Ростов на Дону

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ростов на Дону

Другой, очень радостный период моей жизни, начался после переезда в Ростов на Дону. Он открылся неожиданно после всех страшных передряг, горя и опасностей, которые свалились на меня зимой 49-50-го года. Неожиданно пришло счастье – я к нему никак не был готов. Это был подарок Неба – я его тогда так и воспринял.

В начале зимы 50-го года меня лишили работы и на до мной повисла угроза ареста. Вот тогда мне пришлось оставить всё и дом, и Москву и уехать в неизвестность. Причем уже не одному – к этому времени я был женат и нес ответственность не только за себя. Зима того года была была одним из самых трудных периодов моей жизни. Произошло обрушение всего – произошло вдруг и совершенно неожиданно, когда, казалось бы кругом сопутствовал успех. Война была за спиной, все двери, как мне казалось были открыты, жизнь налаживалась, в сейфе моего институтского кабинета в НИИ-2 лежал черновик докторской диссертации, начиналась семейная жизнь...Как я тогда не сломался? Ума не приложу! Помогли, конечно, обстоятельства – о чем я уже рассказывал и, может больше всего, друзья – Саша и Нина Куликовские, которые ту страшную зиму прожили со мной на Сходне. И, они (может быть только они) по-настоящему, были рядом со мной.

Тогда, неожиданно была арестована моя мачеха, которая проработав более четверти века учительницей сходненской школы, уже вышла на пенсию. Тогда-то и произошла, действительно катастрофа. И не только для нее, но и для меня. Я должен был поставить крест на своей научной деятельности, на своей специальности. Искать какие-то иные формы работы, существования, наконец. Меня мгновенно лишили допуска к секретной работе, а, тем самым и к моей диссертации, которая так и канула в Лету – через пять лет я защищал, уже совершенно другую работу. Моя первая докторская диссертация, была связана с теорией управляемых ракетных снарядов, важной и очень закрытой темой.

И тут же, как только я был лишен допуска, меня прогнали с работы. В моей трудовой книжке появился штамп – уволен по сокращению штатов. Но в те годы, когда всюду нехватало людей, такой штамп означал только одно – уволен, как не заслуживающий доверия, то есть как родственник репрессированного и кандидат в арестанты. Я пробовал устроится в разные места. В отделах кадров сидели тогда обычно бывшие фронтовики. И видя мой китель без погон и три ордена и серию медалей, которые, я носил, как и все, которые в то время еще донашивали старые гимнастерки и кители, начинали разговор доброжелательно, с явным желанием помочь. Но как только обнаруживался штамп в трудовой книжке, лица сразу каменели и стандартный ответ «Извините, но...»

Деньги стремительно кончались. Оставались те, которые я сумел отложить на первый гражданский костюм. Я собирался его купить сразу после войны. Но и с ними мне скоро пришлост расстаться. А нужный мне костюм я купил лишь через несколько лет, уже работая в Ростове накануне докторской защиты.

Стал реальным вопрос – как выжить? Теперь уже вдвоем – моя жена была еще студенткой Энергетического института.

Итак, что делать? Меня выручил случай, о котором я уже рассказал. Мне предложили занять должность, исполняющего обязанности доцента кафедры теоретической механики Ростовского Университета. И это несмотря на штамп, о котором я заранее рассказал ректору, профессору Белозерову. Вечно ему благодарен! Ведь время было страшное и он рисковал.

Вот и началась моя жизнь в Ростове на Дону – почти пять очень счастливых моих лет. Несмотря на многие, как говорят математики, технические трудности, жизнь очень скоро вошла в спокойное хорошее русло. Как это ни странно, но квартирные дела довльно скоро устроились. Во всяком случае к моменту рождения моей старшей дочери у меня уже было две хороших больших комнаты в старой шестикомнатной профессорской квартире в одном из лучших домов на улице Энгельса, в самом центре города. В той же квартире жило еще две семьи сотрудников университета.

Сегодня принято ругать коммуналки – конечно это не отдельные квартиры, а тем более котеджи. Но мы жили очень дружно в нашей квартире и я с удовольствием вспоминаю довольно частые вечерние посиделки на общей кухне. Как это ни странно, но наиболее дружны между собой оказались женщины.

Я никогда не забуду, как в памятный день марта 53-го года я вернулся домой и застал всех трех обитательниц нашей квартиры на кухне – они дружно ревели. Я же шел домой в приподнятом настроении и размышлял: вот теперь, наверное, мою мачеху скоро вернут в Москву, а меня перестанут подвергать остракизму. Глядишь и мне в Москву скоро можно будет вернуться. Поэтому, увидев энтузиазм кухонных плакальщиц, я сказал фразу, которую они мне долго не могли простить, и за возможные последствия которой, я потом весьма опасался:"Чего дуры ревете? Может теперь только и начнется жизнь без страхов и оглядок".

В те годы мы, действительно, почти не говорили о политике. Это была запретная тема: нас всех научил горький опыт. Но и еще – она нас и не интересовала. Опять же жизнь так научила нас всех. Мы знали – никто ни о чем не должен спрашивать, нам все скажут, что нам надо знать и нечего проявлять инициативу, ни в чем, что даже отдаленно относится к компетенции «компетентных органов». Занимайтесь своим делом и не суйте не во что свой нос! Вот так мы и жили – работали, растили детей.

В Ростовском Университете мне как то поручили вести филолсофский кружок по методологическим вопросам физики. Одна из тем – «критика копенгагенской школы», о которорй я тогда впервые услышал. Поэтому я начал с того, постарался добросовестно разобраться в том, что утверждают Бор, Гейзенберг и их ученики. В библиотеке я раздобыл статьи Бора и других крупных физиков, которые приезжали к Бору и дискутировали с ним. Проблема мне казалась очень интересной, по-настоящему научной и я радовался такому партийному поручению. Замечу, что именно с того времени я стал считать Бора одним из величайших мыслителей ХХ века и моим первым настоящим учителем филисофии.

Однако, эти занятия методологическим вопросами физики чуть было не окончились трагически. Кто то кому то рассказал о наших занятиях. Меня вызвали в отдел науки обкома партии и спросили:"Что это Вы там прёте всякую отсебятину. Вместо того, чтобы заниматься творческой работой и изучать рекомендованные материалы – популяризируете Гейзенберга (накануне мы разбирали его статью)? Так можете и положить на стол свой партбилет!" Я был снят с поста руководителя кружка. Правда, каких либо административных последствий эта история, кажется, не имела. Вот мы и избегали любых обсуждений хоть как-то относящихся к политике и, особенно, коментирования происходящего. И даже смерть Сталина никак не обсуждалась. Ну просто никак! Умные пожимали плечами – поживем, увидим. Те, кто поглупее, повторяли написанное в газетах. У меня был тогда лишь один запомнившийся разговор.

В соседнем подъезде моего дома жил известный профессор ихтиолог Пробатов Александр Михаилович. Я пошел как то погулять по улице Пушкина – хорошая тихая улица, с бульваром посредине и неожиданно его встретил. Поздоровались, сели на лавочку – был хороший светлый день. Март в Ростове бывает великолепен! Помолчали. Подумали, как выяснилось – об одном и том же. «Хочется надеется Алесандр Михаилович». «Хочется, Никита Николаевич. Но хуже не будет – некуда. Мера все-таки есть». Вот и весь разговор.

Мое отношение к Сталину было однозначным и выработалось еще в детстве, в семье – ее бедами. Отец их связывал со Сталиным и его стремлением утвердится единовластным, монархоподобным, как он говорил, хозяином страны. Он считал, что революция только и может кончится абсолютным единовластием, а тираном может стать только Сталин – «мерзавец должен быть, в этой ситуации, абсолютным», как он говорил деду. Вот и я воспринимал и Сталина и все происходящее сквозь призму этих разговоров отца и деда. Несмотря на своё крайнее неприятие Сталина как политической персоны, во время войны я готов был кричать как все: за Родину, за Сталина. Но и намека на ту любовь к Сталину, которую я видел в некоторых стихах Симонова, у меня не было. Я его в те годы принимал как неизбежность, даже как историческое благо. Сталин второй раз сохранял Россию как целое.

Здесь я во многом шёл по стопам своего деда. Он ненавидел либералов временного правительства и прощал большевикам многое за то, что они сохранили целостность страны. Большевики придут и уйдут, а Россия останется – любил он говорить. Ни с кем никогда не делясь мыслями, я думал примерно так же и о Сталине. Мне только казалось, что после войны, когда столь неоспоримо было показано единство народа, когда цели – его личные цели «абсолютного повелителя» и победителя фашизма, были вроде бы и достигнутыми, и Сталин должен начать вести себя по другому. Я понимал, что Ягода, Ежов, Берия – всего лишь креатуры ЕГО самого. Я думал, что после окончания войны, такие персонажи перестанут быть ему нужными. Но я тогда не понимал еще, что дело не только в Сталине – он лишь образ и реализация СИСТЕМЫ! Системы, достигшей в его лице «оптимальной» реализации.

И вот постепенно мои иллюзии, вернее надежды начали отступать. Я видел, что сбываются худшие предчувствия – все эти «особняки» ушли в тень лишь временно. Скоро они опять понадобятся. И снова начинается старое. И снова подбираются к нам, к людям, стоящим вне системы и ко мне лично. Вот я и удрал из Москвы, по совету мудрейшего Саши Куликовского! А теперь Сталина уже и нет. Неизбежна некоторая передышка. А потом – история не повторяется, трагедия перерождается в комедию, также как и демократия в хаос – это сказал, кажется, еще Цицерон. Жить будет мерзко, но можно. Менее опасно, во всяком случае. И все же вся эта сволочь однажды оставит Россию, прекратит ее терзать – об этом говорили и дед и отец. Они просто ошиблись во времени – они оказались через-чур оптимистами и им не приходило в голову, что одна сволочь заменит другую.

Но хочется сохранить оптимизм и думать, что следующие будут лучше предыдущих. А если так, то надо работать и работать – все это пойдет на пользу России. Вот так я думал 40 лет тому назад, в мартовские дни 1953-го года!

Я иногда говорил об этом моей покойной жене. Она была медицинской сестрой на фронте и работала в медсанбате на том же Волховском фронте и в ту же памятную весну 42-го, была вероятно где то очень недалеко от меня; вступила там в партию, примерно в тех-же условиях, что и я. Ее медсанбат тоже попадал в окружение. Она с ужасом слушала мои речения, не спорила и только просила, чтобы я об этом ни с кем никогда не разговаривал. Но я ни с кем и не разговаривал на подобные темы. Даже с Иосей Воровичем.