Выгоновское озеро Школа подрывников
Выгоновское озеро
Школа подрывников
Через день после появления Каплуна в нашем отряде я повел его на Центральную базу. Вдоль неширокого осушительного канала, соединявшего Белое озеро с Червоным, мы дошли до приметной кривой березы. Отсюда свернули налево, на запад. Лесная тропа довела нас до другого приметного дерева — горелой сосны. Здесь мы остановились. Таков был порядок: из предосторожности на Центральную базу допускались далеко не все. Три гулких удара по стволу сухого дерева служили сигналом. В ответ на него к нам навстречу по едва заметной тропинке вышел человек из Батиной охраны, и мы с Каплуном отправились в партизанский штаб.
Григорий Матвеевич был доволен неожиданным увеличением наших сил. Лагерь у Белого озера становился теперь как бы вторым «Военкоматом», в нем насчитывалось вместе с людьми Каплуна более полутораста партизан. Можно широко развернуть работу, если бы оставалась взрывчатка. Но взрывчатки не было.
Батя считал, что такому большому отряду незачем держаться вместе. Лучше разделить его и, дождавшись взрывчатки, направить по частям на новые места. В первую очередь — к Выгоновскому озеру. Недаром мы стремились к нему еще в Березинских лесах. Там будет самая удобная база для наших подрывников. Туда мы решили направить самый крупный отряд, командование которым Батя поручил мне. Заместителем моим он назначил Каплуна. Другой отряд под руководством Садовского должен идти на восток — к Калинковичам, третий во главе с Сазоновым — на Украину, под Сарны. Кроме того, Перевышко и Цыганов назначены были командирами отдельных рейдовых отрядов для работы на дорогах Барановичи — Минск и Лунинец — Житковичи.
Распределили мы соответствующим образом и людей. Сначала направления, на которых они будут работать, сохранялись в тайне. Кто и как разузнал эту тайну — неизвестно, но Рагимов (все тот же Рагимов!) неожиданно обратился ко мне с просьбой, чтобы я взял его в свою группу. Он, дескать, тоже хочет идти под Барановичи. Я удивился. Мне не понравилось, что наше назначение рассекречено. Обидно стало, что мы все еще не умеем хранить военную тайну, но самого Рагимова я ни в чем не заподозрил. Брать его я все-таки не хотел: необъяснимая антипатия, недоверие, не понятное мне самому, удерживали меня, но Каплун заступился:
— Почему не взять? Зачем обижать человека?
И я, к сожалению, не стал спорить…
Чтобы не терять понапрасну времени, мы сразу же начали обучать новичков основам подрывного дела. Слушали они с интересом и даже иной раз надоедали вопросами. Особенно назойливым оказался невысокий белокурый партизан с худощавым подвижным лицом. Все допытывался: «А как?.. Сколько понадобится толу на железный мост?.. Как подрывать машину?.. Что вернее на железной дороге — паровоз рвать или вагоны?..» Мне понравилась эта любознательность.
— Как ваша фамилия? — спросил я, но он не успел ответить — кто-то другой крикнул:
— Да это Патефон!
Я удивился:
— Фамилия Патефон?
— Нет. Логинов я, Петр Михайлович.
— Откуда?
— Чай, горьковский, — поддразнил тот же голос, нарочито растягивая слово «чай».
— Арзамасский, — добавил кто-то.
Командир отряда С. П. Каплун
Командир спецгруппы А. М. Дмитриев
Командир отряда Г. М. Картухин
На партизанской базе
— Деревня Веригино, Арзамасского района, Горьковской области, — объяснил Логинов.
— А почему Патефон?
— Это по разговору.
Разговор у него был действительно особенный: быстрый, резкий, как из пулемета, иногда даже слова сливались.
Мы поговорили еще. Он хорошо схватывал все, что ему объясняли, и, судя по его партизанскому прошлому, обещал быть неплохим подрывником.
— Ну что же, — сказал я, — осваивайте новое оружие. Сумеете — будете командиром группы, а то — и отряда.
— Грамотность у меня низкая, трудновато освоить.
— Ничего, оправитесь. Не святые горшки лепят. Была, бы охота.
— Охота есть…
Только я отвернулся, Логинова окружили ребята.
— А ведь мы — земляки. Я — тоже горьковский.
— А я учился в Горьком.
— А я…
И пошли разговоры о Волге, об автозаводе, о родных местах, о каких-то общих знакомых… Так всегда…
Я не ошибся в Логинове: вскоре он был назначен заместителем командира рейдового отряда, а потом немалую роль играл в работе нашего соединения и особенно активно проявил себя на Украине…
А к Генке Тамурову — одному из наших «профессоров», энтузиасту подрывного дела — приставал с расспросами высокий молодой лейтенант Криворучко. Тамуров, немного кокетничая своим положением учителя, а может быть, и в самом деле устав от объяснений, сказал ему однажды:
— Товарищ лейтенант, мне даже как-то неудобно учить вас. Ведь я всего только курсант полковой школы — не кончил еще полковую школу, а вы в училище проходили подрывное дело по-настоящему и, наверно, обучали таких вот, как я. Получается, будто бы я взялся учить учителя. Приходилось ли вам учить своих учителей?
Криворучко не обратил внимания на скрытую иронию этого вопроса и ответил серьезно:
— Приходилось. И мне было труднее, чем вам, товарищ Тамуров. Вот слушайте, что получилось. Первым моим учителем в армии был Борисов — командир отделения. Чернявый такой, маленький — по плечо мне, не больше, но весь как в кулак собранный, как пружина — столько у него было настойчивости и энергии. Давал он нам жизни! Знаете, как трудно сначала привыкать к дисциплине? За каждую пуговицу — замечание, повернулся не так — замечание. Не понимаешь еще смысла этой строгости. А Борисов ко всем мелочам был беспощаден. Сам всегда подтянутый, и от нас этого требует. Десять раз заставит повернуться или какой-нибудь ружейный прием проделать — и добьется. Уставы назубок знал и нас учить заставил. Наизусть. «Красноармеец Криворучко, статью сорок пятую. Не знаете? К завтраку выучить. Доложите». И, бывало, ночью, закрывши глаза, повторяешь. Первые дни коробило от этого, казалось, что мы его возненавидим, а получилось наоборот: привыкли, и хотя немного побаивались, но уважали. И отделение у нас было лучшее. Я ко Дню Красной Армии даже отпуск получил, как примерный… Отслужил год — направили меня в школу. Возвращаюсь через три года офицером в свою же часть, и дают мне взвод — тот самый, в котором я был красноармейцем. И Борисов тут — все такой же, только один треугольник у него прибавился — помкомвзвода. Я начал было с ним по душам, без чинов, по имени-отчеству называл, поговорить хотел попросту, А он не хочет: все навытяжку, все по форме. Ну, и мне пришлось… Взвод хороший, Борисов дело знает, все в порядке. А мне тяжело: своим учителем приходится командовать, да еще так сухо, официально. А тут еще конфликт вышел. Была тревога. Взвод собрался аккуратно, а помкомвзвода нет. Он нас догнал только на марше. Недопустимое дело, и особенно мне обидно, что это — Борисов, мой учитель. Командир роты говорит мне строго: «Разобраться, почему опоздал». И пришлось учить своего учителя. «Почему?» — спрашиваю. — «Связной, говорит, после времени пришел: долго не мог разыскать квартиру». — «Надо было объяснить». — «Объяснял». — «Надо было привести — показать, чтобы на ощупь знал». — «Упустил из виду», — отвечает. И сам стоит навытяжку, сухой и официальный. А мне неловко. Вот тут, товарищ Тамуров, действительно трудно было учить учителя…
Возвращаюсь к учебе подрывников. Она все-таки не ладилась, Наши «профессора» — Тамуров, Цыганов, Перевышко и другие — были прежде всего практиками, да и слушатели ожидали от них не столько теории, сколько практического показа применения взрывчатки. А показывать было не на чем. Мы вот уже около трех недель жили на этих местах, израсходовали все принесенные с собой запасы тола и каждую ночь ждали самолета. Батя у себя на Булевом болоте из ночи в ночь жёг условные костры — и все напрасно. Мы не бездействовали. Засады, налеты на полицейские участки, схватки с фашистами не прекращались. Но этого было мало: мелкая, недостаточно эффективная работа. Мы привыкли опрокидывать поезда, останавливать движение на всей дороге. Люди нервничали, ворчали на снабженцев:
— У них всегда так: зимой — нелетная погода, летом — ночи коротки. А мы все ждем… Не может быть чтобы взрывчатка была таким дефицитным продуктом!..
Часто приходилось обрывать такие разговоры.
Только в ночь на двадцать шестое июля самолет прилетел в сбросил десять мешков груза. Сразу мы ожили. В тот же день начали переноску взрывчатки и боеприпасов к Белому озеру. В тот же день и новички стали знакомиться со своим оружием. С интересом и удивлением рассматривали они желтоватые брусочки тола: очень уж просто и нестрашно на вид — вроде мыла.
Кстати, между собой мы зачастую так и называли тол «мылом», и название это произошло от следующего эпизода. Идя на задание, Тамуров встретил около станции Старушка пожилую женщину. Она стирала белье на берегу канала, усердно терла небольшим желтоватым брусочком мокрую рубаху и злобно ругала кого-то.
— Каб цебя холера задавила! Каб цебя ясный перун ляснул! Сколько ты горя принес нам! Лепче бы камень урадзився, чем ты!
— Кого, бабушка, ругаешь? — опросил Тамуров.
— Да гетого проклятого Гитлера!.. Вон якое ён мыло выробляе.
Тамуров присмотрелся и неожиданно рассмеялся:
— Да разве, бабушка, это мыло? Да ты на нем можешь взорваться!
Оказалось, что старуха нашла где-то целый ящик немецкого толу и приняла его за мыло. Тамуров объяснил ей, что это за мыло, и в виде доказательства даже взорвал четырехсотграммовую шашку. Бабушка испугалась.
— Ой, якое ёно страшное!
И с удовольствием отдала партизанам весь ящик с толом.
* * *
Пять дней промелькнули незаметно в подготовке к походу, в изучении и обучении людей. Тридцать первого июля Батя опять пришел к Белому озеру — проводить выступавшие отряды. Побеседовал с бойцами, пожелал удачи. После обеда, когда солнце начало клониться к западу, отряды двинулись: я и Цыганов — на запад, Садовский — на восток, Сазонов — на юг, Перевышко — на юго-запад. На Белом озере, в новом «Военкомате», остался небольшой отряд под командой Александрова да еще отдельная группа — я уже упоминал о ней, — в которые входили люди, не включенные в боевые отряды, не вполне проверенные. Она представляла собой нечто вроде резерва, и состав ее постоянно менялся: проверенные уходили на боевую работу, а на место их приходили новые.
Шли мы почти сплошными безлюдными лесами и болотами. Скрываться здесь незачем, можно идти и ночью и днем, и, пользуясь этим, делали по 50–60 километров в сутки. Мы торопились. Обстановка на фронте складывалась трудная: немцы рвались к Волге. Там начались упорные бои. Как можно скорее надо добраться до места и бросить своих подрывников на важнейшие немецкие коммуникации.
Мы торопились. А Каплун — старый кавалерист — не привык к большим пешим переходам. А может быть и сапоги подвели. Степан Павлович растер и побил ноги. Едва дотягивал до привала. Но не унывал и сам посмеивался над своими ногами. Как-то, глядя на отдыхающих и переобувающихся бойцов, он сказал:
— У интендантов в эн-зэ все есть: и портянки, и консервы, и сапоги. А вот ног нет. А как бы это хорошо для партизан: дошел до привала — ноги не идут, отвинтил их — и в мешок, а из мешка достал другую пару, привинтил и пошел.
Слушая эту невеселую шутку, я невольно вспомнил странные на первый взгляд, но глубоко верные слова Суворова: «Победа зависит от ног, а руки — только орудие победы». Как это оправдывается в нашей партизанской обстановке, особенно — у подрывников!.
Проводником нашим был Николай Велько из отряда Каплуна. Уроженец деревни Борки, расположенной недалеко от Выгоновского озера, он великолепно знал и места, и людей и уверенно вел нас лесом по каким-то ему одному известным приметам. Он безошибочно находил броды на многочисленных мелких притоках Припяти. А там, где идти вброд было нельзя, нас опять выручали водные лыжи.
Необозримо широко раскинулись чащи западного Полесья. Когда-то — и не очень давно — ими владели князья Радзивиллы, самые знатные и самые богатые помещики Польши. Они приказали проложить по зыбкой почве между болот и озер узкие и длинные бревенчатые кладки — прямо в безлюдные трущобы. Делалось это не ради людской пользы, а ради своей хозяйской забавы: иногда князья или их именитые гости наезжали сюда на охоту. Велько в то время сам работал на этих кладках: валил сосны, обрубал сучья, ворочал тяжелые стволы. Теперь он вел нас по своим дорогам. А вокруг нетронутые громады смешанных лесов чередовались с обширными болотами, покрытыми мхами, высокими тростниками или совсем открытыми, где стоячая вода затягивается по краю зеленой ряской… Местами эти мокрые пустыни прорезали осушительные каналы и канавы, тянувшиеся иногда на десять и более километров. Попадались сухие луга с такой пышной и высокой травой, что люди совершенно исчезали за ее непроницаемой стеной. Населения здесь мало, но зато зверья было много, и не раз мы видели громадного лося, выходящего навстречу нам к водопою, не раз в густом малиннике сталкивались с диким кабаном, бредущим напролом через чащу кустарника.
Такие же дикие и прекрасные места окружали Выгоновское озеро и нашу новую базу, расположенную в нескольких километрах к северо-востоку. Местом для лагеря выбрали урочище Заболотье — сухой островок, покрытый высоким лесом и отрезанный от всего мира широким кольцом болот. Единственная кладка вела сюда от деревни Борки и дальше выходила на Хатыничи. На север от островка с большим трудом можно было добраться до Новеселок.
Пятого августа, в первый день нашего пребывания в Заболотье, оборудовали лагерь: поставили шалаши из жердей, устроили навес для кухни, а рядом — несколько столов и скамеек: это была столовая. На краю островка, по направлению к Боркам, сделали наблюдательный пункт: помост между вершинами четырех высоких деревьев и лестницу на него. И, конечно, вырыли колодец. В болотах, где так много воды, всегда испытываешь трудности с питьевой водой. Приходится выбирать местечко повыше, посуше и докапываться до грунтовых вод — да так, чтобы болотная вода не попадала в колодец.
В этот день первые четыре группы вышли на задания, а еще через день лейтенант Гусев открыл наш счет на новом месте. Группа его целиком состояла из «новичков», включая-самого командира, и только в качестве инструктора сопровождал их опытный подрывник Тамуров.
От одного из железнодорожников станции Буды они узнали, что там стоит большой эшелон с танками. Эшелон готов к отправке, но, прежде чем направить его дальше, фашисты хотят проверить линию, пустив по ней пробный поезд с лесоматериалами.
Партизаны залегли в удобном местечке около насыпи и спокойно смотрели, как громыхают мимо них старенький паровоз и восемь платформ с толстыми сосновыми бревнами. Но не успел еще огонек последнего вагона скрыться за поворотом, как Гусев подполз к полотну. Он обязательно хотел своими руками поставить эту мину. Тамуров следил за всеми его движениями и одобрительно приговаривал:
— Так… так… ну…. так.
Отползли в кусты. Ждать пришлось недолго. Когда загрохотал второй поезд, Тамуров протянул было руку к веревке, но Гусев предупредил:
— Нет, я сам.
Нервничая, он шептал Тамурову:
— Генка, а что, если веревка оборвется? Или взрыватель не сработает? Знаешь, у меня даже в горле пересохло.
— А вы поменьше волнуйтесь, товарищ лейтенант, — отвечал тот, строгим официальным «вы» подчеркивая свое спокойствие. — Все правильно. Как часы.
Поезд приближался.
— Пора!
Гусев дернул веревку, когда передние колеса паровоза были над миной. Сразу — облако дыма и пыли. Тяжелый удар. Паровоз свалился под насыпь. Платформы сталкивались, опрокидывались вместе с танками, падали в кусты и в болото по ту сторону полотна. Вся группа — ведь это был ее первый взрыв! — не могла оторваться от зрелища. И только Тамуров будничным голосом, едва слышным сквозь скрежет и лязг металла, сказал:
— Вот и все. Пошли.
Конечно, и он волновался, и он торжествовал сейчас победу, но считал ниже своего достоинства показывать это.
В лесу, в нескольких километрах от линии, на первом привале командир группы должен был подвести итоги операции. Но Гусев прежде всего обернулся к Тамурову:
— Ну… дай руку! Вот уж спасибо за твои уроки! Своими глазами вижу, что и один в поле воин.
А потом, погрозив кулаком далекому своему врагу, крикнул в пустоту леса:
— Что, гады? Дадим мы вам новый порядок! Будете помнить!..
Так сдавали экзамен новички. Правда, один взрыв не дает еще большого опыта. Молодых подрывников снова и снова приходилось посылать на операции с инструктором, приучая каждого к быстроте и точности движений. Но важно было то, что и на одном взрыве они собственными глазами видели разрушительную силу своего нового оружия, убеждались в его могуществе. Этой убежденности некоторым как раз и не хватало. Вспоминается интересный спор.
— Это такое средство! — горячился Тамуров и повторял слова Гусева: — Со взрывчаткой и один в поле воин. Нет теперь старой пословицы.
— Одному нельзя, — возражали ему. — Да и вообще это — не настоящее средство. Пушки, самолеты, танки — вот это так! А что пять человек с толом? Тут много не навоюешь.
Спор затянулся, горячность Тамурова не убеждала, и мне подумалось, что этих новичков надо не просто учить, не просто объяснять им, что и как, а заставлять их самих проделывать всю работу — от закладки мины до взрыва. В результате возникла партизанская диверсионная школа, оформленная специальным приказом. Инструктором в ней я назначил Тамурова.
Для наглядности обучения даже соорудили из бревен и жердей нечто вроде полотна железной дороги, которую и взрывали наши ученики.
Многие товарищи, сделавшиеся впоследствии большими командирами, руководителями партизанского движения или просто опытными подрывниками, прошли нашу школу. Таковы: Каплун и Анищенко, командовавшие потом бригадами, Гусев — начштаба соединения, Гончарук — начштаба бригады, командиры отрядов — Патык, Сивуха, Парахин, Семенюков, Даулетканов и другие. Надо сказать, что у нас, партизан, был тогда очень хороший, хотя нигде и не записанный закон: выдвигать на командные должности только тех, кто непосредственно участвовал в боевых операциях, в подрыве вражеских эшелонов.
Школа нисколько не мешала нашим операциям. Люди и учили, и учились, и работали по лагерю, и ходили на задания. Мы систематически разрушали все окружающие нас дороги. И результаты учебы не замедлили оказаться: новички не только усвоили технику, но и заинтересовались своим новым делом. Анищенко говорил:
— Я в молодости не влюблялся так ни в одну девушку, как теперь влюбился в эту работу.
Тамуров торжествовал:
— Убедились? Я вам говорил!.. У подрывника одна минута решает все и приносит победу. По-суворовски: налетай на врага, как снег на голову.
Он был влюблен в подрывное дело еще больше, чем Анищенко, и частенько пускался в лирику:
— Что может быть лучше для нас — партизан? Паровоз на боку испускает последний дух, вагоны лезут друг на друга, крик, паника. А ты думаешь: «Что, гады, получили! Вас сюда никто не звал, и вот вам расплата. Ничего больше вы у нас не получите».
Лейтенант Криворучко, возвратившись после первой своей экспедиции, во время которой его группа взорвала четыре эшелона, восторженно говорил:
— Вот это я понимаю! Это — работа! А то ведь не успел повоевать — ранили, попал в плен. Сбежал, скитался по деревням. Начал партизанить — и гонялся за каким-нибудь полицаем или солтусом с трофейным парабеллумом. И все время меня преследовала мысль, что я не выполняю, то есть очень плохо выполняю, приказ Родины: мало бью врагов, мало приношу им вреда. А ведь я — командир, комсомолец, я присягу давал. И силы у меня есть. А вот приложить эти силы — ну, в полную меру — никак не могу… Теперь я с такой техникой наверстаю. Четыре поезда, и ведь это — только начало. Теперь мне не стыдно будет смотреть в глаза любому.
В партизанской песне, сложенной бойцами нашего отряда, так и пелось:
Всю ночь от мин услышишь перекличку,
И под откосом трески[1] поездов.
Пусть знают все: у нас вошло в привычку
Ставить мины, добивать врагов.
Составлена эта песня не совсем литературно и даже не гладко, но она характеризует настроения бойцов — желание послужить Родине и увлечение подрывной работой.
А вот стихотворение, написанное в те времена молодым партизаном Ободовским (привожу его полностью):
Мы — сыны боевого народа,
Без свободы не можем мы жить,
И ушли мы в леса, за болота,
Чтобы Родине лучше служить.
На далеких фронтах крепче стали
Оборонная сила полков.
На заводах Сибири, Урала
Не устала рука у станков.
И в землянках сидим мы недаром,
Научились врага мы следить,
Чтобы миной, гранатой, пожаром
Чаще Гитлеру в зенки светить.
За руины, грабеж и недолю,
За замученных, крики детей,
За угон молодежи в неволю
Не щадим мы фашистских зверей.
Партизанскою ночью немою
По тропинкам крадется отряд.
Небо вдруг запылало зарею —
То немецкие склады горят.
Там в кустах притаилась засада.
А машины все ближе пылят.
Взрыв гранат. По фашистскому гаду
Партизанский строчит автомат.
Все растут партизанские силы,
Месть народа, как буря, грозна.
Партизан не пугает могила:
Нам за Родину смерть не страшна.
Все операции разбирались и обсуждались после выполнения, как в настоящей школе разбираются тактические задачи. Отмечались и ошибки, и удачные действия — на этом тоже учились. Между группами и между бойцами возникало соревнование. Заведены были личные счета, своего рода партизанская бухгалтерия. Патык, исполнявший у нас обязанности начальника штаба, отмечал в общей тетради участие каждого в той или иной операции. У меня в планшете, с которым я не расставался, хранилась такая же тетрадь. В Москву сообщали весь состав группы, участвовавшей в диверсии.
Большинство бойцов, составлявших отряд, пришли к нам вместе с Каплуном. Для меня они были новыми людьми, и я с каждым днем, с каждым новым делом все больше убеждался, что это ребята смелые, выносливые, упорные. Работали они самоотверженно и напряженно, не обращая внимания ни на усталость, ни на болезни. Анищенко, например, во время одной из операций свалился от жары и переутомления, не мог идти, кровь лилась у него из ушей и из носа, — бойцы принесли его в лагерь на плащ-палатке. У самого Каплуна ноги опухли и были растерты, но он только сменил сапоги на лапти (в лаптях ходить мягче и легче) и продолжал водить группы на задания.
Увидев Степана Павловича в лаптях, Тамуров не удержался, чтобы не съязвить:
— Товарищ капитан, до чего вы сейчас красивы — настоящий дореволюционный полищук.
— А что ты думал! — ответил Каплун и вдруг притопнул. — Эх, лапти мои, лапоточки мои!.. — И, несмотря на больные ноги, пошел вприсядку.
Патык тоже обратил внимание на лапти:
— А где же сапоги? Куда вы теперь положите пистолет или гранату?
Я заинтересовался этими странными словами.
— В чем дело? Какую, гранату?
— А вы не знаете?.. Да это целый анекдот получился…
И мне рассказали, как в Бучатине, перед самым выходом подпольного комитета в лес, два комитетчика — Гриша Патык и Борис Таймазов — пришли к «сапожнику Степану». Хозяйка была дома, и они для конспирации спросили:
— А нельзя ли у вас сапоги пошить?
— Пожалуйста, — ответил Каплун. — Да может быть, вам пригодятся сшитые? — И показал Патыку на пару сапог, приготовленных для какого-то начальства из сельуправы. — А вам тоже сапоги?.. Вот эти померяйте… — И подал Таймазову другую пару.
Натягивая сапог, Патык почувствовал — что-то мешает. Вытащил, глядит — пистолет. Таймазов таким же порядком вынул из сапога гранату «Ф-1». Оба опешили: ведь конспирацию-то надо соблюдать. А Каплуну, постоянно ожидавшему ареста, необходимо было всегда иметь под рукой оружие. Ночью он и гранату, и пистолет клал себе под подушку, а днем — в сапоги.
Хозяйка, увидев оружие, испугалась:
— Это что?
А Каплун смеется:
— Не бойтесь, не бойтесь: все равно уходить. Берите эти сапоги, а свои оставьте… А ты, хозяйка, не бойся. Скажешь, что капитан (он нарочно назвал себя капитаном) ушел.
С этим они и покинули Бучатин…
Над забавным рассказом посмеялись. Посмеялись и над лаптями, но некоторые партизаны последовали примеру Каплуна. Что бы ни говорили о лаптях, — они действительно и легки, и удобны. Да и сапоги сберегаются. И человек, обутый в лапти, ступает по лесным тропинкам тихо, почти беззвучно (а это особенно важно для партизана-подрывника).
Ежедневно наш отряд выходил на задания почти в полном составе. Если не хватало взрывчатки, обходились без нее: разбивали маслозаводы, рубили телеграфные столбы, разгоняли полицаев и заготовителей. В лагере оставалось трое, ну, самое большее — пять человек, да и этим не хотелось сидеть дома. Должность повара казалась обидной. Эту должность исполняла у нас Тоня Бороденко, но исполняла скрепя сердце. Ей бы пускать под откос поезда, поджигать нефтесклады, рвать провода немецкой связи!..
Когда мы готовились к переходу, я предлагал ей остаться в «Военкомате», опасаясь, что девушке не по плечу будет и долгая дорога и тяжелая работа подрывника. Она настояла на том, чтобы ее взяли, хорошо выдержала переход и наравне со всеми принимала участие в диверсиях: на ее счет мы уже записали три эшелона. Но, конечно, ей это было труднее, чем мужчине, а держать мужчину-бойца в качестве постоянного кашевара было слишком роскошно для нашего отряда, поэтому я и назначил ее поваром. Первый день она работала под руководством прежнего повара Прудникова, а потом освоилась и сделалась настоящей хозяйкой нашего лагеря.
А хозяйство у нас было не малое. Чтобы не канителиться каждый раз с добыванием продуктов, мы обзавелись собственным стадом, отобрав у хатыничского солтуса сотню овец, которых он приготовил для немцев. Пригнали их к себе на островок. Там они и паслись по болотам. Правда, возни с ними было тоже немало: они уходили на другие островки, плутали где-то в зарослях. Пришлось устроить загон и ежедневно выделять двух «пастухов» для присмотра за стадом. Должность «пастуха» тоже казалась бойцам обидной, но зато мы ежедневно ели свежую баранину. И как-то само собой повелось, что Тоня, поднимаясь каждый день раньше всех, будила Илясова, чтобы он заколол и освежевал очередную овечку.
Прямо в лесу нашли мы большой участок картошки, посаженной лесничеством, и копали ее в придачу к нашей баранине. Добыли мы и меда. Сивуха и Кузнецов (Макар) встретили как-то на дороге подводу, которая везла в Ганцевичи для фашистов пять пудов меду, и доставили этот мед к нам на островок. Так же примерно доставали муку, фасоль и т. д.
Все эти запасы нужны нам были для того, чтобы в поисках пищи не появляться слишком часто в ближайших деревнях, не наводить фашистов на наш след, не показывать им, где расположен наш лагерь.
Но крестьяне знали о нас. Для успеха работы необходима теснейшая связь с населением и его сочувствие. И население действительно сочувствовало нам. Люди, прожившие в советских условиях только год и восемь месяцев, слишком хорошо помнили помещиков и чиновников панской Польши. Они хотели остаться советскими людьми. Каждый взорванный эшелон, разогнанный полицейский участок, сожженная бензобаза радовали крестьян. Они всеми силами старались помочь нам, сообщали необходимые сведения, снабжали продуктами.
Чаще всего встречались мы с пастухами на пастбищах, а иногда видели хозяек, выходивших к стаду на полуденную дойку коров. В таких случаях женщины оставляли подойники и собирались вокруг партизан, чтобы расспросить о новостях и самим рассказать о том, что делается в деревне, пожаловаться на бесчинства захватчиков. Угощали женщины наших бойцов молоком, хлебом, салом. Специально приносили для нас свои домашние лепёшки или белорусские картофельные драченики, соль, табак, спички. Бывало и так, что все это принесенное для партизан, оставалось у пастуха: придут и возьмут. А некоторые пастухи ставили во время дойки отдельный бидон и говорили:
— Это молоко для партизан.
И женщины наполняли бидон.
Но пусть не думают читатели, что нам жилось легко и сытно. Да, у нас на островке были запасы. Крестьяне всегда были готовы помочь нам. Но ведь большую часть времени мы проводили не «дома», а «на работе», блуждая по лесам и болотам. Захватить с собой много продуктов мы не могли, а путешествовать иногда приходилось по десять-пятнадцать дней. В населенных пунктах мы тоже не должны были показываться, пока не выполним задание, чтобы немцы не догадались о предполагаемом взрыве. Но даже в тех случаях, когда мы встречались с крестьянами, они не всегда в состоянии были снабдить нас всем необходимым. Бедно и скудно жилось крестьянам «под немцем».
Вот пример того, как мы помогали крестьянам и крестьяне помогали нам.
Группа Мирового взорвала эшелон и возвращалась обратно единственной дорогой, проложенной от хутора к хутору по Ружанской пуще. Было воскресное утро. Где-то недалеко бомкал колокол, и люди из хуторов тянулись к церкви. Старики, вероятно, и на самом деле рассчитывали помолиться: в этой церкви не было своего попа, а уж если зазвонили, значит, поп приехал, и они не хотели упускать случая. Молодых подгоняли десятники. Вчера из Ружан прибыли немецкие вербовщики, и начальство приказало всему взрослому населению собраться у церкви. Вместе с вербовщиками явились три десятка солдат. Они должны будут сопровождать (вернее, конвоировать) «завербованных» в Ружаны. Без такого конвоя не было бы никакого толку от вербовки, ведь никто не шел добровольно.
С первых дней оккупации крестьяне разбегались от вербовщиков. А вербовщики налетали на наши села, как в средние века налетали турки или татары. Конечно, фашисты приезжали не на диких степных лошадях, а на тяжелых грузовиках; не накидывали издали аркан на селянина, а убивали или грозили ему автоматом, но суть оставалась та же: гитлеровцы воскрешали средневековый обычай угона жителей в полон, в неволю. Иногда они пользовались при этом неожиданностью своего налета, а иногда просто обманывали народ, собирая его при помощи старост и полиции на собрание, или на молебствие, как было и в этот раз.
Немцы уже знали о гибели своего эшелона и были уверены, что обратно партизаны пойдут по этой единственной дороге. Отряд, приехавший с вербовщиками, устроил засаду около одного из хуторов и просидел там всю ночь с субботы на воскресенье. Наверно, глаз не смыкали гитлеровские вояки, автоматов не выпускали из рук и вздрагивали при каждом шорохе. А партизан все не было… Утро пришло, хутора проснулись, зазвенел колокол, крестьяне пошли к церкви. Фашисты успокоились: днем партизаны не придут — и отправились на отдых. Забрались в сарай, полный свежего сена, выставили одного часового и уснули.
А наши подрывники как раз в это время и появились. Не доходя до хутора, встретили мальчика-пастушонка.
— Эй, хлопчик, немцев на хуторе нет?
— Есть. Они все вас дожидались да не дождались, спать пошли…
— Куда? Покажи.
Мальчик пошел вперед и издали показал сарай, вокруг-которого шагал сонный немец с автоматом.
Дмитриев — лихой парень — змеей пополз к сараю. Кустиками, кустиками. Вдоль забора. И вот уж он бесшумно крадется вслед за вяло шагающим часовым. Немец заворачивает за угол. Тут его и настиг Дмитриев.
Потом он закрыл широкую дверь и запер ее. Гитлеровцы спят и не слышат. Партизан зажигает спичку. На солнышке не видно тонкого огненного язычка, а он перебегает на сено, на старую сухую древесину…
Подбегают еще двое, зажигают сарай с других сторон. Огонь бежит быстро, заползает внутрь и сразу охватывает сено.
Фашисты проснулись, толкаются в дверь: ее не откроешь, А стены сарая крепкие — в Полесье добротно строят.
Сарай сожгли. На колокольне, должно быть, увидели, ударили в набат. Сбежались крестьяне, но никто из них и пальцем не двинул, чтобы спасти фашистов.
Тридцать два гитлеровца сгорели в сарае. Вербовщики испугались. Позабыв о своих делах, они немедленно уехали в Ружаны.
Кто кому помог в этом случае: крестьяне — нам или мы — крестьянам? Мне кажется, и те, и другие.
Связались мы и с польским населением этих районов, с польскими подпольными организациями (в Барановичах, Пинске, Слониме, Кривошине, Бресте). Организации эти были довольно пестрые, но следует отметить, что, когда на совещании в районе Свентицы зачитали статьи советско-польского договора, представитель барановичской организации доктор Крушельницкий взволнованно сказал:
— Мы знаем, что нас предали все эти беки и смиглы, но мы знаем и то, что Советский Союз нам поможет. Только дружба с Советским государством и общая борьба против фашистов могут спасти нас. И я верю, что в этой борьбе возродится новая народная Польша.
И везде, где бы мы ни встречались с польскими трудящимися, мы слышали в их словах ту же уверенность, что Польша вернет себе самостоятельность при помощи советского народа.
Поляки, не участвовавшие ни в каких организациях, тоже помогали нам: сообщали ценные сведения, служили проводниками, укрывали наших людей, доставляли медикаменты и оружие. Надо сказать, что немцы очень недоверчиво относились к полякам: не допускали их к работе во многих учреждениях, на железных дорогах и т. д. Доктор Крушельницкий показывал мне немецкую директиву: не принимать поляков в школы в качестве учителей. Польских детей приказано было учить только арифметике и правописанию, мальчиков — до пятого класса, девочек — до четвертого, не больше. «Этому народу наука не нужна», — говорилось в директиве.
Группа Анищенко зашла как-то на хутор недалеко от Ямно, чтобы запастись продовольствием. Партизаны постучали в один из домов. Открыла пожилая полька и разразилась упреками по адресу наших бойцов:
— Что вы все ходите, а немцев не бьете! Ведь вы — здоровые, на шапках — красные ленточки… Как вы потом в глаза матерям поглядите?..
Партизаны немного смутились, но Задорожный, дождавшись, когда она кончит, возразил:
— Вы слыхали, какие взрывы были на железной дороге?
— Слыхала.
— Так ведь это мы взрывали.
— Вы? — И сразу изменился тон. — Значит, это вы немецкие поезда перевертываете!.. Пан Езус! Матка бозка!.. А я-то что!.. Вы бы сразу сказали… Старик, иди — посмотри на партизан.
Старуха начала обнимать бойцов, позвала их в дом, а когда они отказались, вынесла хлеба, сала, молока, подняла мужа, чтобы он проводил их до лесу. И все волновалась, все ахала.
Потом этот хутор стал постоянным местом отдыха наших людей, его жители дружно и активно помогали партизанам.
* * *
В таких условиях проходила наша работа в районе Выгоновского озера. За первые семь дней своего пребывания здесь мы взорвали пятнадцать поездов, и это было полной неожиданностью для гитлеровцев: крушения происходили там, где до сих пор все было спокойно, а главное, одновременно на нескольких дорогах. Фашисты начали применять свои зверские меры: сжигать деревни, расстреливать ни в чем не повинных крестьян. Это не помогло. Тогда они установили круговую поруку местных жителей. Назначили стражу — так называемую варту, насильственно выгоняли людей на линию и расставляли вдоль всего полотна, метров на сто один от другого. А для того чтобы установить, кто из населения сочувствует и помогает партизанам, включали в эту варту «фольксдойчей». Из-за такой системы немало белорусских крестьян пало жертвами фашистской жестокости, но поезда продолжали взрываться. А мы, узнав об этой немецкой «системе», приняли свои меры: поезда рвались именно на тех участках, за которые отвечали фольксдойчи.
Так, например, Анищенко, выйдя однажды на дорогу Лида — Барановичи прежде всего выяснил через наших связных, какой участок находится под охраной немецкого прихвостня. Потом, пользуясь моментом, когда этот начальник и большинство его подчиненных грелись у костра, партизаны подкрались и поставили мину. Кто был у костра — не видел; кто был рядом и видел — не помешал, а, наоборот, рад был помочь нашим товарищам.
Паровоз издали дал о себе знать свистком. Предатель заволновался:
— По мястам!
Люди разошлись. Но он не был уверен в них и, поглядывая то на рельсы, то на приближающийся фонарь паровоза, бормотал:
— Проняси, господи!.. Проняси, господи!..
А паровоз — ближе. И вдруг один из крестьян, который знал нашу тайну и помогал нам, кричит:
— Марья!
— Чаво? — отвечает голос метров за сто.
— Приготовься, Марья! Бросай лапци, уцикай!
(А Марья, разутая, сушила онучи у костра.)
К чему «приготовься»? Почему «уцикай»? Предатель не успел понять, в чем дело, но испугался еще больше и совсем растерялся. Видя, что варта действительно бросилась «уцикать», он побежал следом за ней. А за его спиной грохнул взрыв. Предатель только приговаривал:
— Ох, боже ж ты, боже мой! И чаво ж я буду рабиць!..
Видя, что и круговая порука не действует, фашисты заменили варту иностранными охранниками: венграми, французами и т. д. Но и иностранцы не справились. Поставили немцев, но и немцы не сумели ничего сделать. Тогда они начали вырубать леса вдоль железнодорожных линий и строить дзоты. А поезда все продолжали взрываться, даже количество крушений не уменьшилось. За месяц с десятого августа по десятое сентября мы пустили под откос шестьдесят девять эшелонов. Кроме того, было взорвано несколько мостов, подбито несколько машин, уничтожено пять бензозаправочных пунктов.
* * *
Вернулись как-то наши бойцы после удачной операции, разобрали ее у партизанского костра, вспомнили, как встал на дыбы паровоз, как полезли друг на друга платформы с немецкими тягачами, загромождая полотно и уродуя машины. Я в этот раз похвалил Есенкова за быстроту и точность, поставил его в пример: вот таким надо быть минеру. Но он, словно недовольный похвалой, после разбора так и остался сидеть у костра, задумчиво ворочая палкой красные угли. А Тамурову, как всегда, не сиделось спокойно.
— Что загрустил, Тимофей? Разве плохо сработали?
— Плохо?.. Нет, не плохо. А все равно — плохая наша работа. Если бы эти машины да в наш колхоз!
— Что твой колхоз! Сейчас не до него!
— Нет, и сейчас до него… Тебе что! Ты этого не понимаешь. А ведь мы… — Тимофей поднял глаза на Генку и отбросил срою обуглившуюся палку. — Ведь мы из ничего колхоз поднимали. И Челябинский тоже на голам месте строили… Как строили!.. Потом трактора пошли… Вот это дело!.. А тут целый состав погубили: паровоз, вагоны, трактора… Работа! В них ведь сколько труда вложено! Они бы как на поле пригодились!.. Или на прошлой неделе сожгли склад: целая гора хлеба сгорела… Тоже работа!.. А ведь этот хлеб люди сеяли…
— Что же, его немцам оставлять? — вскинулся Тамуров. — И этот состав не надо было трогать? На нем, видите ли, трактора! Эти трактора…
Он горячился, но и Есенков — обычно спокойный — не хотел сейчас уступить:
— Я этот состав сам взорвал. Правильно. Туда ему и дорога. Но говорю, что плохо так работать: радости нет.
— А ты этого не считаешь, что мы своим помогли? Ты думаешь, я машину не люблю? Да мы с Алексеевым…
Алексеев — дружок Генки. Вместе они кончали ФЗО, вместе собирали моторы, вместе играли в рыбинской футбольной команде, служили в одной части, и сейчас партизанят вместе. Алексеев спокоен и молчалив, а Генка — кипяток. Всегда, говоря о своем заводе и своем городе, Генка начинает: «Мы с Алексеевым…» И теперь начал было, но много говорить ему не дали. Вступился Логинов.
— Вы с Алексеевым из школы пришли на завод на все готовое. Ваше дело — только моторы собирать.
— А ты что? — огрызнулся Генка. — Только избы строить!
— Надо и избы строить. Уметь надо. Это — большое дело. Без крыши не проживешь… А пойдешь по деревням: вот эту я строил, и эту я строил. Душа радуется. Стоит красавец — бревнышко к бревнышку. Люди живут. Можем быть, они каждый день плотнику спасибо говорят.
— Постой!.. Постой!.. — Генка вытащил из кармана пачку документов, перетянутых тонкой резинкой, и осторожно развернул ветхую, протертую на сгибах газетную статью. — Что тут говорится? (Палец его бежал по строкам.) Вот, читай: «Пагубные в военное время мирные настроения»… Понял?.. Пагубные!! В «Правде» сказано… А я тебе о чем говорил?..
— Да я не про то…
— А я про это! Ты не понял…
— Нет, ты не понял…
Спор разгорался и уводил спорщиков в сторону от начальной темы. Было слышно:
— Да что твой Рыбинск!..
— А что Арзамас? Один лук только и есть.
— Ты не знаешь Арзамаса!
— Ты и Челябинска не знаешь!
Но через минуту Есенков более спокойным тоном спрашивал:
— Ты что — только за Рыбинск воюешь?
— Нет… Почему?
— А вот почему!.. Нечего и кричать. Мне ведь не только Челябинск родной, но и Арзамас родной. А когда служил на Дальнем Востоке, каждая сопочка своей была… И здесь… Я сюда в первый раз пришел, а все равно это моя земля, это наша земля. Разве я ее отдам? Да вот болото: в нем гнилая вода и лягушки квакают. Я ему… — он погрозил пальцем воображаемому противнику, — и этой воды не уступлю ни шагу. Только и отмерю, чтобы на могилу…
Генка смеялся, разводя руками:
— Ну и я про то же.
— Как про то же?
— Так ведь, чтобы эту землю защищать, взрывать надо, жечь надо все, чем эти гады живут. И хлеб жалеть нечего, и трактора жалеть нечего. Только бы им не досталось!..
— Мы и взрываем…
…Да. Мы разрушаем, организуем разрушения и учим разрушать. Мосты падают в воду, скручиваются силой тола стальные рельсы, черное золото дымом улетает в воздух. А ведь недавно мы строили, организовывали строительство и учили строить. Эти мосты возведены нашими руками, эту нефть добывала наши братья, этот хлеб сеяли наши отцы. Нам дороги плоды своего труда — еще дороже, чем прежде. Мы прекрасно понимаем, что нам снова придется восстанавливать и эти мосты, и все… И, несмотря на это, стискивая зубы, мы подносим спичку к кончику бикфордова шнура и тянем за веревку взрывателя. Каждый взрыв отдается где-то глубоко в наших сердцах. Мы выдержим, мы перенесем и эту боль. Главное сейчас — борьба с врагом!