Встреча с гуманитарной «интеллигенцией»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Встреча с гуманитарной «интеллигенцией»

Ранней весной, вернее на той границе зимы и весны, которую Пришвин называл весной света, я решил поехать отдохнуть. У меня уже давно уже не было отпуска. Прошедший год был удивительно тяжёлым, я чувствовал себя очень усталым и, может первый раз в жизни неожиданно осознал, что мне пошел уже шестой десяток. И я совсем уже не молод. Вот я и решил поехать куда -нибудь, в какой нибудь санаторий или дом отдыха под Москву походить на лыжах. Теперь при нынешнем нищенстве, подобный замысел кажется фантастикой, но тогда такое времяпрепровождение было вполне доступным и даже стандартным для людей интеллектуального труда.

На каком-то заседании в Академии Наук я встретил Ф.М.Бурлацкого. Он был в то время заместителем директора института социологии Академии Наук. Тогда меня уже начинали интересовать гуманитарные проблемы и я иногда бывал в институте социологии. Бурлацкий меня спросил о моих планах и я с ним поделился своими намерениями. Фёдор Михаилович мне сказал, что завтра он уезжает в дом творчества под Рузой:"Приезжайте, будет с кем поболтать". Растолковал где и как купить путёвку. Сказал и о том, что комнаты там отдельные, но удобства общие в корридоре. Зато все остальное сверх отлично. Особенно окрестности.

Я послушался его совета, купил путевку, сел за руль своего жигулёнка и через два часа оказался в живописнейшем уголке Подмосковья – дальнего Подмосковья, если пользоваться нашим новым и нелепым языком.

Был ранний март, когда дни уже длинные, когда уже много солнца, но снег еще ослепительно белый и все кругом сверкает. Не зря это время Пришвин называл весной света. Это даже какое -то буйство света. А кругом были берёзовык леса где особенно светло. Я наслаждался погодой, лыжами и окрестностями. И я чувствовал, что такое сочетание света, солнца, берёзового леса, ослепительного снега и движения по утреннему морозцу и есть то лекарство, которое мне было необходимым.

Первые дни я только этим и занимался и спал, спал без конца – все понемногу во мне приходило на место. Потом я начал присматриваться к окружающей публике. Она была очень своеобразна и для меня совершенно новой и малопонятной. Впервые я увидел «творческую интеллигенцию» на отдыхе! Врачём этого санатория оказалась жена моего знакомого подполковника Самойловича научного сотрудника военного исследовательского института в Калинине. Через несколько лет Самойлович, получив звание полковника ушёл в отставку и они навсегда и всей семьёй уехали в Канаду, кажется, к родственникам его жены. Госпожа Самойлович была дама с претензиями на литературную и музыкальную образованность. И вообще с претензиями. И кажется не без оснований – она владела тайной всё лечить аспирином и снотворным.

На квартире у мадам Самойлович ежевечерне после ужина собиралась компания «интеллектуалов», как говорила хозяйка дома и тщательно отбирала гостей: Бурлацкий не приглашался, а я исподобился такой чести. Там, вероятно, бывали действительно интересные люди. В тот сезон гвоздём «интеллектуального общества» был знаменитый Галич. Это был действительно очень интересный человек – он писал великолепные стихи, пел их под гитару, говорил умные и злые вещи, но, в целом, произвёл на меня крайне неприятное впечатление. И не только злой оболочкой его, в целом правильных мыслей. Россия, это моя надежда и моя вечная боль. Я очень чувствителен к интонациям. Если в собеседнике я чувствую ту же боль, то с ним я могу говорит обо всём. Но достаточно мне почувствовать в человеке высокомерие, хотя бы в ничтожной доле к «этой стране» и к «этому народу», как такой человек становится для меня абсолютно неприемлимым. Вот таким человеком я и ощутил Галича. И раз и на всегда вычирнул его из числа своих знакомых. И это несмотря на все его таланты. Несмотря на то, что слушать его всегда было интересно. Несмотря на всё это он оставался для меня глубоко чужим. Больше я его никогда не встречал.

В 90-м году мы с женой были в Париже. Посетили и русское кладбище в окрестностях Парижа, где почти рядом со скромной могилой великого Бунина увидели богатейшее захоронение Галича с православным крестом, к моему удивлению. Так всё приходит к одному знаменателю.

Компания мадам Самойлович мне не понравилаь – она была не по мне. Я, вобще, не очень любил диссидентский дух, и совершенно не переносил, когда люди не с болью , а с едва сдерживаемой издевкой начинали говорить о том что происходит в ЭТОЙ стране. Я всегда был открыт к любому обсуждению того, что происходит в НАШЕЙ стране и не представлял себе как граждане НАШЕЙ страны могут говорить отстранённо о её бедах. И мне было обидно, что они причисляли Сахарова и Солженицына к своей компании, ибо и для того и другого, судьба России была кровоточящей раной.

Одним словом, под разными предлогами, я перестал посещать вечерние посиделки «интеллектуалов».

Компания, в которой вечерами вращался Ф.М.Бурлацкий мне тоже не очень пришлась по душе. Но всё же более приемлимой, чем «компания интеллектуалов». В ней были люди самые неожиданные и получавшаяся смесь была, вероятно, весьма любопытна. Особенно для меня, человека постороннего.

Вечером,обычно, смотрели какое либо кино, а после «кина» шли в столовую пить кефир («интеллектуалы» у мадам Самойлович в это время пили водку – ее приносили гости, а мадам обеспечивала чай. Пили мало, потому закуски после ужина не полагалось). Вот тогда-то за кефиром и начиналась настоящая жизнь в этом самом доме творчества. Кто то окрестил это времяпрепровождение кефирной оргией, что очень соотвествовало происходящему. Начинался разговор с обсуждения очередного кинофильма, а потом уходил далеко в сторону и разгорались нешуточные страсти. Мне было очень интересно всё это слушать – как «кефирные обсуждения» и по тематике и по манере разговора были непохожими на то, к чему я привык. Как будто бы я попал в другой мир!

Когда кефир оказывался весь выпитым, то компания в полном составе уходила гулять. Сверкающая луна, воздух напоённый весенним морозцем и обнимающая ночная тишина совсем не гармонировали с темами кефирных баталий. Споры постепенно затухали и успокоенная публика по немногу возвращалась в собственные комнаты без собственных удобств.

Во время «кефирных оргий» возникали разные неожиданности и происходили открытия. Как-то давали «Чапаева» – прекрасный фильм братьев Васильевых, один из фильмов моей молодости. За кефиром все хвалили фильм и вдруг прозвучал вопрос – а какая сцена производит наибольшее впечатление. Почти единогласно – психическая атака. И верно, когда видишь, как капелевцы идут на пулеметы – мороз пробирает по коже! Все разом начали на эту тему что-то говорить. И вдруг фальцетом кто-то произнес:" Как мы их расстреливали! Верно здорово!". На минуту наступило общее неловкое молчание, а затем раздался спокойный голос с характерным волжским оканием:"А чего радуетесь то. Ведь Россию росстреливали. И когда опять токие нородятся". Но эту реплику никто не поддержал. Говорил, оказывается Солоухин. Вот так я с ним и познакомсился.

Мы потом с ним несколько раз разговаривали. В Москве от него кто то приходил ко мне – собирали на ремонт какого то подмосковного храма. Я, конечно, внёс свою лепту в это богоугодное дело, да и сам Солоухин производидл приятное впечатление. Мне нравилась манера Солоухина говорить о России, приятна и близка его жизненная позиция. Я думаю, что он также как и я предчувствовал разрушение России и также как и я размышлял о её пути к концу тысячелетия... Но все же настоящего разговора и настоящей дружбы у нас не получалось – уж очень мы были разными людьми. Да и варились в разных котлах. Настораживала меня и его подчеркнутая почвенность. Я русский, люблю свою землю, но мне претит любое показное, а Солоухин, хоть и со «Владимирских проселков», а умел говорить, когда надо и без окания!

Был там и и «великий поэт земли русской», как его звал Коля Доризо – Островой. Кажется звали его Сергеем. Так же его величал и Солоухин. Стихов его я не читал ни раньше ни потом. Но общий облик его хороршо помню. И вот по какой причине.

Роста этот Островой был небольшого, но шапку носил высокую, как у бояр времен одного из Иванов. Ходил он с палкой и был важен. На сверкаюшем белом снегу писал этой палкой какое то женское имя – то ли Зина, то ли Лиза. Злые языки говорили, что это имя его новой возлюбленной. И на каждом большом сугробе около санатория метровыми буквами было написано имя Зина (или Люба, или Лиза). И вот кто то из друзей этого великого поэта (а может и не поэта вовсе), пролил все написанные им буквы чаем – получилось нечто совсем двусмысленное. Дни были солнечные, снега были белые и чаем написанные Зины (или Лизы) со всех сугробов смотрели на санаторий. А жители санатория (то есть дома творчества) смотрели, не без злорадства, как поэт земли русской всё той же палкой сбивает чаем прописанные буквы. Громадная работа и сделать её надо было быстро, чтобы к приезду Зины (или Лизы) и от чая и от имени ничего не осталось. Ведь эта дама черт знает что могла бы подумать! А снег всё не шёл и не шёл – приходилось палкой разрушать сочетание чая и имени.

Не менее интересными (для меня) были и женские участники «кефирных оргий». Отбывала там свой срок прекрасная актриса Быстрицкая великолепная исполнительница главной роли в Тихом Доне. Красивая, как мне показалось умная, тонкая и образованная женщина. Только в жизни уж очень непохожая на русскую красавицу, которую она сыграла в Тихом Доне. Меня с ней познакомил тот же Бурлацкий – он всех знал и со всеми был на ты. Мы вместе (втроем) гуляли по парку и мадам Быстрицкая меня всё время подробно расспрашивала – и о моей работе, и об армейской службе, о моей семье. Даже о моих научных книжках, о которых здесь в Малеевке мне не хотелось думать и я тогда даже не мог вспомнить, некоторых названий, что она принимала за кокетство.. Отвечая на вопросы Быстрицкой, я изображал из себя этакого стареющего бреттера, которому все нипочём. Врал, как никогда не врал ни до ни после. Одним словом развлекался как мог.

Через несколько дней Быстрицкая, отбыв свой срок, уезжала в Москву. Когда за ней уже приехала машина и она, выйдя из санатория в сопровождении сразу двух кавалеров, вдруг увидела меня. Оставив своих кавалеров подошла ко мне и довольно резко сказала примерно следующее:"Я собираюсь играть в пьесе (или фильме) о научных работниках, я должна была вживаться в образ. А Вы мне морочили голову". Правда потом сменив гнев на милость разрешила на прощанье поцеловать руку.

Я не жалел о содеянном – уж очень хороши были прогулки, да и роль, которую я исполнял, увы, только в Малеевке. И то на словах.

Вторая была некая литературная дама, которая называла себя писательнецей. Как говорил Бурлацкий, вроде-бы и неплохая, но чисто дамская писательница. Познакомил меня с ней тот же Бурлацкий. Дама была тогда «в самом соку». И в то время у нее был бурный роман с каким то грузинским режисёром или оператором. Один раз он приезжал в санаторий – седоватый, непризентабельный мужчина.

В отличие от Быстрицкой, разговаривать с ней было не очень интересно. Но она была навязчивой и бесцеримонной. Ко мне пару раз приезжала Тоня. Я ездил в Дорохово её встречать на своем жигулёнке, мы гуляли и старались никому не попадаться на глаза и побыть по-больше вдвоем. И вот тут то эта самая литературная дама становилась особенно активной. Более того, оба раза она, под каким то предлогом, садилась ко мне в машину, когда я уезжал провожать Тоню, когда присутствие кого либо третьего было особенно неуместно. Одним словом, она меня раздражала и я был не рад, что Федор Михаилович, меня с ней познакомил.

Я сидел за одним столом с Колей Доризо, в трезвом виде очень милым и приятным человеком. Он спрашивал эту литературную даму:" Ну чего ты пристаешь к Моисееву. Ты, что не видишь, что к нему приезжает жена – молодая и симпатичная женщина? Зачем ты ему нужна?" По словам Доризо она ему ответила примерно так:"Ну, я тогда буду говорить, что спала с самим Моисеевым". На это Коля резонно ответил:"А ты и так говори". Да, этот мир был для меня совершенно чужим, мир, «в котором все друг друга знали и все друг с другом спали», как говорил тот же Коля Доризо.

Тогда в Малеевке, я впервые окунулся в советское гуманитарное, или как было принято говорить, общество «творческой интеллигенции». Я был там совершенно чужой и совершенно посторонний. Я глядел на них со стороны, старался особенно не вмешиваться в разговоры, больше слушал и мне становилось грустно. Ведь они-то и представляли русскую культуру!

Как вся эта малеевская публика была непохожа на тех людей, с которыми я обычно проводил время! И диссиденствующие «интеллектуалы» и вполне благополучная советская «творческая интеллигенция». Вторая группа мне была более приемлимой – там хотя бы к России относились без пренебрежения. Впрочем, подчеркнутое окание Солоухина, меня тоже настораживало. Одним словом, и та и другая компании так были мало похожи, на ту интеллигенцию, которую я знал! И по детским воспоминаниям и по встречам с русской эмиграцией первой волны.

А ведь культуру России придется восстанавливать, возрождать, а может быть, и создавать заново. Но не с этой же малеевской публикой. У нас в Советском Союзе были отдельные писатели, отдельные художники и композиторы, но не было гуманитарной среды. Не было (или было крайне мало) настоящих историков, литературоведов, способных с абсолютной искренностью проповедовать собственную точку зрения, пусть даже ересь, но собственную! Без гуманизма, без гуманистичекого сознания нация выжит не сможет. Уже сейчас она корчится в судоргах. Но ждать, что ей снова помогут обрести душу гонимые галичи или благополучные и обласканные партией и правительством литературные дамы – более чем глупо! А настоящая гуманитарная интеллигенция разогнана, изгнана, уничтожена в 20 -е и 30-е годы и добита на фронтах Великой Отечественной войны. А наша новая волна, так называемые шестидесятники, тот же Бурлацкий и его друзья, в большинстве своём не дотягивали до нужной планки, да простят они меня за эти слова. Ну и что греха таить – большинство из них было критиками «двора его величества».

Все эти наблюдения и те размышления, которые они вызывали, заставляли меня особенно ценить тот инженерный и научный кружек, тех моих бывших альпинистов, с которыми я проводил свободной время. Я думал о том, что именно из этого круга людей, вероятнее всего, поднимется новый слой русской интеллигенции. И гуманитарной, в том числе. Поднимется! Но пройдет не одно поколение, пока начнётся новый серебренный век, новый взлёт. И дождется ли этого нация?