик настолько к этому привык, что когда она в очередной раз открыла дверь, радостно сказал: «Тетя Ада, вы к нам опять с большой просьбой?».

У Юрика был набор оловянных солдатиков, который начал ему собирать еще дед, души не чаявший в своем первом внуке. Более ста фигурок разных родов войск, не идущих ни в какое сравнение с нынешним пластмассовым ширпотребом, построенные парадом, они выглядели очень красиво. Как-то пользовавший Юрика полковой врач, настоящей фамилии которого никто не знал, и во всем гарнизоне и стар и млад называли его «кирпичики» по аналогии с артистом Филипповым из-за отнюдь не славянского носа, — увидел солдатиков, вспомнил детство и, забыв, зачем пришел, весь вечер с ними играл…

Наступил пятьдесят третий год. Умер Сталин. Пришел Хрущев. Сталин собирался воевать дальше и укреплял армию. Хрущев понимал, что не только воевать, но и содержать такую огромную армию разоренная войной страна не всостоянии и стал ее сокращать, что, вообще говоря, было правильно. Но для многих это была трагедия.

После войны никого из молодых офицеров из армии не отпустили. Хотел демобилизоваться и продолжить учебу и я, подал рапорт, но было отказано. Теперь все были женаты, имели семьи, жили в гарнизонах. Ни образования, ни профессии, ни специальности, ни квартиры. До пенсии мне оставалось полтора года. Были и такие, которых увольняли за несколько месяцев. По армии прокатилась волна самоубийств. Выходное пособие бурно пропивалось, и его стали выдавать помесячно.

За эти годы я сроднился с армией, любил форму — впрочем, ничего другого у меня и не было. Через много лет — теперь не от большого ума, над этим принято смеяться — могу сказать, не боясь показаться сентиментальным: мое сердце осталось под полковым знаменем.

Я был в отчаянии. Против ожидания Мифа отнеслась к этому сравнительно спокойно: «Что ты так расстраиваешься? Я выйду на любом полустанке и буду работать». — Еще не ушло время, когда было принято учить детей музыке, и из каждого второго окна неслись гаммы.

Мы оба имели право на Москву, но жить было совершенно негде. Дядя сказал: «Подо мной есть подвал, поставь печку и живи». — Но я не решился. И напрасно. Через несколько лет дом снесли, и все получили квартиры. Но кто же знал! В Министерстве культуры сказали: с квартирой только север или юг. Так мы оказались в Сталинабаде.

В те годы это был совершенно русский город — старшее поколение таджиков тяготело к своим кишлакам. В оперном театре, куда Мифу пригласили концертмейстером, шел прекрасный репертуар, был сильный симфонический оркестр, по старой русской традиции некоторые солисты по окончании сезона уезжали в другие театры, к началу следующего приезжали новые. Жизнь кипела. Кстати сказать, Сталинабадский мединститут еще оставался одним из лучших в Союзе — в нем работали эвакуированные из Ленинграда и других городов крупные медики, в их числе профессор Парадоксов, искоренивший в Таджикистане трахому, и другие.

Мы приехали в Душанбе, тогда еще Сталинабад, в конце 1953 года. У нас было письмо к семье ленинградцев, оставшихся после эвакуации. Глава семьи — доктор философии, профессор Семен Борисович Морочник и его жена, кандидат наук, член Союза писателей СССР — Мира Марковна Явич, «держали» салон, где собирались интересные люди. Хозяин квартиры знал множество стихов и часто их читал. Еще будучи подростком, я увлекался Маяковским, хорошо его знал, многие стихи помнил долгие годы. Семен Борисович, не называя автора, прочел несколько строк и вопросительно посмотрел на меня. «Флейта-позвоночник» — безошибочно сказал я. И меня зауважали.

Пока строился дом, театр снимал нам квартиру. Комната не отапливалась, обогревались трехфитильной керосинкой. Как-то, после уборки, заметили, что по комнате летает черный снег: керосинка стала коптить… Приходившие к нам солисты удивлялись: Как у вас уютно. — «Уют» создавался тремя уложенными друг на друга и накрытыми салфеткой картонными рижскими чемоданами с металлическими уголками, стоимостью по 27 рублей до первой реформы, на которых стоял очень красивый чайный сервиз, купленный проездом в Москве, почему-то вскоре нам надоевший и проданный.

Родилась Ирочка. Поначалу, как говорили старухи, она была «перевернутая» — спала только днем. Мифа перешла на полставки. Зато потом Ирочка была на редкость спокойным ребенком и не требовала к себе большого внимания. «Дитя не плачет — мать не разумеет». Дошло до того, что директор школы, ее же учительница и наша большая приятельница сказала: «Ваша Ирочка одета хуже всех». — Наши дети никогда и ничего не просили. Никогда. Ничего.

Со школой было не все так просто. Никто не рисковал взятьв ученицы дочку профессионального музыканта, тем более пианиста. Оказалось, что к этому времени в Сталинабаде не было ни одного пианиста с законченным музыкальным образованием. Даже блестящий пианист-вундеркинд, в детстве игравший Троцкому и Луначарскому, Михаил Соломонович Муравин, не закончил консерватории. Ему это, впрочем, было не нужно. Но малышей он не брал.

Взяла Ирочку директор школы Надежда Андреевна Буткевич с условием, что мама не будет вмешиваться. И Мифа не вмешивалась. Обычно преподаватели дают ученикам произведение, которые те и разучивают весь учебный год, чтобы сыграть для родителей, вызывая у детей стойкое отвращение к занятиям. Надежда Андреевна едва ли не каждый урок давала Ирочке новые вещи, не заботясь по началу об их отделке. Ирочка быстро научилась, что называется, «рвать с листа», и занятия ей никогда не надоедали.

Она была гордостью школы. Уже в школе и потом в институте она работала концертмейстером, ее часто приглашали в оперный театр. Она закончила с красным дипломом и сразу стала работать в опере. К концертной деятельности она была совершенно равнодушна, когда зашел об этом разговор, она показала свои руки: они были слишком маленькие для концертанта. — «Я себя помню с трех лет. С трех лет я мечтала быть, как мама» — сказала она. И она стала. Как мама. И лучше мамы. Несмотря на свою гнесинскую закалку, с годами Мифа стала мягче, терпеливее. Ирочка, человек по природе мягкий, снисходительный к человеческим недостаткам, всех понимающий и все прощающий. Но у нее есть один пунктик. Музыка. Это святое. Никаких послаблений. Никому. Даже самым близким друзьям. О ее требовательности ходили легенды. Когда Мифа попала в больницу, приходившие ее проведать солисты, говорили: «Суламифь Владимировна! Мы к Ирочке не пойдем, мы будем ждать вас!». -Все дирижеры просили ее играть в оркестре партию арфы.

Пианино стоит перед дирижерским пультом, а позади него, под козырьком, сидит «дерево» и «оно» не всегда в форме… Стоит кому-нибудь из них не то что сфальшивить — это профессионалы — а ошибиться в оттенке, нюансе, Ирочка, продолжая играть, оборачивается назад и выразительно смотрит на провинившегося. А оттуда ей показывают кулак — дирижер-то ничего не заметил. Ее уважали и любили в театре, хотя из-за ее требовательности в шутку называли «коброй». Любили ее и в балете. Когда ей надоедали солисты, она охотно подымалась в балетный зал — там были ее сверстники.

Профессионалы высокого класса Мифа и Ирочка свободно подменяли друг друга. Когда открылось местное телевидение, они часто там выступали, аккомпанируя своим солистам. Мифа говорила: «Телевидение хорошо тем, что на него невозможно опоздать. Когда бы ты ни пришел — они еще только устанавливают аппаратуру…»

Театр — область чувства. Во все времена в театре происходили любовные истории. Сейчас, если актер или актриса женятся или выходят замуж менее четырех раз, они уже не могут рассчитывать на «звездность».

Мы прожили с Мифой пятьдесят пять лет (она ушла в 2000 году), а знали друг друга шестьдесят один. Можно ли прожить с одним человеком более полувека?

В древнем Риме жены сами выбирали любовниц своим мужьям. И вовсе не для того, чтобы оправдать свой роман на стороне. Они понимали, что это подымет тонус их мужей, и они вернутся к ним более любвеобильными и страстными. С возрастом свежесть чувства притупляется. Ему необходима встряска. Недавно одна звезда в интервью сказала, что не считает изменой мужу, если она с кем-то переспала. Это ошарашивает. Но что-то есть и здесь. Измена — это когда уходят. Невозможно прожить жизнь, зная только своего супруга. И требовать этого нельзя. Но и делать это достоянием» широких масс трудящихся», как это происходит сейчас — цинизм. Конечно, встречаются женщины, не знавшие никого кроме своего супруга и гордящиеся этим. Но за этой гордостью подчас скрывается мучительное сожаление. Однажды я стал нечаянным свидетелем разговора двух пожилых женщин. Одна из них сказала другой: «Единственное, о чем я жалею, что у меня никогда не было любовника…»

Были ли у Мифы увлечения в театре?

Их не могло не быть.

Что бы ни говорили по этому поводу — высшее наслаждение, которым одарила нас природа — чувственная любовь. (Теперь она называется собачьей кличкой «секс»). Ни блестящая карьера, ни творческие свершения не идут ни в какое сравнение — недаром многие жертвуют ими ради любви. Все остальное — вторично.

…Главный режиссер театра — человек интересный внешне и внутренне, прекрасный рассказчик, блестящий мастер своего дела: когда он репетировал, прибегали все свободные актеры. После дневной репетиции Мифа не могла дождаться вечерней, чтобы снова окунуться в эту атмосферу праздника (чему в немалой степени способствовало и ее участие). Они оба были людьми очень творческими, и взаимная симпатия возникла между ними естественно. Режиссер и концертмейстер работают над клавиром в классе вдвоем…

… Над нами жила семья, где дети были ровесники нашим, и даже звали их одинаково: Юра и Ира. Она была учительницей, он — летчик гражданской авиации, высокий (Мифе всегда нравились высокие мужчины), стройный, моложе нас, в синей форме гражданского летчика он был неотразим. Мы дружили семьями и часто собирались. То у нас внизу, то у них наверху. В понедельник театр не работает, дети и его жена в школе, я на службе. Но и здесь отношения оставались чисто соседскими.

У Ларошфуко есть афоризм: природа, в виде компенсации, пожелала, чтобы юноши влеклись к зрелым женщинам, а старики бегали за девчонками. Молодым человеком я встречался с женщиной старше себя, умной блестяще эрудированной. Однажды она сказала: «Мы женщины, пока нас хотят». Я был розовым романтиком и так обиделся за женщин, что перестал с ней встречаться.

У Мифы женская привлекательность сохранилась до последних дней.

(После развода с Ахматовой Гумилев писал своему другу: «Я не успеваю открыть дверь, как Аня говорит: «Николай! Мы должны выяснить наши отношения». — Выяснили…).

У нас был большой друг, которого мы оба очень любили — человек в высшей степени интеллигентный и деликатный, он симпатизировал Мифе и эта симпатия была взаимной. Он умер накануне защиты своей докторской диссертации. Мне даже казалось, что если бы они стали близки, я был бы рад за них обоих. Мифа вспоминала его всю жизнь.

Был ли я искренен тогда? Теперь?

В последнее десятилетие работы в театре одному из солистов она симпатизировала больше других. Моложе лет на пятнадцать, прекрасный певец, он и внешне обращал на себя внимание. Он вел в театре ее прекрасный юбилейный вечер 70-летия. В Израиле они изредка перезванивались. Он же сказал на поминках теплое, прочувствованное слово. Все были тронуты. Спустя несколько месяцев, в один из печально памятных дней он позвонил. Я сказал:

— Она очень хорошо к тебе относилась и часто вспоминала.

— Мы очень любили друг друга, — ответил он, — но это была платоническая любовь.

Так хочется, чтобы она была счастлива. Пусть в прошлом.

Ну а я? Могу лишь повторить слова Блока: В своей жизни я любил только двух женщин. Одна — моя жена Люба, а другая — все остальные. — (Любовь Дмитриевна Менделеева — дочь знаменитого ученого-химика). По моим «подсчетам» на год жизни мужчины приходится одна женщина. Правда, в театре статистика несколько другая…

Однажды Мифа встретила меня улыбкой: «Звонили из твоего театра: «У вашего мужа есть другая женщина». — Надо знать Мифу: «Знаю. — Хотите знать кто? — Это я!». — И положила трубку.

В другой раз, на гастролях в Новосибирске, позвонила женщина (и как нашла? У нас разные фамилии): «У вашего мужа есть дочь». — Мифа пригласила их обеих. Они не приехали. Мы оба об этом жалели. (В 1945 году я возвращался с Дальнего Востока, куда сопровождал эшелон в «500-веселом» поезде. Ехать надо было долго, соседкой оказалась молодая женщина с очаровательным мальчиком, с которым я все время играл. Неожиданно она сказала: «Хочу от тебя ребенка». — Я был смущен, спросил ее адрес. По этому адресу никто не ответил…)

Большей частью мы работали в разных театрах. Почти каждый год театры уезжали на гастроли. Эти разлуки способствовали тому, что свежесть чувства сохранялась у нас долгие годы. По существу всю жизнь. Возвращаясь она говорила: «Ты у меня лучше всех!». — «Так уж и всех!» — отшучивался я. После гастролей встречались, как молодые влюбленные… Уезжали в отпуск вместе. Никогда не отдыхали врозь, друг без друга. Только вдвоем.

Побывали почти во всех ВТОвских домах: Рузе, Мисхоре, Плесе, Щелыково. Но больше всего, шесть или семь раз, в Комарове Из-за близости к Ленинграду, к его музеям и театрам, к его проспектам и дворцам, к его паркам и набережным, к его каналам и оградам, к его пригородам. Где бы ни отдыхали, заканчивали отпуск в Ленинграде. Там были родственники, друзья. Иных уж нет, а те далече…

На всю жизнь сохранили мы любовь к русской природе. Уезжая в отпуск, мы летели в Москву, а из Москвы в Ленинград ехали дневным поездом, чтобы полюбоваться из окна вагона непередаваемо прекрасными далями, как будто нарисованными рукой гениального художника, по которым мы так соскучились, живя в Таджикистане.

Поневоле вспоминаются слова русского писателя Н. С. Лескова, одного из ярых противников строительства железной дороги Петербург — Москва, мотивировавшего свой протест тем, что из «быстродвижущегося» поезда невозможно будет любоваться красотами природы.

Впрочем, и Лев Толстой был сдержан: «Раньше мы ездили из Москвы в Петербург две недели (на перекладных), а теперь двое суток (с такой скоростью шли первые поезда — прим. авт.), но стало ли человечество от этого счастливее…»

Не стало. Но остановить прогресс невозможно.

На Московской площади, за спиной памятника Ленину, было построено громадное, помпезное здание, в которое собирались перевести Ленсовет. Над парадными дверями в течение десятилетий красовалась внушительная вывеска: «Ленинградский городской совет депутатов трудящихся».

И никто этого не замечал! Не дозвонившись до Предгорисполкома, я написал письмо и получил дипломатичный ответ: «Указанная вами надпись в настоящее время заменяется». — Это был конец бредовой идеи о переносе центра города.

Уезжать в Израиль мы не собирались. Но когда в Таджикистане начались события, выбора не оставалось — в Израиле уже год жила Ирочка с мужем и дочерью. Приезд стал для Мифы роковым. Она никогда не была на пенсии, вечером еще работала, оставила кому-то бумажку на зарплату, а утром улетела.

«Куда ты меня привез! На кухню и на диван? — говорила она горько, — пошли в ульпан».

Преподавание велось на иврите. А мы и идиша не знали. Через месяц она сказала: «Я не могу больше чувствовать себя дурой. Ходи один». — Один я ходить не мог. Вернувшись, я бы ее не застал…

Ушло все. Театр. Друзья. Музыка. Она проработала в театре почти четыре десятилетия, у нее был лучший класс, лучший рояль, она была членом Худсовета, получила звание Заслуженной артистки, ее ценили и уважали. Когда она приходила, каждый стремился с ней поздороваться, сказать комплимент. В театре она расцветала. За год до отъезда театр отметил ее 70-тилетие. Было торжественно, остроумно и весело. Коронным номером был танец маленьких лебедей, на полном серьезе исполненный четверкой солистов балета под симфонический оркестр. По окончании вечера мы устроили банкет в театральной столовой.

Это был ее звездный час.

И вдруг все рухнуло.

Она не примирилась до конца. Незадолго до ухода сказала: «Хочу в Душанбе». — В театр вернулась ее близкая приятельница, исколесившая перед этим полстраны (и растерявшая все свое имущество). Это на нее подействовало.

Мифа не увяла в обычном смысле слова. В ней не было ничего от пожилой женщины. Она оставалась привлекательной. Но интерес к жизни ушел. Я говорил: «Тебе надо встряхнуться. Заведи легкий флирт, это ни к чему не обязывает», — пытался я ее заинтересовать. — «Кто?» — отвечала она.

Она почти нигде не бывала, у нее не было друзей, никто ей не нравился.

Бальзак как-то сказал: «Здесь, в постели, рождается или умирает истинная любовь». Что рождается — спорно, а что умирает — пожалуй.

Мы сохранили друг к другу нежные чувства до конца. Дорожили каждым часом, когда оставались вдвоем. Наедине друг с другом. Я ложился поздно, она уже спала. Утыкался лицом в ее теплое плечо и вокруг воцарялось спокойствие и уют. Она была легким человеком. Легко и ушла. Ни стона, ни вздоха. Закрыла глаза и отключилась. Мир праху ее.

По вечерам, когда спадала жара, мы любили сидеть возле входа в квартиру. «На золотом крыльце сидели»… Я ее обнимал. Она смущалась: «Люди ходят!»

Вспоминал ее увлечения. Ей было приятно. Никакой ревности не испытывал. Наоборот — гордость за ее женскую судьбу. Было бы обидно уходить из жизни, зная только меня.

Ведь она была для меня самым дорогим человеком!

И она была счастлива!

Я говорил: «Твоя женская судьба удалась. Я рад за тебя. Я тобой горжусь!».

Она улыбнулась: «И я тобой».