День на партизанской базе
День на партизанской базе
День партизанского лагеря начинался в октябре еще затемно. Тоня Бороденко и Лиза Ляндерс разжигают костер, готовят завтрак. Просыпаются люди, а с ними начинаются говор, движение. Мелькают во тьме едва различимые тени, вспыхивают золотые точки папирос-самокруток. У колодца звенят ведром, плещут воду. Кто-то умывается, фыркая и ворча… Смена часовых: приходят, уходят люди… Завтрак в редеющем сумраке… Час-другой отданы обычным бытовым мелочам. А потом начинается работа.
…Солнышко встало над кромкой леса. Туман поднимается от болота, клубится, рассеивается, улетает, и, должно быть, это он проплывает в синеве неба легкими перистыми облачками. Утренний влажный лес словно умыт росой и туманом.
На лужайке позади землянок — жухлая осенняя трава. Сосны и ели, обступившие ее, свежи и зелены, но березки — поближе к болоту — светло-желтые, а осинки пятнистые, красно-рыжие. А с другой стороны семья дубов стоит, словно в литом золоте. Листья опадают. И ветер в осеннем лесу шумит как-то по-особенному, протяжно и грустно.
Это постоянное место наших собраний, сегодня с утра почти весь наличный состав отряда здесь. Жизнь у нас нелегкая, и всего тяжелее — оторванность от Большой земли. Мы регулярно слушаем по радио оперативные сводки, но этого мало, да и сводки-то сейчас не особенно утешительные. Поэтому-то и надо — обязательно надо — время от времени собирать людей и беседовать с ними, рассеивать их сомнения и порой невеселые мысли, поддерживать и подбадривать их. Называйте это как хотите: политзанятиями, политбеседами, политинформациями, докладами о текущем моменте — все равно. Здесь, во вражеском тылу, мы особенно остро испытываем потребность в таких беседах.
Вот и сейчас… Я хотел, чтобы собравшиеся снова почувствовали непосредственную и тесную связь со всей страной, со всем народом. Напомнил о том, что приближается двадцать пятая годовщина Октябрьской революции. Советские люди привыкли встречать свои праздники какими-то дополнительными обязательствами, подарками матери Родине. Мы тоже готовим подарки: взяли на себя обязательство взорвать к 7 ноября 50 эшелонов и сообщили об этом в Москву. Те, кто пойдут сегодня на операции, вернутся только к празднику, а может быть, и праздник проведут на работе.
…Собрание кончилось. Одни пошли готовиться к выходу: надо проверить оружие и снаряжение, получить взрывчатку, подготовить все. Мало ли забот у подрывника, собирающегося на задание?.. Других, у которых сегодня отдых, потянуло к партизанскому костру. Это привычка. Зимой у костра мы греемся, летом опасаемся от комаров и так сроднились с ним, с его горьковатым дымом, что, кажется, и жить без него не можем. Сейчас комаров уже нет, морозы еще не наступили, но бойцы опять сидят у огня, подбрасывают в него сухие сучья, сосредоточенно глядят на красные угли, думают свои долгие думы и рассказывают партизанские истории.
Подошел и я к одному из костров. Кузнецов — знаменитый «кум Макар» — рассказывает об одной из своих диверсий:
— …Значит, так. Подходим мы к дороге… А в аккурат перед этим встретили ребят из группы Шевяка. Идут злые, пасмурные. Лица, я бы даже сказал, черные от злости. Вот такие черные, как кудри у нашего Тамурова…
Дружный смех заглушает слова рассказчика. Ничего смешного нет, конечно. Кудри у Тамурова не черные, а совсем светлые, какого-то песочного цвета, но в устах Макара и эта неприхотливая шутка веселит слушателей.
— …Вот они нас и спрашивают: «Вы, хлопцы, случаем, не на дорогу ли?» — «Случаем, как раз на дорогу». — «Ну, так вертайте обратно — ничего у вас не выйдет!» — «Почему?» — «А потому, что прибыл новый полицейский батальон, и теперь к дороге не подойти. Мы три дня кружились, ничего не сделали, еле ноги унесли». Тогда я им говорю: «Ноги я вижу, что вы унесли, а вот головы, наверно, позабыли, если три дня даром хлеб ели»…
И снова смех. На этот раз Макар недовольно косится на смеющихся и продолжает:
— Забыли: смелости учись у разведчика, осторожности — у минера, твердости — у летчика, меткости — у наводчика, а смекалке и находчивости — у партизана… Так?
— Правильно, — вставляет Есенков.
— …Попрощались мы с ними и пошли. А уж я свой план обдумываю. Подползли к линии, установили, где у немцев засады и пулеметные точки… Вот я приказываю хлопцам разжечь костер, да побольше. Они рты разинули: «Да ты, кум, с ума сошел! Ведь тут от немцев всего триста метров». — «Вот и хорошо, что триста метров. Помните, командира приказ — Родины наказ». Покрутили они головами, однако зажгли. Тут я им велел скинуть кое-что из одежды и сложить возле костра, будто бы люди лежат и спят. А сам вместе с ними пошел дальше. За километр, наверно, ушли. Взлетает над лесом ракета, за ней другая. Ну, думаю, клюнули… Готовься, хлопцы! Вот мы ползем и слушаем, ползем и слушаем. Не знаю, сколько времени прошло, но только выбрались на полотно. С одной стороны поезд идет, а с другой стороны — откуда мы приползли — уж не только ракеты светят, а целое сражение идет. Стрельба… Крики. Тут мои хлопцы окончательно поняли. Пока фрицы воевали с нашим барахлом, мы поставили мину. Поезд кувырком, а мы — своей дорогой. А фашисты бегают по полотну. Паровоз и восемь вагонов — как корова языком слизанула. Ну что, получилось? Сто фашистов — пять нас, да смекалка про запас…
В это время один из сидевших заметил меня и поднялся. А за ним и другие встали.
— Ничего, ничего, сидите… А ты, Макар, все веселишь?
— Партизан весел тогда, когда под откос летят поезда. Вот и я рассказываю, как полетел под откос поезд.
— Здорово у тебя получилось.
— А это правило: где порядок и четко поставлена задача — там всегда успех и удача.
— Он за словом в карман не полезет, — говорит Есенков, — не Макар, а Кузьма Прутков.
— Да, язык у него хорошо подвешен… Ну что же, продолжай, Макар.
— Да я уж кончил.
И все примолкли.
Я оглядываю сидящих: каждый занят каким-нибудь делом. Один строгает что-то, должно быть, для нашего лагерного хозяйства, другой зашивает прореху на долго-терпеливой партизанской одежде, третий чистит пистолет. А этот возится с винтовкой, тот с патронами. Бывало, в мирное время сколько разговоров приходилось вести о чистке оружия, сколько нарядов давать нерадивым или легкомысленным бойцам! А тут даже напоминать не нужно. Никто так не любит свое оружие, как партизан. Ведь это самый лучший, самый верный его друг. Иногда оружие нужнее хлеба. Партизан, выбившись из сил, может в крайнем случае вещевой мешок бросить, но с винтовкой не расстанется. Он ее — прочистит и смажет, укроет от сырости, хотя бы самому пришлось мокнуть на дожде. Для гранат он своими руками сошьет сумку, для пистолета отыщет или даже сам смастерит хорошенькую цепочку, на колодке маузера любовно выжжет замысловатый рисунок. И оружие не обманывает партизана. За все время нашего пребывания в тылу врага только в виде редкого исключения бывали случаи, когда оружие отказывало. Некоторым бойцам при обучении в мирной обстановке долго приходилось объяснять и показывать, как обращаться с оружием, и трудно было добиться от них настоящей ловкости. А у партизан как-то само собой появляется умение и рождается какая-то особая смелость в обращении с оружием. Помню, Каплун делился со мной своими мыслями по этому поводу:
— До войны, бросая гранату, прятались в окопчик. Так учили и думали, что иначе нельзя. И каких только предосторожностей не было! А теперь и спят прямо с гранатами, и бросают смелее. После войны надо будет учесть этот опыт. Мне кажется, что мы излишними предосторожностями кое-кого из наших бойцов недоучивали.
Молчание у костра длится недолго. Тамуров тяготится им и выискивает, кого бы еще втянуть в разговор. Сначала приставал к Лизе Ляндерс, которая немного в стороне от костра мыла и чистила и без того чистые солдатские котелки.
— Расскажи, Лиза, как ты невестой была.
Но Лиза отмахнулась. Тогда Генка оборачивается к Лиде Мельниковой, сидящей у нашего костра:
— Расскажи, как ты старосту своим пугачом пугала. Как он тебя за парня принял.
— Немудрено принять, — ворчит Есенков, закручивая свои великолепные усы. — Ты, Лида, по ошибке родилась женщиной.
— А что вам, завидно? — задорно отвечает Лида, поднимаясь и поправляя волосы. Это — явный намек. Лида и высока, и сильна; действительно есть чему позавидовать хотя бы тому же Генке Тамурову, который и ростом невелик, и худощав. Есенков так и понимает Лидины слова.
— Я без зависти. Пускай кто другой позавидует.
— Он твоим волосам завидует, — отшучивается Тамуров. — У него на голове сияние — сквозь шапку видно… Ты бы, Тимофей, от усов, что ли, волос позаимствовал — вон они у тебя какие богатые, — закладывал бы их на лысину.
Снова оглушительный взрыв хохота, и даже Есенков улыбнулся и, машинально сняв шапку, провел ладонью по лысеющей голове.
Смеется и Лида. От нашего костра она переходит к другому и садится рядом с Семенюковым.
— Ну вот, опять собрались два дрюга, — бросает ей вслед Тамуров (он так и произносит «два дрюга», вкладывая в эти слова едва уловимую насмешку). — Начинается литературная дискуссия.
Лида и в самом деле очень дружна с Семенюковым — и даже больше того: я давно замечаю, что у них завязывается любовь. Они и на операции просятся вместе, и едят из одного котелка, и часто так же вот, отделившись от других, ведут вдвоем долгие и горячие споры. Правда, темой этих споров является обычно литература или политика, но дело не в теме. Ясно, что они любят друг друга. Это понятно и хорошо. Вот только время и место совсем не подходят для романов. Но они сами это знают… Однажды Тамуров (он потом проболтался мне об этом), изменив своей всегдашней насмешливой манере, спросил Лиду: «Значит, ты Семенюкова полюбила?» — «Полюбила, — тихо и тоже серьезно ответила Лида, — я этого ни от кого не прячу». — «А он тебя?» — «И я его тоже», — попробовала отшутиться Лида. — «Нет, на самом деле? Ведь это — не Казаков, я над тобой смеяться не стану». — «Ну, и он меня любит». — «Значит, всерьез?» — «Значит, всерьез. Даже без твоего сватовства обошлось». — «Ну, смотри». — И Генка задумался… Глядя на них, и я невольно задумываюсь о нашей молодежи. Вот Семенюков был студентом Ставропольского педагогического института, а теперь — опытный диверсант. Он уже организовал семь крушений на железных дорогах. А однажды сумел угнать из Барановичей немецкую машину, убив при этом четырех фашистов. Лида тоже училась, хотела стать инженером-электриком, но пришла война, и она почувствовала, что не может оставаться в Москве. Кончила курсы радистов, прилетела к нам в мае 1942 года, проделала весь путь от Домжерицкого до Белого озера, потом — с группой наших связистов — от Белого до Выгоновского. На ее счету четыре эшелона. Учеба, спокойная жизнь дома, родные, любимая работа — все брошено ради служения Родине.
…А у костра продолжается беседа. Моисеенко — донской казак — рассказывает о том, как он объяснялся со столинским гебитскомиссаром:
— …Когда я был в лагере в Сталине, эта гадюка (он имеет в виду гебитскомиссара) каждое утро приезжал туда со своими гестаповцами. Приезжает и спрашивает: «Кто верует в бога — пусть поднимут руку» (а мы стоим перед ним в строю). Несколько человек тянутся. И я поднимаю, думаю: наверно, на работу погонят, а с работы и убежать легче, да и кусок хлеба на работе можно достать. Он кричит: «Выходи десять шагов вперед!» Выходим. А к нам — гестаповцы, и давай полосовать дубинками. Так мы и не поняли, за что… На другой день опять приезжает — и тот же вопрос: «Кто в бога верует?» Ну, понятно, никто не поднимает. Кричит гадюка: «Что руки не поднимаете? В бога не верите?» — И тогда уж всех начал бить…
— Принципиальности у некоторых нет, вот и получили двойную порцию резиновых палок, — замечает «кум Макар», воспользовавшись короткой паузой.
— Ну, припомнили мы ему все это! — продолжает Моисеенко. — Удалось нам, целой группе, убежать из лагеря. Оружие достали. И вот однажды встречаем: едет гадюка на автомашине из Пинска. Впереди автомобиль с охраной. Мы — огонь! Подбили машины, часть охраны перебили, а он — из задней машины — выскочил и удирает в лес. «Стой! — кричу. — Куда бежишь, к нашему лесу?» Прицелился из своей СВТ — бах! Он и упал. Подхожу — раненый. Поднимает руки: «Камрад — коммунист». А уж какой там коммунист — это он, гадюка, и есть. «Поймался, — говорю и задаю вопрос — В бога веруешь?» — «Нэт, нэт, коммунист». Беру у него парабеллум, кинжал, вижу — наградной именной от Гитлера. «Ага. Вот что ты заслужил на нашей крови! Эх ты, трус несчастный, где твоя храбрость, с которой ты в лагерь приезжал! На, получай, гадюка!» Ну, вот… А машины мы сожгли. Здорово горели.
— И все? — спросил Тамуров. — Смеяться можно?
— И все… А чего тебе еще надо?
— И верно, — вступил в разговор Есенков. — Что ты все спрашиваешь, заставляешь рассказывать? Подумаешь, председатель!.. Хоть бы сам чего рассказал.
— А чего мне рассказывать? Я все пересказал. Я из себя тайны не делаю.
— Гуси летят, — говорит задумчиво Дмитриев, и все мы, подняв головы, провожаем к югу строгий строй улетающих птиц.
— Эх вы, гуси, гуси! — почти кричит им вслед Тамуров. — Хоть бы вы нам какое-нибудь письмо принесли! Ведь, наверное, ночевали на Рыбинском море.
— Тамуров, выдайте рапиды группам! — раздается где-то около землянок голос Каплуна.
Генка вскакивает. Кто-то хватает его за полу:
— Подожди.
Но он вырывается и спешит на зов. Несмотря на кажущуюся развязность, он все-таки очень дисциплинированный боец.
Еще до окончания рассказа Моисеенко подошли Христанович и Иван Гуляк, но я только сейчас заметил их.
— В чем дело?
— Товарищ командир, разрешите мне идти на задание с Христановичем, — говорит Гуляк (он из другой группы). — А потом я бы зашел на могилу.
— Идите.
Гуляк — настоящий герой, и судьба у него очень тяжелая. За принадлежность к компартии Западной Белоруссии он провел шесть лет в картуз-березской тюрьме еще при власти Пилсудского, в Испании дрался с фашистами в рядах интернациональной бригады, а возвратившись, снова угодил в тюрьму, откуда его освободила только Красная Армия в 1939 году. Он горячо включился в работу по укреплению Советской власти, но тут в страну ворвались немцы. Дом его сожгли, жену и четверых детей убили, и только он сам остался жив, чтобы мстить за родных и продолжать свое беззаветное служение Родине. Человек больших и искренних чувств, он глубоко тоскует по своим и при малейшей возможности посещает родные могилы.
Вот он стоит — плечистый, немолодой, встретивший столько горя в жизни. А рядом с ним — Христанович, недавний студент Витебского медицинского института. Юноша готовился быть врачом, вероятно, рассчитывал сложными операциями облегчать страдания людей, а теперь готовится к совсем другой операции, где вместо тонкого хирургического ланцета действует разрушительная сила тола. Но ведь и эта операция в конечном счете поможет облегчить страдания человечества!..
— Идите, — повторяю я. — А вы, Христанович, можете отпустить его после выполнения задания.
И они уходят — такие непохожие друг на друга и так тесно связанные одним общим делом.
Мне тоже некогда слушать разговоры у костра. Сегодня с утра беспокоит меня отсутствие Черного. Пятнадцать дней тому назад он ушел к Барановичам, и с тех пор его нет. Правда, кроме диверсионных заданий, он должен установить связи в городе — это требует немало времени, но меня все-таки разбирает тревога. Надо сходить на западный пост.
Около одной из землянок военврач второго ранга Ликомцев укладывает взрывчатку в вещевые мешки и подгоняет лямки себе и жене, которая тоже идет на задание. Мне вспоминается, как мы сначала не хотели давать Ликомцеву боевых заданий, считая, что для него достаточно будет лечить наши партизанские раны. Как он разбушевался тогда! «Это неуважение!.. Вы лишаете меня возможности!.. Я не какой-нибудь иностранный доктор, я — советский врач, и я должен иметь свой партизанский счет!» Сегодня он идет подрывать свой третий эшелон.
Возле другой землянки слишком громкий разговор, почти крик.
— Давай, пожалуйста, — убеждает Даулетканов Тамурова. — Что тебе стоит?.. Очень большая дорога!
— Не могу, Булат, понимаешь — не имею права.
Увидев меня, оба начинают жаловаться. Даулетканову на его задание полагается две рапиды, а он просит четыре: «Пожалуйста!.. Очень большая дорога!..» Тамуров возмущается: «А другим я что дам?»
— Дай ему три, — говорю я.
— Вот спасибо! — Даулетканов улыбается и благодарит, словно я оказываю ему величайшее благодеяние. А ведь я только и сделал, что позволил ему больше убить фашистов. Он — мирный педагог из Казахстана, заведовал районо, потом в армии стал политруком. Как далеко отсюда до его солнечной родины! И как остро он чувствует, что здесь, в Пинских болотах, защищает свой родной Казахстан!..
Из командирской землянки выходит Каплун и досадливо, без всяких объяснений, словно продолжая давно начатый разговор, бросает:
— То же самое… В районе Волги и Моздока.
Без объяснений понятно, что он недоволен последними известиями. Я спрашиваю, нет ли каких вестей с западного поста. Вестей нет. Значит, надо сходить туда. По дороге на пост я опять вместе с Каплуном останавливаюсь у костра и некоторое время смотрю, как мастерят что-то самые молодые партизаны нашего отряда — Коля Голумбиевский и Иван Кравец. Им обоим лет по шестнадцати, может быть Коля на год постарше. Но выглядит он совсем мальчиком — худенький, подвижной, с быстрыми голубыми глазами. Во время разговоров тонкое лицо его часто и внезапно заливается румянцем мальчишеской застенчивости. Иван солиднее. Он коренаст, нетороплив и неразговорчив. У нас его прозвали Иван-белорус.
Голумбиевский — комсомолец, и фашисты посадили его в тюрьму. Ему вместе с другими удалось убежать. После этого он вдвоем со своим приятелем Иваном Кравцом решили идти в партизаны. Вооружившись подобранным где-то штыком, который они набили на деревянное подобие винтовки, парой деревянных гранат и случайно найденным кинжалом, ребята остановили двух ехавших на велосипедах полицейских. Неожиданно выскочили из кустов и скомандовали: «Руки вверх!» Полицаи подняли руки. Но в тот момент, когда ребята снимали с врагов винтовки, закинутые за спины, один из полицаев схватился за пистолет. Коля ударил его штыком, да так, что штык сорвался с деревянной «винтовки». Полицай упал. Вдвоем ребята разделались со вторым противником, а первый вдруг вскочил и побежал — как был, со штыком в ране. Догонять его ребята не стали, потому что дело происходило менее чем в километре от местечка Кривошин — им самим надо было поскорее уходить от погони.
Когда ребята пришли в наш лагерь со своими винтовками, я заинтересовался, что толкнуло их к нам? Иван отмалчивался, а Коля охотно и подробно рассказал, что недавно они читали «Как закалялась сталь», читали тайком, в поле, в лесу, когда выгоняли пасти скотину, и даже не осмеливались приносить книгу домой. Книга научила их быть такими, как Павка Корчагин.
У нас они оба стали хорошими подрывниками, особенно ловким минером оказался Иван. Он, несмотря на кажущуюся флегматичность, и догадлив, и расторопен, и смел. Один раз, когда для партизанской рации необходимо было питание, ребята проникли в сад того дома, где жил комендант одного из окрестных местечек. Иван, воспользовавшись открытым окном, залез в комнату коменданта, который в это время пьянствовал рядом за перегородкой, и спрятался у него под кроватью. А Николай лежал, притаившись, в кустах под забором. Когда пьяный хозяин вернулся и заснул, Иван вылез из-под кровати, прикончил фашиста финкой, а радиоприемник с питанием передал через открытое окно Николаю.
И вот теперь эти ребята что-то мастерят. Докрасна накаляют на огне толстый железный прут и выжигают им глубокое отверстие в торце круглого соснового полена.
Каплун заинтересовался:
— Что вы делаете?
— Это будет мина, — объяснил Голумбиевский, — для кривошинской узкоколейки. Мы нарочно принесли оттуда полено. Вот прожжем дыру, заложим туда толу, поставим взрыватель, а снаружи опять заделаем, чтобы было незаметно. Отнесем и бросим в поленницу, откуда немцы берут дрова для топки паровоза.
— Вот какие вы изобретатели! — похвалил их Каплун и обернулся ко мне: — А ведь получится.
— Конечно, получится… Ну, я пошел. А вы, Степан Павлович, займитесь группами. Дело идет к обеду.