На фронте
На фронте
Командир 163-й штрафной роты капитан Щучкин и его заместитель старший лейтенант Гольбрайх
Дорога
Старшина подвел к небольшому странному холму, который при ближайшем рассмотрении оказался грудой ботинок. Обувь была новая в смысле неношеная, непривычного желто-коричневого цвета, связанная попарно за шнурки. На внушительной подошве, прочность которой не вызывала сомнений, поблескивали ровные ряды крупных выпуклых шляпок металлических гвоздей. Не без оснований сомневаясь, понадобятся ли они мне осенью, а тем более зимой до этого еще дожить надо по неопытности выбрал по ноге, с недоумением глядя на старых солдат, выбиравших размером побольше. На внутренней стороне ботинок красовалась загадочная нерусская надпись «серия АД.№ 7.5». Это был первый импорт в моей жизни.
К удивлению, ни к осени, ни к зиме я не был убит и даже ранен. Зато мое легкомыслие незамедлительно было наказано. Днем ботинки хорошо намокали, а ночью смерзались и превращались в «испанские сапоги» — изощренное орудие пыток инквизиции. Пытка продолжалась, пока не началось наступление и не появились трофейные сапоги.
К ботинкам выдали по паре добротных, цвета хаки, обмоток, сразу же по меткому солдатскому определению получивших название «трансформаторы» или «разговоры». Возни с ними было немало, в походе то и дело слышалось: «Разрешите выйти из строя! Обмотка размоталась!» Я так натренировался, что «трансформаторы» как бы сами заматывались вокруг ноги, оставалось только заправить концы.
Обувь была английская, сделанная на века и, по моему глубокому убеждению, довольно давно. Ботинки полностью утратили какую бы то ни было эластичность и совершенно не гнулись ни в каком направлении, закралось подозрение, что они были изготовлены еще во времена англо-бурской войны, долго лежали без движения в армейских цейхгаузах, и вот союзники, обрадованные возможностью от них избавиться, с удовольствием сбагрили их нам. Вместо второго фронта.
Для пехоты самая плохая дорога прямая.
Глянешь: без конца и без края пролегла, устремилась к горизонту ровная лента шоссе. Господи! Это ж, сколько еще пройти надо!..
А на извилистой дороге то холм, то перелесок, то овраг, а то и просто поворот. И хоть знаешь, что сегодня предстоит пройти все те же сорок километров, глаз непроизвольно намечает кажущийся финиш. Идешь и думаешь: там, за холмом…
За холмом все та же дорога.
На пехотном солдате всего навешано, как на том ишаке. По пять лямок на каждом плече. Иного, кто ростом не вышел, из-за снаряжения и не видно. Скатка и вещмешок, и противогаз, будь он не ладен, и каска, и саперная лопатка, и фляга, и котелок, еще и сумка полевая или планшет. В противогазную сумку, бывает, еще и противотанковую гранату пристраиваешь. Два подсумка с патронами само собой. И все это не считая оружия: винтовки или автомата.
Пот льет ручьями. Банальную эту фразу следует понимать буквально. Пот застилает глаза солеными слезами, стекает за воротник, плечи становятся темными, в ботинках хоть ложки мой. Вода не каждый раз попадается в пути, не всегда солдату удается постираться. На просушенных солдатских гимнастерках проступают белесые пятна соли. Снимешь можно поставить, стоит коробом.
Что такое пыль фронтовых дорог сейчас представить довольно сложно. Почти до конца войны пехота передвигалась пешим порядком по грунтовым дорогам, истертым в пыль до самого центра земли. Ноги утопали в пыли так, что ботинок не было видно, обмотки превращались в сплошные серые сапоги, на которых кольца уже не обозначались.
По команде: Привал вправо! Солдаты валились в пыль, некоторые, даже не положив под голову вещмешка, устраивались в кювете, чтобы ноги были повыше и отлила немного кровь. Кое-кто приспосабливался ложиться «валетом», и чтобы голова не утонула в пыли, клали ее на бедро товарища.
Обгоняя пешие колонны, проезжают автомашины, артиллерия, танки. Поднимают такую тучу пыли, что дышать нечем. Пыль хрустит на зубах, проникает повсюду. Белеют только зубы и белки глаз. Закроешь веки с ресниц слетает пласт пыли.
Запах полыни… Он так прочно въелся, что и через десятилетия кажется ощущаешь его. Будто и сейчас вокруг тебя ее непритязательные кустики. Полынью отдавало все: еда, которую привозили на передовую, чай, земля, обмундирование. Даже оружие пахло полынью. Казалось, от ее запаха не избавиться никогда.
Странное дело: теперь, когда восстанавливаешь в себе этот запах, он не раздражает, а кажется далеким и милым воспоминанием. «Я помню запах скошенной полыни» — даже песня такая есть.
В освобожденных селах встречать нас было нечем, нечем угощать. Женщины угощали семечками. Немцы презрительно называли их «русский шоколад». А мы ничего, щелкали. Семечки помогали скоротать дорогу. Я щелкал не очень умело, не было сноровки. У меня семечки превращались в своеобразный спидометр: шинельный карман отщелкал — десять километров прошел.
Деревенские мальчишки нередко посмеивались: Гляди! Дяденьки военные остановились, карту смотрят, сейчас дорогу спрашивать будут. Карты были устаревшие. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги». Впрочем, может, и не сбились с пути. Может, просто поступил новый приказ, и изменилась задача. Нам не говорят.
Хуже нет, когда колонна вдруг останавливается, разворачивается на сто восемьдесят градусов и начинает движение в обратном направлении. Перед этим долго стоим, молчим, потом поднимается тихий ропот. Хорошо, если лето. А если распутица или вовсе зима? Ни стать, ни сесть, ноги гудят, и зубы пощелкивают. Подойдешь к товарищу: Скажи «тпру!» «Тю-у-у» губы не шевелятся, замерз солдат. Если дождь тоже не лучше: мокнешь медленно, методично, промокаешь до последней нитки и ходишь потом дня два-три, а то и всю неделю, смотря по погоде, сырой и противный. Посмотришь на ребят пар идет от шинелей.
А еще бывает марш-бросок. Как-то предстояло за сутки пройти восемьдесят километров. Стояла поздняя южная осень, днем подтаяло, а ночью на дорогу лег гололед. Кони стали. Еще не перекованные на зимнюю ковку, они стояли на дрожащих разъезжающихся ногах и не трогались с места.
Каждому дается по четыре 82-х миллиметровые мины. С покосившихся столбов сдергиваем обрывки проводов, связываем за стабилизаторы и вешаем на шею. Идем тесно, поддерживая друг друга под руки. С миной падать не рекомендуется. Особенно во второй раз… При ударе она могла встать на боевой взвод…
На больших переходах солдаты старших возрастов отстают, некоторые занемогают. Колонна растягивается. Одного ободришь, другому руку подашь, а этот совсем плохой. Его сейчас стреляй спасибо скажет. Беру у него винтовку. Хоть и свой автомат все плечи отмотал, его и на одно плечо, и на другое, и на шее, и в руке понесешь, и куда бы только его не забросил, если бы… Если бы не война.
А солдат этот и на привале за своей винтовкой не идет…
Старые солдаты ухитряются спать на ходу. Пристроят голову на левое плечо, на скатку, идут, закрыв глаза, и спят. Смотришь ушел в сторону крепко, значит, уснул, второй сон видит. Берешь его за плечо и ставишь на место, в строй. Он не просыпается.
С каким нетерпением ждешь привала на ночлег!
Со многими боевыми товарищами довелось спать под одной шинелью, иных уж нет, а те далече… Нет братства сильнее фронтового. Шинель одно из проявлений его. С близким товарищем под одной шинелью и теплее, и спокойнее. Это целая наука.
Вообще-то, на двоих две шинели. Это просто так говорится: под одной шинелью. Под голову, как правило, идут вещмешки и варежки, на землю расстилаются плащ-палатки, а уж укрываемся шинелями. Та, что поновее на плечи и на грудь идет, та, что попотрепанней на ноги. Оба ложимся на один бок. Если есть благословенная возможность разуться, ноги укладываем в плечи нижней, более потрепанной шинели: одна пара ног в одно плечо, другая в другое. Верхнюю шинель, поновее, натягиваем на грудь и на плечи: плечо одного — в правом плече шинели, плечо другого в левом. Получается что-то вроде спального мешка, тепло и уютно. Если уж очень холодно — верхняя шинель натягивается на головы: одна голова в одном плече, другая — в другом.
А когда один бок занемеет, а другой замерзнет поворачиваемся оба сразу, как по команде. И чуткий солдатский сон продолжается.
В ночь с 6 на 7 ноября дивизия совершила марш-бросок из под Сталинграда на Дон.
Под Сталинградом я сделал «головокружительную карьеру», стал сержантом, командиром отделения из одиннадцати человек которого осталось четверо: двое погибли, пятеро ранены.
Мела пурга. Дул пронизывавший ветер, превративший несильный, в общем, мороз в настоящее бедствие. В темноте, скользя и падая, проклиная все и вся, с трудом различая в слепящем колючем снеге спину идущего впереди, колонна стала растягиваться. Вскоре шли уже наугад, полу-замерзшие, круто наклонясь вперед, на ветер, пробивая головой белесую тьму, лишь изредка распрямляясь и тараща глаза в поисках маячивших впереди бестелесных фигур, чтобы не сбиться с пути.
У меня был товарищ, на несколько лет старше, до войны работавший в Сибири на золотых приисках. В этом было что-то загадочно-романтическое, я смотрел на него снизу вверх. Мне казалось, что золотоискатели люди из старого, досоветского мира, в нашей жизни ни им, ни добываемому ими «презренному» металлу не может быть места. Он никогда не был в театре, не увлекался чтением, зато он прекрасно умел слушать. Нашим долгим беседам способствовало то обстоятельство, что мы оба одновременно стали сержантами, командирами отделений одного взвода и в долгих пехотных походах сотни километров прошагали рядом. Особенно нравились ему рассказы о Москве, в которой он никогда не был, о столичном метро, которым в те годы гордилась страна, о театрах. Иногда я пересказывал ему содержание книг.
И в этот раз мы, как всегда, шли, стараясь держаться друг друга. Колонна вскоре растянулась, стала таять в мареве тумана. Товарищ, более крепкий и выносливый, постепенно отрывался, уходил вперед. Его широкая спина еще некоторое время маячила впереди, но вот растаяла и она… Не было сил крикнуть вдогонку, свирепый встречный ветер вбивал голос в горло и, казалась, можно было подавиться собственным криком.
Зато в небе никого. Тихо. Нас не бомбят и не обстреливают. Холодно. И хочется есть. Невдалеке забрезжил огонек хутора. На деревянных ногах вхожу в избу, прошу разрешения погреться. Изба жарко натоплена, стою у порога, оттаиваю. За столом два интенданта и краснощекая веселая хозяйка пьют и едят. Видят, сукины дети, солдат у порога стоит, посинел весь, рук и ноги не гнутся, ему бы кружку кипятка без заварки, уж куда больше. Так нет! (Замечу в скобках, что в казачьих местах встречали нас сдержанно…) Постоял, отогрелся немного, помянул в сердцах их родителей и пошел дальше своей солдатской дорогой.
Стал вырисовываться силуэт какого-то строения. Дом у дороги, ни окон, ни дверей, частично, видно на топку, сорван пол, но крыша цела. Температура, как на улице, но так не дует. В доме пока никого, постепенно народ набивается. Пришедшие первыми ложатся на пол, последние друг на друга. Как в сказке: дом без окон, без дверей, полна горница людей. Кому надо выйти по нужде в темноте ступают прямо по спящим. Солдаты не просыпаются, только бормочут спросонья что-то неразборчивое.
Донские степи не Белоруссия и Украина, не Смоленщина. Там шаг шагнешь деревня. А тут топаешь-топаешь, а села все не видать.
Пехотная судьба известна: пока на своих двоих доберешься до населенного пункта там уже штабы, артиллерия-кавалерия и другие части, имеющие транспорт. К какой избе не сунешься: Стой! и для убедительности клацают затвором. Хуже всего солдатам из Средней Азии. Приставили винтовки к плетню, сели, руки в рукава и дремлют. Замерзнут! Силой поднимаем и заставляем бегать, чтобы разогрелись.
Солдаты среднеазиатских республик на фронте обобщенно назывались узбеками. Воевали они плохо. И тому были причины: к началу Отечественной войны советской власти не исполнилось еще и четверти века, а в некоторых из этих республик и того меньше. Молодые эти ребята не понимали, почему и за что они должны погибать за тысячи километров от родных мест. Известны случаи, когда в Ташкенте узбекские матери ложились на рельсы, чтобы воспрепятствовать отправке своих сыновей на фронт и комендантский взвод их растаскивал. Уже тогда можно было слышать на улицах крики мальчишек: Узбекистан для узбеков! Из-за плохого знания, а порой и незнания русского языка их старались направить в строительные подразделения, но значительная масса попадала и в боевые части. Командиры батальонов и рот на полном серьезе говорили: меняю десять узбеков на одного русского солдата. И это не было издевкой. Комбату нужно выполнять задачу. Ему не до шуток.
Студенты медицинских вузов, эвакуированных в эти края и проходивших практику в местных госпиталях, были поражены огромным количеством раненых в левую руку… Это «голосовавшие» на передовой в ожидании выстрела немецкого снайпера…
Снимаем плетни, скрытно тащим к берегу и в воду. Намораживаем переправу. Рукавицы за пазуху, уплывут старшина новых не даст. И помогают мало, набухают и примерзают к плетню, пусть лучше руки примерзают, по крайней мере, не потеряются. Поочередно отрывая пристывшие пальцы, оставляя на прутьях клочья кожи, держим плетень, чтобы не развернуло и не отнесло течением, ждем, пока схватится ледком. На плетнях быстро нарастает «сало», ноябрь как-никак.
19 ноября форсируем Дон в районе хутора Мело-Клетский. Рано утром, после мощной артподготовки, бежим по этой самой намороженной переправе. Черными глазницами на белом льду реки поблескивают свежие полыньи от снарядов и мин. Закручиваясь в воронки, несется в них темная, холодная вода, только что принявшая в свое безмолвие многих наших товарищей. Покрытые льдом и слегка припорошенные снегом плетни «зыбаются» под ногами. Всхрапывают и пятятся лошади.
Но люди не кони! Вперед!
Страшно…
А что делать? Страшно не страшно, а надо идти.
Началось окружение Сталинградской группировки.
Бомбежка по площадям
Теперь все знают, что земля круглая. По телевидению показывали снимки из космоса. Неведомо куда несется небольшой беззащитный шар, сиротливо затерянный в бесконечном пространстве. Овладевает какое-то щемящее чувство. И это мы? Весь мир? Вся цивилизация? Как же нужно его беречь!
А земля всегда казалась плоской. Ее шарообразная форма еще в школе воспринималась чисто умозрительно.
Но однажды в бескрайней степи я увидел Землю на таком большом пространстве, что ее кривизна ощущалась физически. По краям далекого горизонта она как бы заваливалась, уходила в дымку и исчезала.
Эта Земля горела.
Горела не земля в смысле почвы, на которой мы растим наш хлеб и наших детей и в которую уходим чаще всего до срока.
Горела планета Земля.
Пожар был неправдоподобно огромен. От края до края горизонта, насколько хватало глаз, простиралось пламя. Казалось, огненный венец продолжается за гранью видимого, жаркими клещами сжимая весь земной шар. Из космоса, вероятно, Земля представлялась пылающим кораблем под огромным черным парусом, несущимся к своей неотвратимой гибели.
Море огня бушевало. Местами взвивались сполохи, языки пламени взмывали в поднебесье и растворялись, исчезая в дыму. На всем протяжении огненного венца, резкой гранью отрываясь от него, вздымалась громадная черная туча, и казалось, на всем белом свете ничего больше нет, кроме сверкающей полосы огня и этой тяжелой черной тучи, в смертельном объятии прильнувшей к земле. Туча уходила на много километров в высоту, постепенно сужалась, серела, светлела и высоко в небе заканчивалась маленьким белым облачком, слегка развернутым по ветру.
И это девственно белое облачко в ярко голубом небе над громадой огня и черного дыма потрясало.
Так горел Сталинград.[3]
Земля вставала дыбом. Она рвалась вверх, вырастая в огромную мутно-серую стену. Стена быстро и неровно, рывками росла в длину и, поднимаясь к небу, замедляла свой бег. Рядом с ней дымной полосой ложилась на землю и росла вторая стена. Казалось, воздвигается, вырастая из земли, фантастическое здание. Доносился гром. Он звучал непрерывно, слегка и не надолго затихая, чтобы с новой силой ворваться в уши и сердца.
Это был гром войны, и стены эти стенами смерти.
Самолетов не было видно, и от этого было еще страшнее. Где-то под самым солнцем они растворились в ясном голубом небе, и лишь по едва заметным, расплывающимся облачкам зенитных разрывов можно было определить их полет.
Впоследствии в районе Самбекских высот Саур Могила, Матвеев Курган, получивших название Миусского фронта, в Дмитровке, по ожесточению и упорству боев названной Малым Сталинградом, еще не раз на собственной шкуре пришлось испытать так называемую бомбежку по площадям. Хуже нет кассетного бомбометания. Бросит немец желтый двухметровый цилиндр, он поболтается в воздухе, раскроется, и несколько десятков мелких бомб косяком идут на цель. Неба не видно! А эта цель мы. Если надежного укрытия нет или в поле попался пиши пропало. Та, что над тобой эту пронесет. А вот та, что с недолетом твоя…
Но и простая бомбежка не легче. С утра пораньше «рама» летает немецкий самолет корректировщик, прозванный «рамой» за двух-фюзеляжную конструкцию. Это уж верная примета: жди гостей. А вот и они. Из-за горизонта на большой высоте выползают колонны «хейнкелей». Раздается тревожная команда: «Воздух!» Озираясь, привычно ищем щель. «Хейнкели» приближаются длинными изогнутыми линиями, звеньями по три самолета. Начинаем считать: три, три, три можно сбиться со счета. Три, три, три когда же будет конец? Три, три… Слева сто восемь, справа девяносто шесть, по центру уже некогда считать…
Ведущий самолет выбрасывает репер дымовую шашку, сигнал к началу бомбежки.
Резко застучали зенитки. Небо густо зацветает плывущими по ветру белыми барашками. Невдалеке барражируют наши истребители ждут, когда зенитчики разгонят колонны, и можно будет атаковать небольшие группы и одиночные бомбардировщики. У каждого «хейнкеля» в хвосте пулеметная турель, колонна создает сплошную завесу огня — не подступишься.
Но и на нашей улице праздник! Снаряд попадает в одну из машин и, по-видимому, угодил в бомбу. Самолет взрывается. Разваливается на части, обломки летят вверх, в стороны и вниз. В ту же секунду от взрыва загорается соседняя машина, от нее отделяются два комочка, и не успевают над ними раскрыться купола парашютов, как она в беспорядочном падении врезается в землю. Над местом падения ввинчивается в небо столб черного дыма. Но и это еще не все! Задымил и, оставляя за собой длинный косой шлейф, резко пошел на снижение третий самолет этого звена! Случай редчайший сбиты сразу три вражеских самолета. Над фронтом раздается такое ликующее «УРА!», что на минуту перекрывает грохот бомбежки.
А она идет своим чередом. Приближается. Грохот нарастает. Уже различим истошный вой летящих бомб. Всколыхнулась земля. Солдаты нервно скручивают «козью ножку» и глубоко затягиваются. Я некурящий. Проверяю, все ли пуговицы застегнуты на воротнике, и расправляю по поясу гимнастерку. Все. Больше делать нечего…
Земля гудит и вздрагивает. Рядом. Визг становится нестерпимым. Это уж точно наша. Господи! Только бы без мучений… Удар! Угол блиндажа оседает. Кто-то охает. Следующая прямая… Опять рядом. Следующая чуть дальше. Дальше… Дальше… Пронесло? Еще не верим. Еще все внутренне сжаты и напряжены.
Полоса бомбежки медленно удаляется и внезапно обрывается. Тишина. Наступает минута молчания. Внутренним взором каждый ощупывает себя, жив ли, цел ли… Раздаются команды, доносятся крики раненых. Выползаем, отряхиваемся, связисты с катушками налаживают связь. Фронт оживает.
В радио-роте у меня знакомая девушка. Мы симпатизируем друг другу, хотя видимся редко, ни разу даже не поцеловались. Вера ранена. Осколок прошел по виску и повредил глаз. (Не говорят ли теперь дворовые мальчишки: эта кривая с третьего этажа?) Раненых уже увезли. Грустно сидят девушки. Некоторые плачут. На них обрушился главный удар. Ни среди убитых, ни среди раненых не найдем начальника одной из радиостанций.
Прямое попадание? Но что-то же должно остаться. Уже приходили из СМЕРШа: не сбежал ли? Откапываем и буксиром вытаскиваем, выдергиваем из земли искореженную машину. Так и есть. Он выбрал самое безопасное место между передним колесом и стеной земли. Но именно сюда и попала бомба… Несем тело в братскую могилу. Нас сопровождает какой-то странный звук из пробитой головы с шипением вываливается мозг…
Смотрим в небо. Еще недавно ничего не было видно вся земля в воздухе. Лишь там, где должно быть солнце, чуть светлее. Постепенно тьма редеет, и сквозь дымную мглу показывается солнце. Странное. Оно, как белая тарелка, и на него можно безболезненно смотреть.
Это солнце войны. Оно не светит и не греет, кажется посторонним и пугает своей неестественностью.
Но где-то там должно же быть наше привычное, яркое и теплое светило?
И оно появляется.
Северо-западнее Сталинграда
Поздним летом 1942 года в ежедневных сводках Совинформбюро появился абзац, долгие месяцы неизменно начинавшийся словами: «Северо-западнее Сталинграда наши войска вели бои…»
Здесь, в степи, у разъезда «564 километр» занимал оборону наш 594 стрелковый полк.
Название разъезда запомнилось. Когда германские войска были окружены, к этому разъезду должен был выйти немецкий парламентер с белым флагом. Не вышел.
На железнодорожном пути стоял эшелон. На платформах тридцатьчетверки. Несколько танков каким-то образом успели сползти на поле и в беспорядке застыли вблизи железнодорожного полотна. Горько было видеть эти неподвижные боевые машины, не сделавшие, быть может, ни одного выстрела. Какая трагедия войны здесь разыгралась? Скорей всего, эшелон шел в Сталинград, когда дорога неожиданно оказалась перерезанной, паровоз расстрелян в упор, и пути назад уже не было.
Ночью над нашими окопами раздался ужасающий грохот. Вскочили, похватали винтовки. Как-то уверенней себя чувствуешь с оружием в руках.
Открылось необычное, невиданное зрелище. Из клубящейся черной тучи за нашими окопами вырывались и стремительно неслись по небу в сторону противника огненные шары, оставляя за собой мерцающий кометный след. Кто-то крикнул: «Катюша»! Так вот они какие! О них ходили легенды. Но мы видели их впервые. Впоследствии много раз приходилось наблюдать «работу» гвардейских минометных частей, как они официально назывались. Но тот первый залп над нашими головами был особенно впечатляющим.
В ответ противник открыл ураганный огонь по клубам дыма и пыли. Но было поздно. Дав залп, «катюши» развернулись и быстро уехали. Что предназначалось им досталось нам…
А потом был бой. Длительный, тяжелый и упорный. Мы «улучшали свои позиции», как принято говорить в таких случаях. Немцам пришлось оттянуть часть войск от центра города, где создалось тяжелое положение, и перебросить на наш участок. В этом и состояла наша задача, так кратко обозначенная в сводке Совинформбюро «наши войска вели бои…»
Измотанные, усталые, сидим в траншее. Прислонившись к стенке окопа и поставив между колен свою СВТ, невесело думаю: это Сталинград, как еще далеко до Берлина! И не доживешь до победы…
У приклада упала тяжелая капля крови. Не удивился. В бою участвовало непривычно много наших самолетов. Впервые с начала войны мы не взывали к богу и черту: где же наши! Капля крови упала на сухую землю и закаталась в пыль. Земля не приняла ее. Слишком много крови было здесь пролито. Вторая капля упала в первую и разбрызгала ее. Уже и с неба капает кровь. Отрешенно смотрел, как обгоняя друг друга, падали красные капли, постепенно расплываясь в небольшое пятно. Что с неба капает кровь, казалась понятным и неудивительным. Но почему у моих ног? Провел рукой по лицу ладонь в крови. Осколок прошелся по верхней губе. Грустно усмехнулся: поцелуй войны. И не почувствовал. Несколько дней не улыбался. Впрочем, и поводов не было…
Во время атаки танк намотал на гусеницу провод. Прервалась связь с одним из батальонов. Двое связистов ушли и не вернулись. Командир полка подполковник Худолей молча посмотрел на меня. Говорить ничего не надо. Так же молча беру в руки провод, выскакиваю с НП и, пригнувшись, сейчас, в затишье, время снайперов зигзагами бегу к догорающему танку. Экипаж его покинул, но немецкий снайпер держит это место на прицеле. Чуть поодаль батальонный комиссар Дынин, накануне пришедший в полк не то из политотдела, не то из медсанбата, где мог бы воевать до победы. Человек он был немолодой, но билось в нем горячее сердце патриота, и он попросился в стрелковый полк. По имени на фронте называть не принято, фамилия у меня трудная, звания я еще не имел, может, поэтому, а может, для значимости называл он меня обобщенно: Комсомол! И я этим гордился. В то утро он подозвал меня перед атакой и сказал: «Комсомол! Личным примером!» И выразительно глядя в глаза, повторил: «Личным примером!»
И вся наука. Легко сказать «личным примером»! Надо вскочить первым, когда единственное и естественное желание поглубже зарыться, спрятаться в землю, грыз бы ее и рыл ногтями, только бы слиться с ней, раствориться, стать незаметным, невидимым. Вскочить, когда кругом все грохочет, рвется, свистит и завывает, когда смерть торопливо и жадно отыскивает именно тебя, как там, у Семена Гудзенко: «мне кажется, что я магнит, что я притягиваю мины», чтобы обязательно убить, и хорошо, если сразу. Подняться, когда твои товарищи еще лежат, прижавшись к теплой земле, и будут лежать еще целых несколько секунд вечность! Вскочить в неистовом крике «Вперед!», которого все равно никто не услышит нельзя…
Уж сколько об этом писали, сколько еще напишут, а все, как в той детской книжке: если у тебя в детстве болели уши, тебе не надо рассказывать, а если не болели тоже ни к чему, все равно не поймешь.
Иной раз посмотришь на небо и думаешь в последний раз вижу. И заколотится сердце отчаянием. В те несколько мгновений, когда стоишь один на смертном поле войны, все снаряды и мины, все осколки и пули летят только в тебя. Больше, вроде бы, и не в кого. Как сказал поэт: «Сейчас настанет мой черед. За мной одним идет охота». А когда все встают, как-то легче.
На всех, может, и не хватит…
Подняться первым нелегко. НО НАДО. Есть приказ. Есть долг. Есть присяга, о которой никто, никогда не вспоминает. Поразительно!
Теперь многие сомневаются, что мы шли в бой со словами: «За Родину! За Сталина!» Шли. Во время атаки солдаты не выкрикивают лозунгов, а просто кричат нечто среднее между «а» и «у», чтобы подбодрить себя и напугать противника. Но перед наступлением призыв звучал в речах политработников и командиров. Автору это известно не понаслышке. Довелось быть комсоргом и стрелкового батальона и стрелкового полка, и если эти строки прочтет кто-нибудь из командиров, пусть вспомнит куда и с какими заданиями они посылали своих комсоргов.
В величии и гениальности Сталина мы не сомневались. Что? Тридцать седьмой год? Так ведь кругом враги. Об этом и в газетах написано, и сам Сталин об этом сказал. Погиб в тридцать седьмом и мой отец. Ну, с ним-то все ясно. Он в эту мясорубку попал случайно: «лес рубят щепки летят»…
Теперь, когда все мы знаем, сколько жестоких, напрасных, ненужных жертв, сколько миллионов погибло по вине Сталина, приходишь в ужас, и горькое сожаление, что столько лет был обманут и что ничего уже нельзя исправить отравляет жизнь. Эта трагедия никогда не изгладится из памяти.
Оба связиста лежат рядом с танком. Снайперская работа. До вечера их не вынести. Плюхаюсь рядом. У одного из связистов в руке провод. Снайпер заметил какое-то движение, не разобрал в оптическом прицеле что к чему и перепутал. Пуля сухо щелкнула по шинели убитого. «Мертвый спасает живого» мелькнула где-то читаная фраза.
Не пошевелиться. Втиснувшись в спасительную землю, нашариваю второй конец провода, на секунду коснувшись холодной уже руки товарища. Если сейчас все делать по наставлению скорей всего не будет ни связи, ни меня. Беру в зубы конец провода, сильно дергаю, изоляция снимается, зуб раскалывается. Оба конца крепко зажимаю зубами. Связь есть. Замираю на такой уютной, согревшейся под солнцем земле, дожидаюсь, когда кончится затишье. Сейчас от снайпера не уйти.
Мимо проползает комиссар полка Дынин. Он вместе с нами ходил в атаку и теперь решил вернуться на НП. Поравнялся со мной. Приподнимается на левом локте. В то же мгновение под лопатку влетает пуля! И выбивает из шинели столбик пыли… Лицо синеет. Значит, в сердце…
Дождавшись заварушки, вскакиваю и броском сваливаюсь в окоп КП батальона. Комбат ухмыляется: прибыл к месту службы. По восстановленной линии поступил приказ: сержант такой-то назначается комиссаром батальона. Убыль в войсках была такая, что дивизией командовал подполковник, а нашим полком — одно время — старший лейтенант. Так что удивляться нечему.
Комбат протягивает котелок. Кормили нас, в основном, пшенной кашей, на которую мы уже же не могли смотреть — это чувство сохранилось на всю оставшуюся жизнь и вожделенной для последующего поколения таранькой, от которой зверски хотелось пить, А воды не было. Привезут ночью чай по пол-котелка на брата, хочешь пей, хочешь умывайся. Интенданты старались как-то скрасить меню командиров. В котелке были макароны, пережаренные с американской тушенкой! Царская еда! Никогда, ни до, ни после никакое блюдо не казалось мне таким вкусным. Но не успеваю достать из-за обмотки ложку, как начинается артиллерийско-минометный налет. Сижу согнувшись, прикрывая котелок грудью. Но даже грудью защитить макароны не удается, от взрывной волны песок попадает в котелок, и макароны скрипят на зубах.
Еще долго я помнил немцам эти жареные макароны. И скрипел на них зубами.
Не только из-за макарон…
Рядом с нами окоп артиллерийских наблюдателей. Под шум войны мы с ними перекрикиваемся. В нескольких десятках метров позади наших окопов, к небольшой высотке, на которой расположен НП, неловко перебегает по открытой местности солдат. Эх! Не надо бы. Демаскирует нас! И мы, и артиллеристы кричим: «Ложись!» и добавляем: «чтоб ты был здоров», и что-то в этом роде. Но солдат не слышит, либо не понимает и торопится поскорей добраться до цели. Немцы не могут его не видеть, но молчат, ждут куда спрячется, соображают, сукины дети!
С видимым удовлетворением солдат переваливается в окоп артиллеристов. Что они ему там говорят, мы уже не слышим. Мгновенно все вокруг превращается в настоящий ад. Сжимаемся в комок. Безжалостный плуг войны перепахивает высотку вдоль и поперек. И еще раз. И еще… Тяжелая мина попадает прямо в окоп артиллеристов! Глухой взрыв тяжело выплескивает за бруствер двух офицеров-корректировщиков и связиста. Незадачливый солдат остается на дне окопа. Ни стона, ни вздоха.
Прямое попадание.
В сумерки собираемся возле танка. Почти по чеховской «Хирургии» ребята с хохотом вытаскивают плоскогубцами отколовшуюся часть зуба. После тяжелого дня все-таки развлечение.
Танк еще дымится. Время от времени внутри него что-то рвется, и языки пламени пробиваются в щели. Мимо проходит нерусского вида пожилой солдат, скорей всего уроженец Средней Азии. В руках у него винтовка и на штыке раскачивается котелок с пшенной кашей. С чисто восточной невозмутимостью он ставит его разогревать на догорающий танк.
Есть-то надо. Война продолжается.
Жестокость
Написал и задумался. Нужно ли писать ВСЮ правду о войне? Правильно ли поймут молодые, не знавшие войны, ту меру жестокости, которая была необходима, чтобы победить? Необходима ли? Всегда ли? Как установить критерий необходимости в обстановке, когда собственная, один-разъединственный раз дарованая жизнь висит на волоске, таком тонком, таком неверном и может оборваться каждое следующее мгновение, как только что, на твоих глазах, оборвалась жизнь твоего товарища… Воина НЕ естественное состояние человечества.
Что значит вперед? Что значит ни шагу назад? За этими словами стоит железная воинская дисциплина. И это не случайные слова, в них суровая сущность войны.
По последним данным последним ли? Безвозвратные потери противников на поле боя составляют у немцев 3 млн., у нас 12…
Потрясает разница в смертности наших военнопленных в 1-ю Мировую войну 5 % и во 2-ю 48 % (по некоторым данным до 60 %). В 1-ю Мировую войну офицеры и генералы хранили верность присяге, а у Власова служили многие полковники и генералы Красной Армии. По-разному вели себя в 1-й и 2-й мировых войнах и народы Северного Кавказа. О присяге никто и не вспоминал.
Как отнестись к тому, что каждый 17-й военнослужащий германских вооруженных сил был бывшим гражданином СССР (главным образом во вспомогательных войсках).
Осуждено Военными трибуналами около миллиона (995 тыс.) человек. Из них половина (440 тыс.) направлена в штрафные роты и батальоны, расстреляно 136.7 тыс., остальные направлены в тюрьмы и лагеря.
Я не берусь ни определить меру жестокости необходимой для Победы. Ни оправдать, ни осудить.
Когда в центре Сталинграда сложилась тяжелая обстановка, дивизия была переброшена северо-западнее города с целью оттянуть на себя часть сил противника. Высадились в километрах двухстах от исходного рубежа. Дальше железнодорожные станции и пути были разбиты немецкой авиацией.
Шли по жаркой степи почти без отдыха, валились с ног, а шли. Командир и комиссар полка шли пешком, коней своих вели на поводу.
Полк с ходу вступил в бой. Потери были велики. Один из батальонов так поредел, что старые солдаты, участники еще первой мировой войны, оставшись без командиров, убедили остальных сняться с позиций и уйти в тыл на отдых и переформировку. Наверное, так оно раньше и бывало, но теперь шла другая война. Меня послали следом, я нашел и вернул остатки батальона из второго заслона на передовую.
Путь во второй эшелон лежал по балке Солдатской. Балка длинная, километра два, если не больше, извилистая, не очень глубокая. В ней разместились штабы, вспомогательные службы, связь, боепитание, полевые кухни, санроты. Здесь же стояли тяжелые минометы, время от времени гулко ухающие в сторону противника. Все это закапывалось, зарывалось в землю, пологие склоны балки были сплошь изрыты щелями, возле которых копошились, что-то укрепляя и прилаживая, солдаты. Некоторые сидели и с наслаждением курили разнокалиберные самокрутки день был теплый.
Это ж, сколько народа во втором эшелоне! А на передовой раз, два и обчелся….
Через несколько часов, когда с остатками батальона возвращался на передовую, балки было не узнать… Война прошлась по ней, да, видно, не один раз. Скорей всего здесь поработали пикирующие бомбардировщики. Все изрыто, исковеркано. Ни одной уцелевшей щели, ни одного окопа, узкая дорога посередине балки завалена разбитой техникой, перевернутыми изломанными бричками. Еще дымится опрокинутая кухня с солдатскими щами. И трупы, трупы, трупы… Убитые лежат еще там, где настигла их смерть не дошла еще очередь убрать. Уцелевшие, полуоглохшие, не пришедшие еще в себя от дикого разгула войны солдаты перевязывают раненных товарищей, пристреливают покалеченных лошадей. Подавленные, с трудом пробираемся по балке, осторожно переступая через трупы людей и лошадей, как будто можно им повредить.
Это ж, сколько солдат побито! Вот тебе и второй эшелон! Нет, на передовой лучше… Еще только раз за всю войну довелось увидеть столько убитых. Даже еще больше. Было это под Рычковой Горой. Сотни трупов лежали вповалку, штабелями, друг на друге.
Но то уже были немцы.
Именно в эти тяжелые дни, когда немцы были все еще недалеко от Москвы, Ленинград умирал в блокаде, и противнику удалось в Сталинграде выйти к Волге, поступил приказ Сталина № 227, более известный, как приказ «Ни шагу назад». По этому приказу создавались штрафные роты и батальоны и заградотряды, которым предписывалось останавливать отступающих любыми средствами… Приказ зачитывался в ротах и батареях.
«Сегодня, 28 июля 1942 года, войска Красной Армии оставили город Ростов, покрыв свои знамена позором», — говорилось в приказе.
Суровые слова Сталина: «Народ утрачивает веру в свою Красную армию» острой болью отзывались в сердцах солдат. Более сорока послевоенных лет этот приказ, хорошо известный на Западе, тщательно скрывался от советского народа и лишь в перестроечные годы был опубликован в Военно-историческом журнале. За рубежом больше акцентируют внимание на его карательной части. Да, она была жестока. Приказом, в частности, предусматривалось выселение семей предателей и дезертиров. Но и положение было критическим, и вера в победу на пределе.
Бессмысленно спорить сейчас, хороший или плохой был приказ. В тот момент необходимый.
Минрота шла тяжело. 82 миллиметровым минометам конная тяга не положена, только для боеприпасов. Один несет на плече ствол, другой на спине плиту. Ствол весит девятнадцать килограммов, плита — двадцать один пятьсот, станина четырнадцать. В жару, под непрерывно палящим солнцем, эти килограммы кажутся тоннами. Мысли плавятся и исчезают. На задворках сознания скребется шкурная мысль: «А-а! Пропади оно все! Упасть бы под этой проклятущей плитой, пусть раздавит все легче, чем такие муки…» И ведь идешь! И откуда только силы берутся?..
Командовал минротой лейтенант Александр Ободов.
Он был кадровым офицером, до войны успел окончить военное училище, дело знал хорошо, солдат жалел, и они его любили. Он был года на два старше меня в юности это много, офицер, а я сержант, тем не менее, мы дружили.
Саша вел роту, стараясь не растерять людей, матчасть. В роте было много солдат старших возрастов, идти с минометами им было трудно. Приходилось часто отдыхать. Рота сохранила походный порядок, но отстала от полка сначала на сутки. Потом на двое…
Чтобы облегчить положение, Саша решил взять лошадь в колхозе. Старик-крестьянин сказал: «Сынок! Ни пахать, ни сеять, ни убирать не на чем! Что есть будете?» И у Саши не поднялась рука. Надо было сказать: «На себе, отец, будете и пахать, и сеять, и убирать». Не сказал. И коня не взял. (А я бы взял?)
Но война не жалеет и не прощает.
В тот день мы не продвинулись ни на шаг. Я сидел на телефоне, когда позвонил командир дивизии. Я передал трубку командиру полка: «Почему не продвигаетесь?» спросил командир дивизии. Командир полка стал что-то объяснять. «А вы кого-нибудь расстреляли?», Командир полка все понял и после некоторой паузы произнес: «Нет. Так расстреляйте!»
Это не профсоюзное собрание. Это война. И только что прогремел 227-й приказ.
Вечером, когда стемнело, командиры батальонов, рот и политруки были вызваны на НП командира полка. Веером сползлись вокруг. Заместитель командира стал делать перекличку. После одной из фамилий не остывший еще голос взволнованно ответил: «Убит на подходе к НП! Вот документы!» Из окопа протянулась рука, и кто-то молча принял пачку документов. Совещание продолжалось.
Я только вернулся с переднего края, старшина сунул мне котелок с каким-то холодным варевом, и я доедал его сидя на земле.
С НП доносились возбужденные голоса. После контузии я слышал плохо, слов не разбирал. Из окопа НП, пятясь, стал подниматься по ступенькам Саша Ободов. Следом, наступая на него и распаляя себя гневом, показались с пистолетами в руках комиссар полка, старший батальонный комиссар Федоренко и капитан-особоотделец, фамилия которого не сохранилась. (Это было еще до введения единоначалия, когда командир и комиссар имели равные права, подпись была у командира полка, а печать у комиссара.)
— Товарищ комиссар! — в отчаянии, еще не веря в происходящее, повторял Саша, — Товарищ комиссар! Я всегда был хорошим человеком!
Раздались хлопки выстрелов. Заслоняясь руками, Саша отмахивался от пуль, как от мух. На лице у него появилась первая, бескровная еще, муха.
— Товарищ комиссар!
Вторая. Тоненькая струйка крови показалась на щеке. Третья.
— Това…
Саша умолк на полуслове и со всего роста рухнул на землю. Ту самую, которую так хотел защитить.
Он ВСЕГДА был хорошим человеком. Было ему двадцать два года.
Немцы непрерывно освещали передний край ракетами и низко расстилали над нашими головами разноцветный веер трассирующих пуль. Время от времени глухо ухали мины. Ничего не изменилось. Война продолжалась. Но на одного хорошего человека стало меньше…
Кто-то крикнул: «На партсобрание!» Сползлись вокруг парторга. Долго, не глядя друг на друга, молчали. Не сразу заговорил и парторг. Взволнованно выкрикнул: «Товарищи коммунисты! Вы видели, что сейчас произошло! Лучше погибнуть в бою!» Так и записали в решении: «Слушали: Биться до последней капли крови. Постановили: Умереть в бою».
Теперь многие стесняются своего членства в партии.
Я — нет.
Я не партийный функционер, не был прикреплен ни к спецмагазину, ни к спецполиклинике, не ездил в санатории и на курорты, не пользовался никакими благами партийной номенклатуры.
Я вступил в партию под Сталинградом. Ночью к моему окопу подползли комиссар и комсорг полка, они дали мне рекомендации, третья комсомольского бюро. Никакого собрания не было. Политотдельский фотограф сидел у противоположной стены окопа до рассвета вспышки он сделать не мог, это была бы последняя вспышка в его жизни, да и в моей щелкнул и поскорее уполз. (Комсомольские билеты были на фронте без фотографий.)
Зато привилегию я получил сразу.
Вызвал комиссар: «Ты теперь коммунист! Будет зеленая ракета вскочишь первым: «За Родину! За Сталина!» и вперед! Личным примером!» Легко сказать… Вскакивать не хотелось. Ни первым. Ни последним. Это после войны появилось много желающих. Тогда их почему-то было меньше.
У Александра Межирова есть стихи: «Коммунисты! Вперед!» Так было. И вскакивал. Как будто внутри пружина заложена. И бежал. И кричал. Что? Не знаю. Все равно этого никто не слышал. И я сам тоже.
Накануне был тяжелый день. Противник непрерывно атаковал. Еле отбились. Нехотя вставало солнце, первые, робкие еще лучи осветили траншею. Молодой лейтенант, командир пулеметного взвода, после тревожного полусна, поднял бинокль, чтобы осмотреть оборону противника. Луч солнца попал на линзу. В ту же секунду прозвучал выстрел снайпера. Но он его не услышал. Почувствовал сильный, резкий удар в голову и с горьким отчаянием успел подумать: «Все! Отвоевался…». Пуля попала под левый глаз и вышла в затылок.
Сколько лежал не знает. Вдруг почувствовал, как по телу прошла судорога, стал бить озноб. С удивлением обнаружил, что, вроде бы, жив. Сознание вернулось, голова была тяжелой, ее невозможно было поднять, заплывшие глаза не открывались, челюсти свело.
Пальцами раздвинул веки и увидел, что лучи солнца косо, как и перед роковым выстрелом, стелются по земле. Значит, дело идет к вечеру. Сколько же он пролежал? Часов десять? Он лежал на спине. С трудом повернулся набок. Вокруг убитые. Свои и чужие. Никого не слышно. Подтянул автомат, кое-как перевалился на живот и стал ползти. Самому из глубокой траншеи не выбраться, нужно найти пологий склон. Долго ли полз, коротко ли время остановилось. Дополз. В этом месте через траншею прошел танк. Полежал, собрался с силами и стал карабкаться наверх. На вершок поднимется, автомат подтягивает без оружия в медсанбате не примут. Цепляясь пальцами, обламывая ногти, на локтях выполз из траншеи.
Косые лучи солнца по-прежнему веером расходились по небосклону. Повсюду лежали убитые. Бой прокатился в какую сторону? и затих. На горизонте показалась редкая цепочка людей. Они шли к передовой. Время от времени наклонялись. Санитары! с облегчением вздохнул он, и пополз навстречу.
До слуха донесся пистолетный выстрел. Не обратил внимания. Раздалось еще два сухих хлопка. Насторожился. Присмотрелся. Люди были в нашей форме. Похожи на азербайджанцев.
И вдруг он понял! И будто молния ударила ему в голову!
Это не санитары! Это мародеры… Пристреливают раненых и обирают убитых. И снова черное отчаяние овладело им. Остаться в живых после смертельного ранения и погибнуть от рук своих! Какие это свои? Они хуже фашистов.
Пристрелят! горько думал он, продолжая ползти. Встретились. С трудом вывернув голову, попросил: «Ребята! Пропустите!»
И они его пропустили.
То ли сжалились над его молодостью, то ли автомат, которым он все равно не мог воспользоваться, произвел впечатление. Но они его пропустили!
Еще не веря в свое второе спасение, пополз дальше и к утру приполз в медсанбат.
…Медсанбат был другой дивизии, и его не приняли. Но дали кусочек хлеба. Есть он не мог. Рот не открывался. Отщипывал маленькие кусочки, проталкивал сквозь зубы и сосал. И полз дальше. Отдыхал и снова полз. Так дополз до госпиталя. Там приняли и перевязали. На какие сутки после ранения? Пятые? Седьмые? Счет времени потерялся.
Это не выдумка, это мой товарищ Алексей Тихонович Дуднев.
Фронтовики знают, что медсанбаты, как правило, принимали раненых только своей дивизии и очень неохотно из других соединений. Сейчас можно возмущаться сколько угодно. В наступлении идет такой поток раненых, что их не успевают обрабатывать. Вокруг палаток медсанбата скапливаются сотни людей, нуждающихся в помощи. Сестры стараются запомнить, кого привезли раньше, кто из тяжелых нуждается в срочной операции. Из операционной доносятся душераздирающие крики. Не хватает перевязочного материала. Силы медперсонала на исходе. Хирурги спят по несколько минут, прислонясь к стене. Не удивительно, что в этих условиях раненые из других дивизий воспринимались как «чужие». И это было им ужасно обидно и казалось кощунством. Фронтовая печать не раз об этом писала. Оправдывать это нельзя. Но понять можно.